Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)
– Мужики вы хорошие, но магазинчик-то все-таки сделали? Да, начальник? – подзадоривая, рассмеялся Стуколкин. – Скажи по совести, ведь на нас думаешь?
– Думать легче всего. Доказать надо! – не поворачивая головы, колко произнес Воронкин.
– Опять правильно, – согласился майор. – Но я, между прочим, на вас не думаю. Кража-то пустяковая – три шестьсот, если продавщица по ошибке двух не прибавила. Да и надеяться на большее только дурак мог, оборот-то весь три тысячи в месяц. Неопытный кто-нибудь…
Ткнувшийся лицом в подушку Шугин вдруг заворочался, сел. Тупо, без удивления посмотрел на необычного гостя. Протянув руку к тумбочке, вслепую нашарил папиросы, сгреб с горсть. Но не донес, рассыпал.
– Закуривай, – протянул ему портсигар Субботин.
Тяжестью своей непослушной руки пригнув руку майора с портсигаром, Шугин кое-как вытащил папиросу.
– А мне говорили, что у вас не пьют, – сказал майор, зажигая спичку. – Если с получки только…
– Разве н-нельзя? – спросил Шугин.
– Мо-ожно, – печально протянул майор и потарахтел коробком: остались ли там спички? – Выпить стопку-две в компании, для настроения, – почему нельзя?
– Вот и я, – Шугин не мотнул головой, а уронил ее и с трудом поднял, – для настроения… Имею право? А, начальник?
– Имеешь.
– На свои пью! Учти!
– Благодарность обмываешь? Надо было товарищей пригласить, а то один. Я бы на их месте обиделся, – словно проверяя, обиделись они или нет, манор окинул всех внимательным взглядом. Спросил: – Весной на сплаве оставаться не думаете?
– Там видно будет, – осторожно сказал Ганько.
Воронкин ответил смешком:
– Сапоги протекают, начальник. А сплав – дело мокрое…
Виктор Шугин качнулся вперед, локтями оперся о колени. Подбрасывая на ладони что-то невидимое, заговорил, словно миролюбиво убеждая непонятливого собеседника:
– Сплав – он когда? В апреле… В апреле, начальник, знаешь что начинается? Распутица! Тогда припухать здесь, да? Нет, начальник! До распутицы мотать надо отсюда…
– А может, передумаешь? Останешься? – спросил майор. – От добра добра не ищут. Тебя тут уважают теперь, благодарность вот вынесли. Заработки в лесу подходящие. Нынче не повезло вам, что на Лужню попали, так здесь работа кончается. Переберешься на другой участок, поближе к городу…
– Брось, начальник! – Шугин выпрямился, освободив служившие опорой руки. Опять потянулся к майорскому портсигару. Видимо трезвея, более ловко управился с закуриванием. – Мы – птицы перелетные. Любители костра и солнца.
– Слышал, – устало вздохнул майор. – Мол, грачи полетят – и нам пора? Старая песня!.. Знаешь, говорят: на месте и камень мхом обрастает? Пора остепеняться, о семье думать…
Очевидно, до Виктора не сразу дошел смысл сказанного. Тонкие губы еще кривила пьяная, самодовольная усмешка. Рука с зажатой в пальцах папиросой поднялась, чтобы подтвердить небрежной отмашкой какие-то уже приготовленные слова о неспособности майора понимать весенние настроения босяков. Но рука не сделала плавного, сожалеющего взмаха. Пальцы вдруг сжались в кулак, изломав забытую папиросу. Улыбка стала злобной гримасой.
– Семья?.. Бабы?.. – спросил Шугин. – Я не такой дешевый, начальник, чтобы меня баба купила. Проститутки они все, твари…
– Подумай, может, не все? – брови майора гневно поползли к переносице, углы рта опустились. – Ведь и тебя, дурака, баба родила…
Но Шугин выдержал его осуждающий взгляд, не отвел своих, вдруг просветлевших от пьяной мутности глаз. Сказал, явно думая о чем-то своем, тайном:
– Матерей не трогай, начальник…
– Эх, ты… грач! – вздохнув, покачал головой майор и, протянув руку, достал из-под койки пустую водочную бутылку, потом вторую, третью. Поставил в ряд на столе. – Ишь сколько набрал. Когда же ты водку раздобыть успел?
– Вчера еще, – равнодушно уронил Шугин.
– Может, позавчера? Или третьего дня? Вспомни!
– Верно, вчера. Смеешься, думаешь – сегодня полтора литра шарахнул? Нет, начальник…
Майор взял одну из бутылок двумя пальцами, за горлышко. Повертев, поставил на стол, так, чтобы Виктор видел этикетку.
– „Московская особая“, – сказал он. – Редко такую привозят…
Шугин усмехнулся:
– Один черт, что „сучок“, что эта. Пить можно.
– Не один черт. Эту только позавчера привезли.
Никто из четверых не вмешивался в разговор.
И сейчас никто не сказал ни одного слова. Никто не двинулся с места. Только немигающие глаза устремились в одну точку. На Шугина. Четыре пары глаз беззвучно кричали ему в крик: остановись, подумай!
Но Шугин не слышал.
– Спирту бы лучше привезли, – он поднял одну из рассыпанных папирос. – На Севере завались спирту.
– А ведь ты трезвый почти, – раздумчиво произнес майор, пристально глядя на парня. – Вот что удивительно… Так где же ты эту водку взял? А?
Шугин вопросительно посмотрел на него, хмыкнул – чего-де пристал, чудак? – повел глазами на Воронкина, на Ганько и услышал вопль их взглядов.
– Купил…
– Где?
– Ну, в магазине…
– В каком?
– Ну… – Шугин подумал, что-то про себя взвесил. – В сельпо, у Клавки…
– Когда?
Взгляд Виктора заметался по лицам тех, чьи глаза продолжали кричать, вопить. Но у этого вопля не было смысла.
– А, черт, разве я помню?
– Ты же говорил – вчера?
– Может, и сказал… По пьянке чего не скажешь… А в чем, собственно, дело, начальник?
Постукивая костлявым пальцем по краю стола, майор ответил вопросом на вопрос:
– Ты разве не слыхал, что в Чарыни обокрали магазин?
Шугин задержал в груди воздух, поэтому ответил с придыханием, трудно:
– Первый раз слышу, начальник!.. При чем здесь я?
Накануне в магазин привезли товар. В том числе три ящика „Московской особой“ водки. Ни одной бутылки продано не было…
Глаза Шугина сделались на секунду мертвыми, невидящими. Только на секунду. Потом зажглись пламенем бессильной злобы, как у затравленного волка.
– Нахалку шьешь, гад? – он вдруг вскочил, хватаясь за воротник рубахи. Брызнув во все стороны, заскакали по полу пуговицы, словно убегая от синего орла на обнаженной груди. – На, пей! Пей кровь, сука! Сажай! Дави-и!.. – голос стал истеричным визгом, воем.
– Театр не устраивай, – сказал майор. – Брось! Я тебя за язык не тянул. Может, кто-нибудь дал тебе эту водку?
И как не бывало истерики. Точно перед начальником милиции всегда стоял каменно спокойный, закусивший губу парень. Стоял, сжав кулаки, глядя в пол, под ноги себе. Не визжал, брызгаясь слюной, а думал или вспоминал что-то. Молча, ни с кем не делясь думами.
– Сажай, начальник! – вместе с выдохом, словно облегчая грудь, негромко произнес Шугин. – Что здесь, что там – одинаково. Там спокойнее еще…
– Подумай! – предложил майор. – Не торопись. Всяко бывает! Скажем, шел человек, обратил внимание – снег примят. Копнул, а там водка. Почему не взять, верно?
– Не играй на нервах, начальник! Я же не дурной, понимаю: ровно бы ты мне поверил, что нашел.
– Значит, украл?
– Украл.
– Один воровал?
– Хочешь, чтобы я по делу кого-нибудь с собой взял? Не выйдет. Один я – понял? Один! А если бы и не один – все равно отшил бы напарника.
– В это я верю… Ладно, если твоя работа – где деньги?
– Марьяне своей отдал. А Марьяна сгорела, и дыму нет. Ясно?
– Нет. Но выясним. – Достав из кармана самый обыкновенный дверной ключ, майор подошел к стене – будто собирался отомкнуть одному ему только ведомую дверь. Постучал ключом – короткой очередью, как дятел в лесину. – Ну, что ж… Собирайся, Шугин!.. Прощайся с честными товарищами…
Открылась дверь, пропустив начальника отделения уголовного розыска.
– Слушаю, товарищ майор! – сказал он.
– Бутылки эти, – движением головы Субботин показал на водочную посуду, – упаковать надо. Как следует.
– Ясно, – Шевчук подумал мгновение, усмехнулся: – В сено запихну, чтобы не побить…
– Как же, спрячешь ты их в сено! Старый номер! – равнодушно сказал Шугин. – Мало ли кто их лапал, кроме меня? Ребята с тумбочки под кровать убирали…
Майор недобро прищурился:
– А, тертый калач? – спросил он Шевчука. – Ладно! В сено мы их действительно прятать не будем. Упакуем так, чтобы не стереть отпечатков. Кто убирал их с тумбочки?
– Я был пьяный, не видел…
– Хм! По-моему, кто убирал – сам скажет. В его интересах…
– А если я? Тогда что? – спросил Воронкин.
– Ничего. Ты – значит, ты. Забыл, как твоя фамилия?..
– Допустим, Воронкин.
– Больше никто не трогал бутылок?
Ответом было молчание.
Шугин, ни на кого не глядя, собирался. Отбрасывая ненужное, складывал в вещевой мешок белье. Сдернув с гвоздя костюм, злобно искривил рот и, подумав мгновение, комом затискал поверх белья, словно не имеющую цены тряпку:
– Пригодится проиграть в пересылке… Я готов, начальник.
Майор молчал.
Вернулся с двумя кусками фанеры и молотком выходивший начальник отделения уголовного розыска. Поскреб в затылке, сказал:
– По инструкции не получится, товарищ майор. Тары нет подходящей. Разрешите, я по-своему?
Наблюдая за Шугиным, майор, не глядя, согласно качнул головой. Шевчук составил бутылки на одну из фанерок. В другую забил три гвоздя так, что гвозди торчали, как зубья грабель. Угадывая гвоздями в горлышки, накрыл фанерой бутылки и натуго связал обе фанеры бечевкой.
– Порядок, Сергей Степанович!
– Прощаться с друзьями не хочешь, Шугин? – спросил тот, не спуская глаз с парня.
– Пока, мужики! – глядя в пол, буркнул Виктор и торопливо пошел к двери.
– Обыск делать станем? – негромко спросил Шевчук.
– Ни к чему, Виталий Николаевич. Будем надеяться, что прокурор не вернет дело на доследование, если и не сделаем. Без обыска нашли все, что нужно. Идемте.
В дверях он обернулся. Еще раз посмотрел на всех четверых, на каждом подолгу задерживая взгляд. Сказал, ни к кому определенно не адресуясь, всем:
– Вот так… Это по-вашему называется „все в законе“? По-нашему это называется подлостью…
Дверь захлопнулась.
Никто не посмотрел вслед ушедшим. Не смотрели и друг на друга. Каждый заглядывал себе в душу. Каждый считал нужным молчать об увиденном там.
– Кто может запретить человеку надевать на себя аркан? – наконец произнес Воронкин. – Внатуре мог сказать, что нашел…
И опять наступила тишина.
Потом Николай Стуколкин, отшвырнув давно погасший окурок, надел ватник. Молча пошел к дверям. Его не спросили – куда. Вслед за ним вышел Ганько.
Из полутьмы сеней они видели, как шли к конному двору уезжающие. Высокий, в черной шинели с развевающимися на ветру полами, похожий на нескладную птицу начальник милиции. Он слегка сутулился, задвинув руки в карманы. Что-то ему доказывая, старался не отстать от него Латышев. Шевчук нёс завернутый в газету пакет с бутылками – бережно, как дорогую покупку из универмага. И позади всех, словно его и не конвоировали вовсе, словно милиция забыла о нем, шел бывший Виктор Шугин, теперь опять Витёк Фокусник.
Не только Ганько и Стуколкин смотрели на отъезд. У крыльца стояли Василий Скрыгин, Тылзин и Сухоручков, а поодаль, возле прируба, Настя.
– Жаль парня, – вздохнул Иван Яковлевич. – Не выдержал. Сорвался-таки…
– Значит, и жалеть нечего, – назидательно сказал Сухоручков.
Скрыгин не согласился с ним:
– Все равно жалко. II из-за чего? Сварила же голова, а?
– Спать надо, хлопцы! – скомандовал Тылзин, и все трое, не замечая стоящих в темноте, тоже сливаясь с тьмою, прошли через сени. Одной плоской и черной тенью заколыхались в ярко-желтом прямоугольнике открывшейся двери. Войдя, затворили за собой тьму.
Придерживая незастегнутые полы ватника, Николай Стуколкин мягко спрыгнул с крыльца и направился к Насте. Та, повернув голову на скрип подмерзающего снега, смотрела удивленно, пугливо.
Подойдя, Стуколкин какое-то мгновение пристально разглядывал девушку, словно видел впервые. Сказал, отворачиваясь:
– Такого пария загубила, гадючка!
Настя схватила ртом воздух, чтобы крикнуть, но не крикнула. Распахнув дверь, ринулась ко второй – в комнату, чем-то загремев в коридоре. Тогда Стуколкин неторопливо повернулся, посмотрел на правую половину барака, где погас свет, на освещенные, кажущиеся без занавесок бесстыдно нагими окна левой. Неведомо кому и о ком сказал:
– Падаль.
24
Теперь счастье можно было не прятать. Вернее, можно позволить ему стать счастьем, нетаимой от людских глаз близостью, порою щемящей сердце. Цветок станет цветком, раскрыв свою дивную красоту. Надо только сказать ему: расцветай, не бойся!
Наверное, Настя не умела сказать этого, заставить счастье расцветать. Заветные, неведомые ей слова скажет Борис. Скажет – и Настино сердце расцветет вместе с цветком счастья. Конечно, теперь он их скажет!
Вчера увезли Шугина. Правда, остались другие, но они не главные. Они – тень Шугина. Тень страшного человека, вора, которого она жалела когда-то. Даже продолжает жалеть его загубленную жизнь. Теперь, когда Шугин не мешает счастью стать счастьем…
Ведь он даже нравился ей, теперь она разбирается в таких вещах. Но зачем Стуколкин сказал, будто, она, Настя, его погубила? Разве она заставляла обворовывать магазин? Пить? Ей так хотелось, чтобы Виктор именно бросил пить, а о худшем даже не думалось. Ведь он перестал было пьянствовать. И вдруг…
Мысли текли сами собой, Настя испугалась их самостоятельности. Лучше она спрячется от них за широкими плечами Бориса. Как пряталась девчонкой на теплую печку от холодных, представлявшихся похожими на мышей, неясных страхов, одна оставаясь дома. Заветное слово Бориса прогонит все страхи, все сомнения!
Накинув платок, девушка вышла на улицу.
Лесорубы уже вернулись с работы. Но мало кому хотелось сидеть в бараке. Настойчиво напоминала о своем рождении весна, звала уловить первое свое дыхание, обрадоваться: ей-богу, живет! Дышит!
Николай Николаевич Сухоручков, сидя на перилах крыльца, с показным неудовольствием крутил головой, уклоняясь от капели. Прежде чем упасть, капли собирались на концах сосулек, свисающих с навеса над крыльцом, долго грозили падением. Сухоручков громко, беззлобно чертыхался, ежился, когда капля попадала за воротник, но не уходил. Сам себя убеждал, будто отсюда лучше видна газета, развернутая примостившимся на верхней ступеньке Тылзиным. Всегда можно сказать: „Стой, стой, Иван Яковлевич! Чего это там за „На берегах Вахша“? Ну-ка давай вслух“. Или: „Что там слева-то, фельетон? Прочитай, кого кроют“…
Скрыгин с Усачевым курили на обтаявшем штабельке бревен, не убранных осенью строителями. Лениво перебрасывались словами, обсуждая вчерашнее.
– Народ такой – тележного скрипа боятся! – фыркал Усачев. – Человек взламывает замок, перерывает все в магазине. Не в темноте же он там орудует? И никто не видит, не слышит, как он открывает дверь, никого не беспокоит свет в закрытом магазине? Ведь ставни-то неплотные, во – щели… – он чуть не на метр развел руки. – По-моему, просто не хотели видеть. Не наше, мол, государственное. Безобразие все-таки!..
Обычно сговорчивый, Скрыгин не захотел согласиться:
– Что ты, Борис, кто ночью увидит? Тем более тамбур глухой. Затворился в нем и хоть полночи возись с замком. Мимо пройдешь, а ничего не увидишь… Да и стоит магазин с краю, вроде в стороне…
– Тамбур тоже на замке…
– А, какой там замок на тамбуре? Пальцем открыть можно.
– Говорят, он его ломиком сорвал. Вместе с накладкой…
Борис внезапно умолк, глядя на приближающуюся к штабельку Настю. Походка ее была неторопливой, степенной. Правая рука придерживала на груди платок, а левой девушка несла комок по-весеннему липкого снега. Подойдя, неумело, над головой, замахнулась. Снежок угадал в бревно, рассыпался, остался от него только белый бугорок, прилепившийся к мертвой, лишенной золотистой кожи сосне.
– Вася, ты бы погулять пошел! – безбоязненно предложила Скрыгину девушка. – Нам с Борисом поговорить надо…
– Пожалуйста! – готовно поднялся тот. – Пойду газету у Тылзина отниму…
Она, улыбаясь, посмотрела ему вслед, а повернувшись, встретилась с удивленным, выжидающим взглядом Бориса.
– Ты чего? – спросил он.
И тогда Настя вдруг растерялась. Как – чего? Разве он не понимает, не угадывает ее мыслей, разве мысли не одни и те же у них? Не об одном?
– Так… – она продолжала улыбаться, только улыбка стала неуверенной, робкой. Но хотелось, чтобы Борис сам, без подсказки, понял, зачем она тут.
Но Борис не понял, совсем-совсем не понял.
– Выйду, когда стемнеет. В стекло стукну.
Настя отрицательно покачала головой.
– Нет… Я хотела сказать тебе… – она смутилась. Не было нужных слов. Были только тяжелые, угловатые, как кирпичи, о том – но и не о том. Приходилось обходиться ими. – Когда мы распишемся? Ведь нельзя же так… Правда?
Он улыбнулся, Настя не поверила его улыбке.
– Почему же нельзя? Чудачка ты у меня. Еще скажешь, что к попу надо…
Теперь она не понимала его. Стояла, тиская пальцами мягкую шерсть платка, ждала. Чувствовала: тяжестью наливается сердце, к глазам подступают слезы. Как он может шутить так? Как смеет?
– Я уже деду сказала, что выхожу замуж… Он всё спрашивает: когда свадьба?..
Улыбка сбежала с лица Бориса.
– У нас, кажется, разговору о свадьбе не было…
Что он? С ума сошел, или… или?.. Да разве возможно такое?
– А как же… тогда? – не понимая что и зачем говорит, спросила Настя. – Как же я?
Он опять улыбнулся! Он мог улыбаться!
– Нашла о чем беспокоиться! Вот тоже! Ты в каком веке живешь? Это раньше надо было простыни после свадьбы показывать… Замуж выйти успеешь, у нас с тобой жизнь впереди… Чего торопиться?
Настя глядела полными слез и ужаса глазами. Если бы не слезы – глаза были бы тусклыми, без живого блеска. В них умерла жизнь.
Напуганный этим взглядом, Борис вздумал утешить ее:
– Теперь же никто не смотрит: девушка, не девушка. Это же пережиток! Дикость! Никто не обязан любить один раз только…
Настя молча повернулась и пошла к дому. Платок, соскользнув с плеча, волочился по талому снегу – так волочит перебитое крыло птица.
– Что с ней? – спросил вернувшийся Скрыгин.
Борис досадливо поморщился:
– Понимаешь – решила, что я должен на ней жениться. У меня и в мыслях ничего не было. Рановато.
– То есть как – жениться?.. – поднял рыжие брови Скрыгин. – У вас… было что разве?
– Чего было? Ничего особенного. Так… Взгляды у нее какие-то ветхозаветные. Двадцатый век, а она считает, что если перестала быть девкой – значит, все. Как будто после она не такая же… Смешно, да?
Скрыгин ничего не сказал. Он вдруг размахнулся и ударил Бориса кулаком в лицо. Так, что у того лязгнули челюсти.
Фома Ионыч „подводил баланс“.
Чертова эта работа отнимала у него уйму времени, если не помогала Настя. Сегодня, как нарочно, Насти не было. Знала ведь, что деду надо помочь, а ушла. Даже не сказалась куда. Явилась со двора, постояла посередь комнаты, ухватила пальтишко и туда же. Совсем стала девка от рук отбиваться, как замуж выскакивать надумала. Сиди дед, путайся в цифрах, а она гулять будет!.. Приспичило!..
Застелив весь стол бланками ведомостей и нарядов, Фома Ионыч то и дело вставал, чтобы, путешествуя вокруг стола, отыскать нужную бумагу. Такой способ казался ему наиболее удобным, – разве что несколько медленным. Он уже покончил с документацией нижнего склада, когда в комнату вошла Настя.
Фома Ионыч сердито покосился в ее сторону и с еще большим усердием – показным! – начал ворошить наряды. Ждал: вот сейчас гулена заохает, каясь, что прогуляла. Тут-то он ее и пропесочит…
Но Настя молчала.
Не оборачиваясь, по шорохам за спиной Фома Ионыч догадывался:, снимает пальто, на кровать бросила – лень ведь на место повесить! Спросил сердито:
– Нагулялась?
Внучка не Ответила.
– Дед последние глаза проглядел, клеточки-то эвон какие мелкие. А ей горя мало!..
Словно воды в рот набрав, Настя подошла к столу, придвинула табуретку. Освободила на столе место, сложив раскиданные наряды в стопку. И, глядя на них, забыла, что собиралась делать.
Фома Ионыч, исподлобья посматривавший за ней, удивленно выпрямился, поднял на лоб очки:
– Ты это чего? Вроде как не в себе?..
– Голова болит, – опомнилась Настя. – Складскую ты свел уже, деда?
– Свел я складскую, свел! – обеспокоенно зачастил Фома Ионыч. – Ты, ежели голова болит, брось. Не горит. Чаю испей с малиной да ложись. Время теперь обманчивое – тепло вроде, а как раз и прохватит. Давеча-то в платьишке в одном побегла. А все неслух!..
Настя опустилась на табуретку, потащила к себе через стол бланк складской ведомости.
– Ничего, деда. Пройдет!.. – И повторила еще раз: – Пройдет!
Она долго, словно не узнавая, всматривалась в разграфленный лист. Но вот, тряхнула опущенной головой, встретилась с удивленным взглядом деда и как будто проснулась. Потянувшись за счетами, вспомнила:
– А как же с той древесиной?
Мастер почесал карандашом переносицу, задумался.
– С той-то?.. Лес теперь пошел ловкий, надо будет сказать ребятам. Расквитаются! Дни нынче долгие, можно час-другой лишку прихватывать. Деи десять дам сроку. Как только вывозку потом проводить, шут ее знает? Отдельно бы как-то, комплекс теперь у них, вот ведь штука!.. – Он прищурился, к вискам побежали смешливые морщины. Это мысли, наткнувшись на что-то по пути, вильнув, побежали в сторону. – Вот кого тебе, Настюха, обротать надо было!.. Ладно, когда свадьбу-то справлять станем, невеста?.. Да ты чего, девонька? Насть, слышь, ты что?..
Расплываясь фиолетовыми пятнами по столбикам цифр, на ведомость падали крупные, гулкие слезы. Одна за другой, скатываясь по закаменевшим щекам. Медленно, очень медленно Настя покачала головой:
– Не будет… свадьбы…
Растерявшийся Фома Ионыч суетливо пережевывал губами и проглатывал несказанными какие-то слова. Наконец решился – обогнув стол, робко встал за плечом внучки. Заговорил, сбиваясь:
– Ну вот!.. Нашла по чем убиваться!.. Эка беда!.. Слышь меня, еще не такого сокола облюбуешь. Не сорок тебе годов, слышь?.. Будет с тебя женихов, не бойсь… Девка, не вдова какая с ребятишками!
Судорожно глотнув воздух, Настя закрылась ладонями. Вздрогнули, затрепетали, ходуном заходили под ситцевым платьем плечи. Рассыпаясь по столу, заволновались пряди русых волос, словно под ними рвалась большая, накрытая сетью птица. Боязливо глядя на вздрагивающий затылок девушки, Фома Ионыч беспомощно топтался на месте.
Вдруг Настя, все еще всхлипывая, оторвала голову от стола. Теперь волосы упали на лицо мокрыми, перепутанными космами. Девушка даже не пыталась убрать их.
– Деда… – тихо начала она, всхлипнула и почти закричала. – Деда!.. Наверное, у меня… будет… ребенок…
– К-как?.. – наивно удивился Фома Ионыч.
Не ответив, Настя опять упала годовой на столешницу, зарыдав еще громче.
Фома Ионыч с трудом уразумел сказанное. Похлопал себя по карманам, разыскивая трубку. Нашел и, позабыв, зачем искал, сунул обратно.
– Выходит, обманул?.. – неизвестно для чего спросил он. – Вот, значит, как… Так, значит, и получилось… Да…
За словами ничего не стояло, кроме растерянности. Он снова принялся искать трубку. Найдя, попытался раскурить ее – пустую. Рассыпал спички. Буркнул:
– Чего ж, коли так… Проживем… Будет тебе, не плачь! Всяко бывает в жизни… Всяко… – и, позволяя прорваться обиде и горечи, закричал, стуча кулаком по столу: – Паскуда он, вот кто! Паскуда! Не человек!
Потом вспомнил, что не знает, кому адресовать ненависть:
– Колька Буданцев?..
– Борис… – глухо ответила Настя и, поясняя ему или поправляя себя, отрекаясь, добавила: – Усачев…
25
Резиновым сапогам по инструкции не полагается сушиться на плите. Но иначе сапоги не успевают просыхать за ночь. Разные это вещи – писать инструкции и следовать им, даже когда дело касается только сапог.
Василий Ганько взял свои, стоявшие на краю плиты. Потянул с веревки портянки.
– Кинь и мои, Васек! – попросил Воронкин, нежившийся в постели.
Ганько, словно не слыша, пошел к своей койке обуваться. Воронкину пришлось выкрикивать ругательстза ему в спину:
– Сука, гад! Трудно заодно протянуть руку? Где у тебя совесть, падлюка?..
– Совесть?..
Ганько гневно выпрямился, ненадетый сапог соскользнул с ноги. Забыв о нем, Василий закурил папиросу, несколько раз жадно затянулся.
– Я не пойду на работу, Никола! – неожиданно объявил он Стуколкину, с молчаливого согласия всех признанному после ареста Шугина бригадиром.
– Тепло зачуял, паскудник? – обрадовался Воронкин новому поводу придраться. – Кричал: бригаду ему, комплекс! А теперь под нары? Попривыкли на чужом хребте ехать…
Вытирая лицо рваным вафельным полотенцем, Стуколкин отошел от умывальника. Повесил полотенце на веревку рядом с портянками Воронкина. Пригладив пятерней мокрые волосы, сказал:
– Ладно.
– Да ты что? – снова вскипел Воронкин, набрасываясь теперь на Стуколкина. – Я за него ломать должен, по-твоему? Он – босяк, а я – черт? Если бы не в бригаде…
– Переживаешь за производство? – насмешливо спросил Стуколкин.
– И переживаю!
– Брось, кому заправляешь! – Стуколкин значительно посмотрел в его сторону. – Я же не оперативник. Понял?
Воронкин встретил его взгляд, мгновение длился поединок взглядов. Пртом зрачки Воронкина вильнули в сторону. Он с ухмылкой повернулся к Ангуразову:
– Значит, будем ишачить за других, Закир? Нам положено…
Дождавшись, пока в последний раз хлопнет дверь на улицу и последний из спешащих в лесосеку рабочих мелькнет мимо окна, Ганько сбросил брезентовые брюки, ногами затолкал их под койку. После тяжелого, заскорузлого брезента мягкая шерстяная ткань костюма казалась невесомой, ласкала своим прикосновением. Распихав по карманам деньги, папиросы, спички, надел пальто – и вспомнил ухмыляющееся лицо Шебутного.
– Твое счастье, что я не пес! Не стукач! – громко сказал он неубранной постели Воронкина…
Обледенелая, норовящая выскользнуть из-под ног дорога сегодня не имела конца. Три километра до Чарыни вытянулись вдвое. До Сашкова Ганько, как ни торопился, добрался только к половине двенадцатого. Совхозные машины в город уже ушли – распутица была не за горами, для шоферов настало горячее время.
– Баянист ваш уехал! С вечера надо было и тебе прибежать, милок, да заночевать в Сашкове, – сказали ему в гараже, но потом обнадежили: – Может, но дороге поймаешь машину. По зимнику еще вовсю ездят.
Его подобрал первый же грузовик.
– В город? – спросил шофер, пользуясь остановкой, чтобы попинать ногой баллоны: держат ли воздух?
– В город, – кивнул Ганько, берясь за борт.
– Лезь в кабину, заколеешь в кузове. По такой дороге быстро не поедем, хотя и с цепями. Порожняк на такой дороге – гиблое дело… Тянуться будем…
Шофер скромничал. В кузове громыхали пустые железные бочки, норовя выпрыгнуть. И обмотанные цепями скаты умудрялись пробуксовывать. Машину швыряло из стороны в сторону, особенно сильно занося на поворотах. Но красная стрелка спидометра редко отбегала влево от цифры „30“.
Километрах в двадцати за Сашковом дорога, словно маленькая речка в широкую полноводную реку, выплеснулась на шоссейку. Навстречу стали попадаться машины, чаще других лесовозы. Порожняк. С ними разъезжались, почти не сбавляя скорости. Зато маленький, крытый парусиной ГАЗ-69 заставил шофера врубить первую.
– Милиция, – объяснил он.
Ганько схватился за голову, проклиная свое счастье:
– Черт, мне же к начальнику милиции вот так надо, – провел он ладонью по горлу.
– А что? – во взгляде шофера появилась настороженность.
– Да насчет прописки…
– Автоинспектор поехал, уж я знаю, – успокоил шофер. – Начальник всегда впереди сидит. А этот – в угол забьется, вроде-пустая машина. Сегодня полетят талоны, будь уверен!..
Когда машина подрулила к городской чайной, Василий вынул деньги, спросил:
– Сколько?
– Червонец-то дашь, наверное? – вопросом ответил шофер. – В кабине ехал, как барин…
Протянув две пятерки, Ганько взглянул на часы: без четверти три!
– Далеко милиция?
– Вон, за угол повернешь, дойдешь до площади. Там спросишь. Недалеко…
По городу Ганько шел с некоторой робостью: отвык от множества незнакомых людей, прямизны улиц, отовсюду следящих за тобой окон.
В старом каменном доме, где разместилась милиция, второй этаж умудрялся прятаться за первым, за сильно выступающим карнизом над окнами, отодвигаясь от него, словно боялся упасть вниз, на посыпанную песком обледенелую панель.
Кабинет начальника – наверху. Туда вела скрипучая деревянная лестница. У каждой ступени был свой, особенный скрип, свой голос. Они словно переговаривались, рассуждая, зачем это человек идет в милицию. Добровольно, без милиционера сзади.
Самому Василию это казалось странным, невероятным. Он старался так ставить ногу, чтобы ступеньки не могли переговариваться. Толкнув обшитую черной клеенкой дверь, остановился у высокого деревянного барьера.
– К начальнику можно? – спросил он у сидевшей возле пишущей машинки девушки совсем не милицейского вида.
– Пройдите, – показала та круглым подбородком на дверь слева.
Вздохнув, Ганько постучал.
– Да, да, – глухо донеслось из кабинета.
Майор Субботин смотрел равнодушно, выжидающе. Видимо, он не был занят, Ганько не оторвал начальника от работы. На письменном столе лежал раскрытый кулечек с розовыми конфетами – подушечками. Чернильный прибор и телефон, сколотые булавкой рукописные бумажки.
– Здравствуйте, гражданин начальник! – сказал Ганько.
У майора домиками выгнулись брови.
– Здорово, гражданин товарищ. В чем дело?
Ганько опустил голову, собираясь с мыслями. Было неудобно своего молчания, он злился на себя, что не продумал предстоящего разговора, а злость эта мешала думать сейчас.
– Я с Лужни, – сказал он и смутился: ну и что, если с Лужни? Лужня велика, километров на семьдесят тянется, да и вообще…
– Садись, – чуть заметно улыбнувшись глазами, пригласил майор. – Как там у вас дела? Больше в магазин не лазали?
Ганько сразу стало легче – узнал, помнит. Выигрывая время, достал папиросы. Хотел спросить разрешения закурить, но, увидев совершенно чистую пепельницу, решил спрятать пачку.
– Кури, кури! – понял его сомнения майор. – Можно. Это я вместо папирос, видишь? – он показал на кулек с конфетами.
Но Ганько решительно затискал в карман папиросы.
– Зря вы Шугина замели, – сказал он. – Ни за что. Не он работал.
– Гм! – глаза майора вдруг посерьезнели, в них светилось изумление. – Знаешь, дай-ка мне папиросу…
Не отрывая от Ганько недоверчивого, как казалось тому, взгляда, он закурил. Вернул спички и только тогда спросил:
– Ну?
– Ну, в общем, не он это… Точно вам говорю…
– Интересно, – без улыбки сказал майор. – Здорово. Значит, не он?
– Не он…
Пауза. Долгая-долгая. Внимательный взгляд серых, запавших глазницы глаз.
– Чтобы сказать „не он“, надо знать кто. Ты, что ли?
– Зачем я? Ровно бы я к вам пришел тогда!
– А я бы пришел, – сказал майор, – если бы вместо меня взяли непричастного к делу моего товарища. Хоть совесть у меня и не воровская, а милицейская… Ведь у вас, кажется, не полагается товарищей, предавать? Ладно!.. Кто же воровал тогда?