Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
– Красотища! – сказал Валька.
– Угу, – отозвался Канюков, попыхивая папиросой. Ему было не до красот природы.
В разложину спускались, чтобы не раскатывалась нарта, вдоль косогора. Валька шел сбоку, страховал от раскатов. Нарта сама бежала под уклон, не разбирая дороги, норовя вырвать лямку. Но вот спуск кончился, и Канюков, расслабив напряженные, изготовленные к падению мускулы, облегченно вздохнул: пронесло! Эх, кабы так же вот историю с карабином, убитым лосем и Валькой Бурмакиным пронесло! Черт, почему он сказал «пойдут за мясом»? Пойдут – это значит несколько человек. Во всяком случае, не один. Следовательно… Нет, не может быть!
Не может?
А почему не может?
Кто поручится, что Бурмакин не приведет завтра к убитому зверю людей и не скажет: вот карабин Канюкова, вот его мешок и вот убитый им лось. Убитый Яковом Канюковым, обязанным бороться с браконьерством!
Может сделать такое Бурмакин. Из принципа своего дурацкого сделает. Нечего даже сомневаться в этом.
– Дорога! – раздался ликующий Валькин крик.
Нарта, словно подстегнутая, рванулась вперед, с маху перевалила наметенную снегоочистительным клином бровку и остановилась, кренясь набок.
– В каком месте вышли? – спросил Канюков.
– У Косой плеши. За ручьем.
Упираясь руками в снег, Канюков передвинулся чуть вправо, позволяя отдохнуть намозоленным о нарту ребрам. Ручеек, по берегам которого располагались елани Косой плеши, пересекал трассу на шестом километре от поселка. Можно считать, что они дома. Имеет смысл развести костер и подождать утра. Утром машины пойдут, любой шофер увезет в поселок.
Но Валька небрежно махнул рукой, когда Канюков заикнулся об этом.
– А, еще ждать утра! Часа через полтора будем на месте. – Он выдернул ремешок, перехватывающий в лодыжке бродень. Продев в дыры на носках лыж, привязал лыжи к заднему копылу нарты. Топнул ногой, пробуя, как держится обувь без ремешка. Пошутил: – Конь, конечно, не кованый, зато конюшню зачуял! Пойдет без кнута! Рысью!
– Весел ты чего-то, – сказал Канюков.
– А мне чего плакать? – удивился Валька, впрягаясь в лямку. – Мне плакать нечего.
Канюков дернул бровью: тебе, конечно, незачем нынче плакать. Канюкову следует плакать, да? Это хочешь сказать? Что же, может, Канюкову всплакнуть придется… Эх, не то время…
– Не то время! – забывшись, сказал он вслух.
– Чего? – переспросил Валька.
– Время, говорю, не то… Поздно. Ночь. Да и воскресенье, в больнице только сестра дежурная, врача нету.
– Найдем! – сказал Валька. – По телефону разыщем.
– Ночь же!
– К утру дело! Мимо пожарки проходить будем и мимо милиции. Там же всегда дежурные сидят. Круглосуточно. И телефон.
– Точно, – сказал Канюков. Он сказал это своим мыслям – точно, что Валька намерен поднять шум! В милицию торопится, другой дороги не знает. Так что же придумать? Ну что?
Ничего не придумаешь.
Ни-че-го!
– Заезжай в милицию! Валяй! – бросил он, горько кривя рот.
– Ладно, – охотно кивнул Валька.
Нарта моталась по обледенелой дороге от обочины к обочине. Комочки смерзшегося снега испуганно брызгали из-под полозьев, иногда больно стегая Канюкова по лицу. Он не замечал их, как не замечал и ноющей боли в паху. Куда болезненнее было сознавать, что такие ничтожества, как Валька, могут безбоязненно распускать языки, посягая на авторитет человека, заслужившего право… Черт, он совсем позабыл, что не имеет теперь никаких прав. Да, не то время, не то!..
Машинально спасая лицо от брызг льда, он поднял голову и увидал впереди огни поселка. Двойную цепочку фонарей на главной улице, расточительно не погашенную на ночь, и освещенные окна зданий комбината. В окнах жилых домов свет не горел, но его и так хватало, чтобы небо над поселком было не черным, не темносиним даже, а белесым. Это белесое небо поддерживалось гигантским столбом тоже белесого дыма над вечно дымившей электростанцией. Тайга осталась позади. Позади оставалась дорога к поселку. Теперь поселок надвигался на Канюкова, как надвигается туча, от которой некуда, спрятаться.
Они двигались, провожаемые оголтелым брехом собак, преследуемые особенно нахальными, еще более сатаневшими при попытках Бурмакина отогнать их от нарты. И Канюков на время забыл обо всем, кроме собачьих зубов, лязгавших около его беспомощного тела. Наконец нарта остановилась.
– Брысь, я вас! – загремел Валька.
Собаки отпрянули, напуганные взмахом перехваченного за стволы ружья, а Бурмакин проворно взбежал на высокое крыльцо, очень знакомое Канюкову. Слышно было, как шоркнула по половицам облезшей клеенчатой обивкой входная дверь, донесся обрубленный затворенной дверью окрик:
– Эй, есть кто живой?
И все смолкло. Даже собаки успокоились и подходили по очереди, чтобы обнюхать неподвижного человека и равнодушно потрусить прочь.
Потом раздались приглушенные расстоянием голоса, снова хлопнула дверь, и обледенелые доски крыльца загремели под торопливыми шагами.
– Яков Иваныч, как ты это, а?
Канюков по голосу узнал старшину Леменчука и, принимая соболезнование за осуждение, не сомневаясь уже, что Валька успел все рассказать, буркнул:
– Да так… вышло. – И потому что скрывать было бы теперь смешно, сказал с горькой иронией над собой. – Повезло, в общем. Он же меня и узувечил вдобавок.
– Он? – глазами показал на Вальку старшина.
Канюков приподнялся на локтях и, проглотив слюну, сказал:
– Нет. Лось же…
– Бурмакин опять сохача завалил? Си-лен па-рень! – вроде даже обрадовался догадке старшина, не утруждая себя размышлениями о том, как мог убитый Валькой лось изувечить кого-то.
Канюков недоумевающе посмотрел на милиционера, потом – уже совсем по-другому, что-то напряженно обдумывая, – на Вальку.
А Валька весело усмехнулся и, поправляя висящее на плече ружье, спросил то ли Канюкова, то ли Леменчука:
– Так что же, врачу надо звонить? Или везти в больницу?
Леменчук переступил с ноги на ногу, а Канюков неожиданно заговорил жестким, всегдашним канюковским голосом:
– Ладно, не твоя забота. Ты, – кивнул он старшине, – ружье у него забери. И патронташ тоже. Как вещественные доказательства.
Валька продолжал было улыбаться. Но вот глаза его посерьезнели, стали растерянными, и только губы все еще не то улыбались, не то кривились.
– Ты… что? – недоверчиво, споткнувшись на двух коротких словах, спросил он. – Всерьез?
– Показания будешь давать потому властно, одним углом рта, сказал Канюков. – Следствие установит, чья пуля в звере.
Парень молчал. Потом жалкая улыбка на его губах превратилась в злую и презрительную усмешку, глаза стали узкими, мутными, как у готовящегося к прыжку зверя. Но – не прыгнул, хотя Канюков на момент сжался, ожидая этого.
– Ловко! – с какой-то неестественной веселостью выдохнул он наконец, запаленно схватил ртом воздух и, передав старшине двустволку, начал медленно отстегивать патронташ.
Как бьют тревогу
1
Старший конюх подсобного хозяйства при комбинате – подхоза, как называли в поселке, – Александр Егорович Заеланный{1} вышел из дому вовсе не для того, чтобы чесать язык с бабами. Вышел наколоть дров, потому что жене подходило время топить печь, а дров он обещал наколоть с вечера, да запамятовал. И надо же было черту в этакую рань вынести на крыльцо Пелагею Бурмакину, поди ж ты!
– Ране-енько ты нынче за работу принимаешься, сосед! – пропела она и только после того спохватилась. – Здравствуйте вам, Александр Егорыч! Бог помочь!
– Спасибо, – ответил он, хотя в бога не верил давным-давно.
– Дрова колешь хозяйке? – спросила Пелагея.
– Капусту рублю, – последовал неожиданный ответ.
Пелагея захихикала:
– И всё-то вы, мужики, над бабами изгаляетесь. Нет чтобы честь честью ответить женщине.
– Сын-от в тайге? – поинтересовался Заеланный, главным образом для того, чтобы перевести разговор.
– В тайге, дядя Саша. Там.
– Опять этого… браконьерствует? Мало денег переплатил?
– Сказал, что за глухарями. Тока какие-то искать.
– Бить его некому, – свел к переносице густые брови Заеланный. – А ты куда собралась? До ветру, что ли?
– Тьфу, бесстыжий! Воскресенье сегодня, на базар. В райпе-то одна консерва из овощей, мало что нас к Крайнему Северу по снабжению отнесли.
– Грамотная! – усмехнулся в прокуренные усы старик.
– Да уж грамотная!
– А в численник смотришь? Или нет?
– Чего я в нем не видала, в численнике?
– Того, что месяц нынче какой? Апрель? Вот и посчитай, сколько времени свежего подвозу нет. Навигация в сентябре закрылась, звон когда!
Заеланный надул щеки и с силой выдохнул воздух, так что ржавые усы его зашевелились. Собрался сказать еще что-то, но только безнадежно махнул рукой, буркнув:
– Была бы ты поумнее…
– Мне моего ума хватит. Твоего не пойду занимать, не бойся.
Он добродушно рассмеялся:
– Ох, Пелагея Васильевна, Пелагея Васильевна! Моего ума мне и самому не хватает, верно тебе говорю. Я все больше на совесть стараюсь надеяться.
У соседей звякнула щеколда, и Валька Бурмакин, в расхристанной телогрейке, с тощим рюкзаком на одном плече, остановился в калитке, загораживая широкими плечами улицу. Обшитые камусом, лыжи полетели в угол тесного дворика.
– На совесть? – громко и язвительно переспросил он. – Эх ты, хрен старый! Там, где совесть была, знаешь что выросло?
Не стесняясь матери, он бросил неприличное слово.
– Ва-аль! – ахнула та.
– Родительницу бы хоть постыдился! – гневно упрекнул Заеланный.
Валька резанул его синеватыми белками остро прищуренных глаз:
– Стыд, дядя Саша, сняли с вооружения. Понял?
Отодвинув плечом мать, он прошел в дом.
– Видала молодежь? – спросил старик Пелагею.
Та, думая о своем, обеспокоенно развела руками:
– И без ружья, и мешок вовсе пустой…
Заеланный молча вздохнул и, выбрав чурку посолиднее, так трахнул колуном, что развалил с первого же удара.
Когда он с охапкой поленьев, терпко пахнущих сосновой смолой, показался в кухне, жена встретила воркотней:
– За смертью тебя посылать, больше ни за чем. Ходишь, ровно сырой какой-то.
Дрова загромыхали о железо подтопочного листа. Обычно медлительный, рыжий кот стремглав метнулся из кухни.
– Ладно положить не можешь? Все швырком надо?
– Брось, – устало отмахнулся Александр Егорович. – Отстань. Без тебя тошно, мать.
– С чего опять затошнило?
– С молодежи. Валька сейчас домой заявился. Ни стыда, ни совести не стало у парня.
– А было?
Он только плечами пожал.
– Говорит, что заместо совести… в общем, поговорка такая есть. А стыд, мол, с вооружения сняли. Ненужен, значит. Да еще при матке своей загнул такое… Уши вянут! Свой бы такое сказал, оглоблю бы, кажись, изломал на нем.
– Своего лучше не поминай. Не сравнивай.
– Золотая была головушка… Воевал, в танке сгорел, а вот живые… За живых другой раз самому впору сгореть. Со стыда. Который… этого… с вооружения сняли.
Старик помолчал, сворачивая воронкой треугольный клочок газеты для козьей ножки. Насыпав махорку и аккуратно подогнув края, медля прикуривать, сказал:
– Вроде на глазах без портков еще бегал. Парень как парень. И вот поди ж ты…
– Дался тебе этот Валька!
– Нет, ты пойми, как он это сказал. Не то чтобы вгорячах или в шутку. Сознательно сказал. Это что же выходит такое, а, мать?
– Ну, поехал теперь!
– Да ты погоди, тут вопрос серьезный. Ведь ежели человек без совести и без стыда жить намерен, какая у него жизнь получится? Волчья получится жизнь, А я еще, – верно, что хрен старый, – когда в прошлом году его судили, к судье Виктору Авдеевичу на поклон ходил. Доказывал, что хороший парень.
– То-то он твоих доказательств и послушался, судья-то. Мыслимое ли дело, пятьсот рублей ахнуть за дикого зверя?
– Ох, мать! Тебе про Фому, а ты про Ерему. – Он помолчал, кусая ус. – Я думаю, Вальке таким путем в подлецы выйти недолго. Можешь ты допустить такое, если за ухи его трепала?
– Ты это его трепал. Когда стекло в сараюшке выставили.
– Я же про то и говорю, ты не переворачивай меня, не сбивай с мыслей. В общем, нельзя такое допускать! Тем более без отца рос.
– Ну и не допускай. Надоел, все про одно тростишь. Парень, поди, из озорства брякнул, позубоскальничать, а ты забродил, как хмель на дрожжах.
Александр Егорович укоризненно покосился на жену и громко, безнадежно вздохнул. Потом, поплевав на палец, аккуратно заслюнил козью ножку, бросил в поддувало и, рассматривая потолок, сказал:
– Инда к Филиппычу сходить, что ли? Ты бы выдала нам на махонькую, а, мать? На предмет воскресенья.
– Ждут не дождутся тебя у Филиппыча с маленькой с твоей. Сударев разве рюмку какую выпьет, остальное ведь сам высосешь. На, отвязни! Глаза бы мои на тебя не смотрели!
2
Маленьких в райпо не было. Поллитровки.
– В продовольственном всяких полно, Александр Егорович, – утешила его незнакомая, хотя и назвала по имени-отчеству, женщина с продуктовой сумкой.
Стоявший со скучающим видом у прилавка шофер Пермяков поднял в знак приветствия растопыренную пятерню.
– Может, разольем?
– Посудину, Варя, дашь? – спросил Александр Егорович у продавщицы.
Доверив разливание Пермякову, он отошел к витрине промтоварного отдела, колупнул ногтем приставшую к стеклу мусорину.
– Готово, – позвал Пермяков. – Как в аптеке, грамм в грамм. Можешь не сомневаться, на совесть!
– На совесть, говоришь? – вспомнил старик. – Утресь мне Валька Бурмакин, сосед, объявил про совесть, что где она была, там… – он глянул через плечо на продавщицу, – там, значит, ее нету теперь. Вот как!
– А ты думаешь, Егорыч, она обязательно должна быть?
– Думаю, что должна. Особенно у Вальки. Ему еще полную жизнь жить.
– Так без совести-то жить легче, – пошутил Пермяков.
Александр Егорович нахмурился, морщины возле углов рта стали еще глубже.
– За такие шутки морду набить, – серьезно сказал он. – Только стар я бить морды. Твое счастье, – и Александр Егорович, не прощаясь, пошел из магазина.
– Ох и потешный старик! – повернулся к продавщице шофер, когда дверь захлопнулась. – Чудной!
– Это у него, что ли, в войну сын добровольцем ушел да сгорел в танке?
– У него.
– Судьба! – глубокомысленно изрекла продавщица, по молодости лет не помнившая войны. Смотрясь в захватанное пальцами стекло витрины, она поправляла выкрашенные хной волосы.
А Александр Егорович уже сворачивал в переулок, опасливо обходя месиво из грязи и снега на повороте. Хотел было пройти по бровке канавы, но там, загораживая дорогу, по брюхо стояла чья-то корова. Она подбирала клочья вытаявшего в апрельских лучах сена, потерянного при зимних перевозках.
За новым рейковым палисадником, на крыльце домика о двух окнах стояла девушка в накинутом на плечи пальто. Зубной щеткой, просыпая на крыльцо порошок, она обихаживала казавшиеся игрушечными валенки.
– Наташка! – окликнул Заеланный. – Цыган шубу уже когда продал, а ты в катанках куда-то собираешься. Глянь-ка, что на улице делается, Вода.
– К вечеру опять подморозит, дядя Саша. Вы к нам?
– К вам. Дома Филиппыч?
– Дома. Строгает что-то в сараюшке.
Старик обогнул дом и остановился перед открытой в дощатый сарай дверью.
– В воскресенье работать грех, – громко сказал он. – Бог накажет, смотри!
– Работать никогда не грех, – весело отозвались из сарая, – а наказание я вперед за все грехи отбыл. Десять лет. Погоди, только фартук сниму…
– Драться станешь, что ли? – пошутил Александр Егорович.
Из сарая, отряхивая с пиджака кружевные рубаночные стружки, вышел совершенно седой мужчина с удивительно молодыми, задорными глазами. Оттого седина казалась неестественной, хотя глубокие, резкие морщины были под стать ей.
– Драться сегодня не стану, так и быть, – шуткой же ответил он гостю. – Это тебе все бы драться с кем-нибудь. Пойдем в дом, воитель! Чаем напою.
В светлой, оклеенной обоями кухоньке он сунул в розетку штепсель электрической плитки. Загремев крышкой, глянул в пузатый никелированный чайник – есть ли вода.
Александр Егорович сокрушенно вздохнул.
– Медицина, Филипп Филиппович, знаешь что говорит? Она говорит, что чай действует на сердце. Отрицательно.
И, раздув усы, выставил на стол бутылку.
– Это с какой радости? – спросил хозяин.
– Не с радости. С горя.
– О-о! И половину уже успел трахнуть?
– Старуха на полную капиталов не выделила, с Пермяковым из транспортного пополам розлили, чекушек в райпо не было.
– Разлагаешь ты меня, товарищ Заеланный! – усмехнулся Филипп Филиппович и позвал: – Наталья! Ты бы нам оборудовала что-нибудь закусить. Гость-то с водкой явился.
Пока приготовлялась закуска, мужчины курили, перебрасываясь обычными в таких случаях словами: погоду леший не разберет, но, по зиме судя, лето должно выдаться не очень дождливым.
– Так какое же у тебя горе? – спросил, посмеиваясь, хозяин, когда наполнены были рюмки, а от тарелки с огурцами своего посола вкусно запахло смородиновым листом.
– Горе не горе, – Александр Егорович разгладил ладонью усы, задумчиво поднял рюмку. – Давай выпьем. Как говорится, чтобы дома не журились… фу, гадость! И как это люди ее пьют, а?
Нюхая корочку, блаженно сощурился. Потом потянулся вилкой к миске с квашеной капустой.
– Горе, говорю, не горе, а радоваться причин нету.
– Чем недоволен? Опять поди овес твоим клячам срезали?
– Не овес. История тут с одним парнем вышла. Вчера под стол пехом ходил, а сегодня мне заявляет, что совести у людей никакой нету. И парень как будто стоящий, Бурмакин Валька.
– Знаю его маленько, у нас в горном работает, да и родня какая-то Наташке. Из этого толк выйти должен.
– Так Валька ж, подлец, и сказал такое! Про совесть!
– А-а, просто дурачится.
– Тут, Филипп Филиппович, не то. Сознательно он это сказал. Ему жить надо, а как жить без совести?
Отодвинув стул, хозяин прошелся по комнате, поправил мимоходом сбившийся половик и, видимо думая вслух, заговорил:
– Ну, ляпнул. Завтра, может, позабудет. Вообще-то ерунда, конечно. Но поговорить с ним при случае придется. Парнишка-то он вроде серьезный…
– Не будет он с тобой разговаривать. Шибко умный.
– Тоже верно. Молодежь не любит, когда старики с поучениями лезут. Ладно, я завтра с Рогожевым потолкую. Он от молодежи не оторвался еще. Должен найти ребят, которые с Валькой по душам поговорить сумеют. А не ребят, так… – не договорив, Филипп Филиппович показал подбородком на крутившую регулятор радиоприемника Наташу.
– Валька вроде за Катюшкой Шорниковой ухлестывал, – вспомнил Александр Егорович.
– Скажете тоже, – вмешалась девушка, – Катюшка давно с Витькой Голченко дружит, А Валька с Верой Вахрамеевой теперь.
Филипп Филиппович расхохотался.
– Видал? Полная осведомленность! – Он повернулся к Наташе, продолжая смеяться. – А ты чего наши разговоры слушаешь, бессовестная? Не стыдно?
Тем временем Александр Егорович, тоже ухмыляясь, снова наполнил рюмки.
– Рогожев? – спросил он. – Это который? Покойника Василия Терентьевича сын или брат?
– Сын. Павлом Васильевичем зовут.
– Василия-то ты не знал?
– Нет.
– И не мог, однако. Он в сорок девятом помер, теперь вспоминаю. Так, говоришь, начальством он у вас каким, Рогожев?
– Каким там начальством – отпальщиком. Ну и комсомолом на руднике заправлял, а теперь – парторг. Вырос!
– Батька у него печи знаменитые клал, на весь район славился. Каков-то сынок удался?
– В прошлом году в райком его сватали, Пашку. На отдел пропаганды, – вспомнил Филипп Филиппович. – Не вышло.
– Это как понимать?
Филипп Филиппович пожал плечами.
– Рогожев сам не рвется из рудника уходить.
Заеланный согласно закивал.
– Человек, Филиппыч, как кошка. К месту привыкает. – И, поднимая рюмку, глядя через нее одним глазом, спросил: – Так что, опрокинем давай? Чтобы дал бог не последнюю…
3
Утро рудника начинается с разнарядки.
Как всегда, сменные мастера и бригадиры грудились возле стола в раскомандировочной, получая задания. Работяги толпились поодаль, прислушиваясь к разговорам своих командиров. Шум трущихся друг о друга заскорузлых брезентовых спецовок походил на шелест листвы в лесу. Несмотря на раздающиеся время от времени призывы прекратить курение, слоистые облака табачного дыма плавали у потолка.
– Бросят в конце концов курить или нет? – начальник рудника Сергеев выжидательно поглядел туда, где заметались, роняя искры, огоньки спешно гасимых папирос. Когда огоньков не стало, позвал:
– Герасимюк!
– Есть!
– Почему зашился в субботу с выдачей?
Парень в прорезиненной робе, очень похожей на водолазный скафандр, развел руками:
– Так, Николай Викторович, сменный механик скип остановить велел.
Сергеев, не поворачивая головы, спросил:
– Филипп Филиппович, что там с подъемником у них? Вам докладывали?
– Трос поизносился, пришлось заменять.
– День могли подождать. До воскресенья. И следовало поставить в известность меня или главного инженера. Или вас. Не самовольничать.
– Сменный механик с Рогожевым посоветовался, Николай Викторович.
– Рогожев – взрывник и в подобных вопросах не компетентен.
Недовольно закусив губу, Сергеев заглянул в рапортичку.
– Голубев!
– Я, Николай Викторович!
– Что решила бригада?
– Решили, чтобы повременить.
Начальник резко повернулся к Филиппу Филипповичу и сидевшему рядом с ним главному инженеру рудника. От переплетенных на рапортичке пальцев оторвал два больших и развел в стороны, изображая недоумение.
– Не понимаю. Бригаде присваивают звание работающей по-коммунистически, а бригада не соглашается?
Шахтер в каскетке, названный Голубевым, переступил с ноги на ногу.
– Неловко получается, Николай Викторович. Карпов у нас тогда, после получки… Знаете? Кривицкий вечернюю школу бросил. На Чеботаря жена к вам же приходила жаловаться…
Вокруг засмеялись, стали отпускать шуточки. Улыбнулся и Сергеев, но сразу погасил улыбку.
– Ну, это не главное. Изживете.
– Вот когда изживем, тогда… – Голубев опять переступил с ноги на ногу. – Мы, Николай Викторович, в общем, не против. Честь, сами понимаем. Только с Рогожевым вчера получился разговор… что, мол, с одной стороны честь, а с другой – усмехаться могут. Неловко – над таким делом! Ну и ребята с ним согласились…
Задребезжал телефон. Сергеев снял трубку, помахал окружающим рукой: тише! Потом приказал кому-то на другом конце провода:
– Давайте резервный. Ну, сколько потянет. Ладно, Сударев сейчас туда подойдет. – Бросив трубку на рычаг, объяснил: – Компрессорная. Опять дров наломали. Филипп Филиппович, посмотрите, что там у них.
Филипп Филиппович, наступая кому-то на ноги, уже выбирался из-за стола. Выходя, услышал, что начальник спрашивает, где Рогожев. И огорченно подумал – ну, сцепятся!
В компрессорной ничего особенного не произошло. Старый, иностранного происхождения компрессор – один из трех – забарахлил. Такое случалось уже не впервые. Удостоверившись, что воздух в шахту подается нормально, а электрик и дежурные слесари ковыряются во внутренностях престарелого иностранца, Филипп Филиппович направился, через крепежный двор к зданию копра, внимательно поглядывая на шахтеров, одинаковых в своей спецодежде.
– Кого ищете, Филипп Филиппович? – спросил один из рабочих.
– Парторга, – ответил тот.
Очевидно, Павел Рогожев задерживался в раскомандировочной. Туда можно было попасть боковым входом, через душевую и гардеробную Заглянув в раздевалку, Филипп Филиппович увидел знакомую спину. Человек снимал грязный резиновый сапог, цепляясь задником его за ножку скамейки. Он был один в раздевалке.
– Эй, Павел! Ты разве с ночной?
– Привет, Филиппыч! – Рогожев стащил наконец сапог и, облегченно вздохнув, откинулся на спинку скамьи. – С ночной. Слушай, я только что с Сергеевым малость срезался. По поводу голубевской бригады…
– Так я и знал, – усмехнулся Филипп Филиппович.
– В общем, я против такой липы. Работают ребята как следует, а в остальном не дотягивают. И сами это понимают. Но Сергеев настаивает. Дело ясное – как это у него в руднике бригады коммунистического труда нету? Обидно!..
– Ну и что ты? – спросил Филипп Филиппович.
– Может, вынесем на бюро? А? Ты как думаешь?
– Можно и на бюро.
Рогожев задумчиво провел пятерней по светлым упрямым волосам, забыв, что брался за сапог. Поперек лба обозначилась ржавая полоса грязи. Филипп Филиппович невольно усмехнулся, но парторг не заметил его усмешки.
– Да-а, – протянул он. – Утрясем, конечно. Мало этого. Понимаешь, в принципе неправ Николай Викторович.
– Начальство неправым не бывает, – усмехнулся Филипп Филиппович.
– Николай Викторович обязан помнить, что сначала он коммунист, а потом начальник. Иначе некоторые будут вспоминать, что он член партии знаешь когда? Когда говорят: «ай-яй-яй, а еще коммунист!» Конечно, не на собраниях, а так, в разговорах. Не согласен?
– Согласен. Только вот кое-кто считает еще, будто признание личных своих ошибок порочит партию. И другой раз такой человек из кожи вон лезет, доказывая свою непогрешимость в ущерб правде.
– И партии, – вставил Рогожев.
– Отрыжка прошлого, Паша. Подожди – избавимся, не сразу Москва строилась.
– А зачем ждать? Сам же говоришь: кое-кто, а мы – все! Сила! Короче говоря, будем на бюро разговаривать?
– Ну что ж, поговорить стоит. Пожалуй, стоит! – Филипп Филиппович испытующе посмотрел на собеседника и вдруг вспомнил: – Да, у меня же к тебе дело есть, искал тебя специально!
– Что за дело? – спросил Рогожев, стараясь освободиться от второго сапога.
– Дело не дело, а как бы тебе сказать? Кстати, опять голубевской бригады касается. Знаешь бурильщика у них, Вальку Бурмакина?
– Как не знаю? Вчера только вспоминали о нем с Ильей Черниченко…
– Черниченко? – перебил Филипп Филиппович. – Следователь, что ли?
– Ну да. Дружок мой.
– Выкинул что-нибудь Бурмакин?
– Лося опять трахнул. Второй или третий раз уже. Но тут интересная штука получилась, честное слово! Говорят, будто Канюков застукал его прямо на месте. Да, видимо, погорячился – подлетел сразу после выстрела, пока зверь еще дрыгал ногами. И так получил копытом, что нога вывернулась из тазобедренного сустава. Пришлось Бурмакину вместо лосятины вытаскивать из тайги Канюкова, а снег знаешь какой нынче? Во! – ребром ладони Рогожев провел у себя под подбородком. – А ты что про Бурмакина?
Филипп Филиппович, достав пачку «Севера», раскатывал в пальцах папиросу. Помолчав, буркнул:
– Да так… – и зажег спичку.
Рогожев, справившись с сапогом, вылез из громыхающих брезентовых штанов и, медля идти в душевую, ждал членораздельного ответа на свой вопрос. Но Филипп Филиппович вместо этого спросил сам:
– Это когда было у него, с Канюковым?
– Да в ночь на воскресенье. Вчера, одним словом. Черт его знает как это получается у парня? Бурильщик, зарабатывает дай бог каждому, чего ему эти сохатые понадобились? Да и не похоже, чтобы жадничал, а вот… Пробовал я с ним говорить – отмахнулся, своя, дескать, голова на плечах. А парень вроде неплохой, ребята в основном за него. Сам знаешь, как у нас некоторые на такие дела смотрят: не украл, в тайге добыл!
– Судить будут?
– Наверное!
– Тогда все ясно, пожалуй. Видишь ли, ко мне один славный дядька забрел, Заеланный, конюх подхозовский. Ну и рассказывает про этого Бурмакина, что парень стыд и совесть в человечестве отрицает. Вот мы и хотели как-нибудь выяснить, как дошел он до жизни такой. А теперь понятно. Как же, мол, человека из тайги вытащил – и меня же судить? Нет, дескать, на земле правды!
Обидно, конечно, – согласился Рогожев.
– Еще бы не обидно – Канюков его и в прошлом году прихватил с лосем. Парень, поди, в этот раз надеялся: выволоку, грех покроет! – Он поискал глазами, куда бросить окурок, и, не найдя, затушил в спичечном коробке. – А вообще-то, Паша, получается нехорошо, а? Чего доброго, Бурмакин в самом деле вобьет в голову, что с ним поступили бессовестно, а так и на людей ополчиться недолго. Самому совесть потерять.
Рогожев усмехнулся:
– Ее, видать, и так было не много!
– Совсем плохо, если потеряет остатки. Втолковать надо бы парню, что если бы Канюков, наоборот, промолчал, то оказался бы подлецом. Ну, ладно, иди мыться! – спохватился Филипп Филиппович. – Нашли время разговаривать!
Парторг зябко передернул голыми плечами, кивнул:
– Добро. Я настропалю Черниченко, он мужик с мозгой. – И пожаловался: – Умотался я сегодня, спать хочу чертовски.
Прихватив мыло и полотенце, он шагнул к дверям душевой, но в этот момент распахнулась противоположная дверь – из раскомандировочной.
– Здесь! – через плечо крикнул кому-то парень в брезенте. И, держа перед собой незажженную карбитку, словно освещая ею темноту, сказал: – Павел Васильевич, тебя там Шелгунова Маруська спрашивает.
– Чего ей?
– К работе не допускают, что ли… За опоздание.
Рогожев растерянно посмотрел на мыло и полотенце, на мгновение задумался.
– Скажи, пусть в раскомандировочной подождет. Я только сполоснусь да переоденусь. Моментом.
4
– Брр! Дохи надо было брать, а не полушубки!
– Ты и валенок брать не хотел.
В доме, на крыльце которого закуривали двое, погас свет. Наверху сразу же ярче вспыхнули, замигали голубыми и оранжевыми огнями звезды. Где-то в черных пристройках к дому жалобно заскулила собака.
– Просится! – усмехнулся мужчина в белом полушубке, поправляя за спиной ружье. – Чувствует, куда собрались. Имей совесть, Паша, возьми с собой человека!
Говоривший явно шутил. Не отвечая ему, Рогожев поднял воротник, пробурчав:
– Однако к рассвету жиманет!
И первым пошел с крыльца.
Приморозок оковал черные проплешины на скатах кюветов тускло поблескивающим ледком. Наверное, он был очень хрупким, этот родившийся из тепла обласканной солнцем земли ледок. Зато промерзнувший снег на огородах, куда свернули двое, не уступал в крепости граниту.
– Наст так паст! – сказал спутник Рогожева.
– Только сохатых гонять! – подхватил Павел.
– Бурмакин вон уже погонял. На свою голову.
Рогожев отшвырнул окурок, прочертивший в темноте огненную дугу.
– Он что, под следствием у тебя?
– Какое может быть следствие? Дело не возбуждали, обыкновенный гражданский иск за причиненный государству ущерб. Мера, так сказать, скорее административная. Тем более человека вытащил из тайги на себе. Если только прокурор не потребует привлечения как злостного браконьера…
– А следовало бы?
– Третий раз попадается. Рецидив.
– Хм!.. Я вот почему интересуюсь. Главный механик наш, Сударев такой, Филипп Филиппович…
– Он же москвич, кажется? Чего не уезжает?
– Женился, когда еще в ссылке был, взял вдову с дочкой. В позапрошлом году сам овдовел, а девочка школу нынче кончает. Как кончит – собираются уехать. – Рогожев, придерживая ружье, перелез через жердяную изгородь, подождал товарища. – Ну, в общем, Сударев вчера об этом Бурмакине разговор затеял. Понимаешь, Илья, какая тут чертовщина, получается…
За изгородью и кюветом убегала к вершине почти безлесой сопки широкая тракторная дорога. Впереди, ближе к небу, она казалась рекой – так отражало свет звезд ее обледенелое полотно. Рогожев на мгновение умолк, то ли подбирая нужные слова, то ли привыкая к необычности пейзажа.