Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)
– Какая чертовщина? – напомнил Илья Черниченко.
Рогожев уже шагал вперед, скорее размышляя вслух, чем говоря:
– Допустим, ты совершил преступление. Попался. А с тем, кто схватил тебя за руку, случилось несчастье, беда. Ты его из этой беды выручаешь и, конечно, надеешься, что он промолчит, покроет твое шкодничество. Вроде услуги за услугу.
– Чего-то ты загнул, Паша! – покачал головой Черниченко.
– Подожди! Я не о том, что это правильно, а что Бурмакин, наверное, так рассчитывал. Допускаешь?
– Допускаю.
– Но Канюков не промолчал, верно? Иначе говоря, с точки зрения Бурмакина, поступил подло. И тогда Бурмакин решает, что и он имеет право поступить подло. Тем более…
– Заткнись! – оборвал Черниченко. – Пришли.
Рогожев посмотрел на часы – стрелки, казавшиеся одной, упирались в узкий голубой треугольник напротив заводной головки.
– Самое время. Четвертый час.
Стараясь не громыхать литыми резиновыми сапогами по насту, двинулись в сторону от дороги. Редкие – оставленные во время рубки на семена – нагие лиственницы не заслоняли неба. Обтаявшие выворотни лезли из снега, как фантастические звери из берлог. Возле одного, обставленного валежником, Черниченко сказал:
– Твой.
Тогда Павел понял, что валежник не просто прислонен к выворотню, что это – специально построенное укрытие, шалаш. Скинув ружье и бережно прислонив его к валежнику, он полез внутрь шалаша. Согнувшись в три погибели, кое-как переобулся. Потом умостился поудобнее и, просунув руку между валежником, втянул ружье.
Курить было нельзя, оставалось только слушать тишину да вглядываться в густой сиреневый мрак, похожий на темную воду. Оттого казалось, что у лиственницы вдали, у ближнего выворотня и костлявого остожья размытые, зыблющиеся очертания. Как у предметов на речном дне.
Тьма была зыбкой и непостоянной. Тишина – тяжелой и незыблемой, как скала. И вдруг, расталкивая легкими крыльями эту незыблемую тишину, с черного неба на лиловый снег упал тетерев и, придавленный тишиной, расплющился, став черным пятном на снегу.
– Ччу-шшши!
И, подождав, снова: ччу-шшши! ччу-шшши! чу-шшши!
Рогожев застыл, придерживая дыхание. А черное пятно передвинулось вправо и с лопотом крыльев подскочило вверх.
– Ччу-шшши!
Потом покатилось обратно, влево, словно убегая от оглушительно забулькавшего, забурчавшего ручья, а журчание преследовало его, становясь все громче. Нет, это же не ручей и не река вдруг проснулись под снегом – это сам тетерев заиграл свадебную свою песню!
– Ччу-шшши! – ответили ему из-за выворотня.
– Ччу-шшши! – раздалось справа, со стороны остожья.
Три, подумал Рогожев, недоумевая, откуда взялись еще два тетерева. Повернув голову, он попытался разглядеть того, что чишикнул возле остожья, когда над шалашом опять прошумели крылья и четвертый тетерев побежал по насту. Павел поднял ружье, но в то же мгновение раздался выстрел Черниченко. Рогожев даже выругался про себя, завидуя расторопности товарища, но подлетевший последним тетерев, чей бег оборвал выстрел, неожиданно бормотнул и снова затих. Видимо, петух просто затаился, напуганный выстрелом. Рогожев поймал его на конец планки, вспыхнувшей голубым пламенем звездного отражения, и нажал спуск.
Звезды еще светили вовсю, но рассвет уже набирал силу. Поэтому оранжевый сноп огня, вылетев из ствола, не осветил, а только на мгновение расколол мрак. Птица, выцеленная Рогожевым, застыла на синеющем насте сгустком тьмы, не желающим уступать рассвету. Выжидая, пока напуганные выстрелами тетерева поверят в незлонамеренность тишины, боявшийся пошевелиться Рогожев чувствовал, как в левой, неловко подвернутой ноге останавливается кровь. Наконец за остожьем дважды урлыкнул один – самый храбрый. Тогда токовик – тот, что прилетел первым, – уже хорошо видимый на снегу, ставшем из синего голубым, ударил крыльями и чишикнул. Его поддержал тетерев за остожьем. Захлопали крылья, и еще один тетерев, прилетев из-за выворотня, опустился на снег неподалеку от токовика, пробежал немного и, прижимаясь к насту, вытянув раздутую шею, замер. Токовик остановился, тоже припал к насту – вот-вот кинется в драку. Не кинулся. Захлебываясь злостью, забормотал, журча и переливаясь бурным весенним ручьем. Неторопливо выделив его противника, Рогожев выстрелил.
На этот раз выстрел не породил тишины. Вдребезги разбитая крыльями, она, казалось, в разные стороны раскатывала свои осколки по звенящему насту. Это, как по команде, разлетались тетерева вслед за токовиком, сорвавшимся с места первым. Дуплет Черниченко потерялся в хлопанье крыльев и тревожном квохтанье тетерок, ничем не выдававших до этого своего присутствия на току.
– Лапоть ты, а не охотник! – гневно загромыхал Черниченко, подходя к шалашу Павла. – Кто же стреляет по тетереву, с которым другой нос к носу стоит, а? В таком случае нужно или обоих бить сразу, или ни одного.
– Другого нельзя было, токовик другой.
– Ну и что? Нашелся бы завтра тетерев первым прилететь.
– Ладно, – умиротворяюще сказал Рогожев. – Хватит с тебя и одного. Не жадничай.
– Почему одного? – удивился Черниченко. – Я двух добыл. Во, гляди!
Словно выжимая штангу, он поднял в каждой руке по тетереву. И, прикурив от зажженной приятелем спички, спросил:
– Ну что? Домой потопали?
– Придется. Мне, сам знаешь, на смену заступать.
Поселок лежал внизу, под ногами. В домах кое-где уже зажгли свет, а уличное освещение дежурный электрик не торопился выключать. Многосвечовые лампочки уличных фонарей казались стекляшками, отражающими чужой свет. В небе над хребтами, подступавшими к поселку с востока, разгоралось спокойное и ровное зарево – солнце должно было вот-вот выкатиться из-за сопок. В ожидании этого оба, не сговариваясь, замедлили шаг.
– Кажется, и денек же будет! – с сожалением – ему предстояло лезть в шахту – сказал Рогожев.
Черниченко согласно наклонил голову, не спуская глаз с седловины между сопками, откуда ожидал появления солнца. И дождался. Слепящий луч стегнул по глазам, заставив опустить их, ударился в край продавленной полозом тракторных саней колеи под ногами и рассыпался по насту многоцветными искрами.
– Ух ты! – вырвалось у Рогожева, он даже зажмурился на мгновение. Из-под ладони восторженно оглядел как-то сразу потеплевший мир, вдруг ставший живым и трепетным до самой крохотной ледяной звездочки и каждой хвоинки, впаянной в наст ночным приморозкой. Потом перевел взгляд на поселок внизу, сказал решительно:
– Ну, давай, давай. Двигай.
Некоторое время шли молча. Молчание нарушил Черниченко:
– Весна ведь, брат, весна! А?
– Весна! – радостно выдохнул Рогожев и неожиданно вспомнил:
– Так как же с этим парнем, с Бурмакиным?
Черниченко пожал плечом, отчего ружейный погон пополз вниз.
– Не понимаю, чего ты все-таки от меня хочешь? Я-то при чем?
– А я? – вопросом ответил Павел.
– По-моему, тоже ни при чем, – усмехнулся Черниченко. – Тень на плетень наводишь. Мало ли о чем думает Бурмакин?
– Пройти мимо?
– Мимо чего пройти или не пройти? Может, вся эта бурмакинская психология существует только в твоем воображении.
– А если не только в моем?
– Если бы да кабы…
– С тобой серьезно, Илья! Нельзя, чтобы парень озлоблялся. Канюкову, наверное, не шибко хотелось его прижимать, такое не легко дается. Со слезами.
– Слушай, я-то что могу сделать? Ведь у меня даже дела нет на него. Нет дела. Следственного.
– Я тебе не про следствие. Про то, что по-человечески поговорить надо, растолковать. И именно тебе, как следователю, чтобы Бурмакин не считал закон слепым!
5
– Антон Петрович? Антон Петрович, Черниченко беспокоит… Что?.. Да нет, не странно разговариваю, тут у меня дело такое… То есть дела у меня нет, а надо бы поговорить с одним человеком. Что? Нет, не показания. Что вы сказали? Нет, Антон Петрович, не путаюсь, а объяснять сложно по телефону. Зайти? Есть зайти!
Илья Черниченко положил трубку на рычаг и облегченно выдохнул застоявшийся в груди воздух. С шумом, как вынырнувший на поверхность пловец. Потом, запирая сейф, иронически усмехнулся своему отражению на его полированной дверце: втравил-таки Паша Рогожев в дурацкую историю с этим Бурмакиным! Втравил!
Впрочем, по совести говоря, не разговор с Рогожевым заставил обращаться к прокурору. Расставшись с приятелем, Черниченко считал, что вопрос исчерпан – дела на Бурмакина пока нет, а значит, и оснований для объяснений с ним тоже нету. И потом, мало ли что придумает Паша Рогожев. В этом отношении у Паши всегда было что-то вроде заскока. Но днем, рисуя в настольном календаре тетеревов, Черниченко мысленно вернулся к утреннему разговору. И задумался.
Допустим, Рогожев заинтересовался Бурмакиным из-за своей слабости к проблемам воспитания. Ну, это его дело. Но дело Ильи Черниченко бороться с преступностью, и если взглянуть на Пашины рассуждения с этих позиций, то… Иногда людей толкает на преступление черт те что, сущая ерунда. Разве можно поручиться, что этому самому Бурмакину не втемяшится в голову подкараулить Канюкова в тайге и шарахнуть картечью – мол, не отплатил за услугу, так получай! Канюков, как говорит Паша, может, действительно со слезами в сердце заставил себя сказать про лося. Потому что в таком случае не сказать легче, чем сказать. И пожалуй, действительно следует растолковать это Бурмакину, хотя бы в порядке профилактики преступлений…
Кабинет районного прокурора ютился под одной крышей с райисполкомом. Черниченко отдал ключи дежурному и, выйдя на крыльцо, закурил. День – как они и предполагали с Рогожевым на рассвете – выдался на славу. Сидя в помещении, можно было забыть об этом, на улице – нет. О весне названивали бегущие по водостокам тоненькие ручейки, час или полтора назад бывшие то ли льдом, то ли снегом. Веспа весело поскрипывала досками обтаявшего тротуара под шагами прохожих в распахнутых пальто. Скаты грузовиков с шелестом, похожим на шелест дождя, разбрызгивали жидкую кашу из воды и снега. Лохматые собаки всех мастей, а им в поселке числа не было, стаями ходили за притворно огрызающимися невестами. Шерсть на них висела неопрятными клочьями – собаки снимали жаркие зимние шубы.
– О чем задумался, эй? – окликнула Черниченко девушка с непокрытой головой, приветственно взмахнув платком, который предпочитала нести в руке. Ее подруга фыркнула, сказав что-то вполголоса.
Илья сбежал по ступенькам и, подлаживаясь к короткому, но быстрому шагу девушек, пошел рядом.
– Куда собрались? – спросил он.
– На Кудыкину гору.
Он усмехнулся:
– Значит, по дороге.
– Да не по пути, – рассмеялась простоволосая.
Перебрасываясь шутками, дошли вместе до райисполкома.
В вестибюле Черниченко бросил окурок в урну и, подойдя к двери с табличкой «Прокурор. Младший советник юстиции А. П. Блазнюк», осторожно постучал. Потом толкнул дверь.
– Здравия желаю, Антон Петрович!
Прокурор – плотный, начинающий расплываться мужчина – смотрел с откровенным недовольством. Его составленные вместе локти прижимали к полированной столешнице какие-то бумаги, словно младший советник юстиции боялся, что их унесет сквозняком. Но воздух в кабинете был душным и неподвижным – очевидно, форточку давно не открывали.
– Ну и ну! – сказал прокурор. – Ты еще вытянись да каблуками стукни! Точно не человек к человеку пришел, а этакий, ну, нижний чин, что ли. Черниченко беспокоит, здравия желаю, – передразнил он. И, убирая локти с бумаг, укоризненно покачал головой. – Слушать противно. Ясно?
– Ясно, Антон Петрович, – вздохнул Черниченко.
– То-то. Садись и выкладывай, что у тебя за вопросы ко мне?
Стараясь быть предельно немногословным, Черниченко изложил свои соображения. Заканчивая, спросил неуверенно:
– Может, Антон Петрович, вызвать Бурмакина? Втолковать?
Прокурор насмешливо прищурился:
– Значит, как бы чего не вышло? А?
Именно этого Черниченко и боялся.
Но, к его удивлению, прокурор продолжал другим тоном:
– Ну что ж… Вопрос ставишь правильно. Очень хорошо, если преступление удается раскрыть и преступник несет заслуженное наказание. Но еще лучше, если удается предупредить преступление. Не позволить человеку стать преступником, не допустить до этого. Именно этим и должна начинаться та благородная борьба за человека, вести которую мы призваны. Мы с тобой. И если нам выпадает случай принять меры именно в плане профилактики преступления – мы обязаны сделать все, что можно. Даже когда серьезность опасений хочется поставить под сомнение, как в данном случае.
– Значит, – обрадовался Черниченко, – стоит его вызвать?
– Почему нет? Тем более привлекать, наверное, будем. Хотя парень и выволок на себе Якова. Что он сам-то говорит, Канюков?
– Канюков в больнице, Антон Петрович. Но было его устное заявление дежурному, старшине Леменчуку. Ружье у Бурмакина изъяли, отдал без возражений…
– Ясно. Ну что ж… Иск там и нее прочее – дело райпо, охотинспекции. Там посмотрим. А парню разъяснить следует, ты прав. Вызывай. Действуй.
– Есть действовать! – сказал, поднимаясь, Черниченко.
6
Пелагея Бурмакина, обычно суетливая, излишне разговорчивая, на этот раз смирнехонько уселась на табуретку и тяжело завздыхала. Соседей Пелагея навещала частенько, приход гостьи удивления не вызвал, но столь необычное поведение ее насторожило Заеланных.
– Ты что вроде как не в себе сегодня, соседка? – откровенно полюбопытствовала хозяйка.
Александр Егорович, ковырявший шилом кирзовый сапог, выжидательно поднял на лоб очки.
– Лучше и не спрашивай, Матвеевна! – Бурмакина сокрушенно покачала головой. – Мало что не в себе. Рука на себя наложить в пору.
– Что так страшно? – спросил Александр Егорович.
– Сроду никого из родни по милициям да судам не таскали, – сказала Пелагея и всхлипнула. – Из-за родимого сыночка срам теперь принимать должна. Опять к следователю вызывают.
– А тебя зачем?
– Не меня. Вальку. Повестку принесла почтарка. Ты не слыхал, за что?
– Сам разве не говорит?
– Спрашивала. Сказал: отвяжись.
– Да-а… – неопределенно протянул Засланный и, опустив очки, снова принялся за сапог. – Толком ничего не слыхал, Васильевна, врать не стану. А был в конюховской разговор, быдто не то Яшку Канюкова сохатый покалечил, не то еще что. А Валька, значит, в поселок его доставил, Яшку-то. Ежихин Алексей брехал, который у Канюкова скот бьет завсегда на бойне. А Канюков сам в больнице.
– Страх меня берет, – сказала Пелагея, мелко и часто моргая покрасневшими веками, – неужто это Валька его, Канюкова? Злой он на него.
– Пронеси господи! – испуганно перекрестилась хозяйка.
Александр Егорович обрезал лишнюю дратву и, обстукивая ручкой шила пристроченную заплату, недовольно буркнул:
– Выдумаете тоже! В таком разе его не повесткой бы вытребовали. Передачи бы носила уже.
– Слова не добьешься, точно я ему враг какой! – пожаловалась Пелагея.
Отремонтированный сапог полетел через всю комнату к порогу. Воткнув в стену шило, Заеланный повесил на него остаток дратвы и встал.
– Видать, мне с ним надо разговоры поразговаривать.
– Лучше бы не встревал, – забеспокоилась Матвеевна. – Пошлет он тебя по-матерному, и разговор весь.
Старик расправил ладонью усы и пошел к вешалке. Рука, не угадывая в рукав полушубка, долго блуждала в дремучей овечьей шерсти.
Сказал с порога:
– Матерки – они, мать, не липнут.
Расстегнув полушубок, Александр Егорович постоял за калиткой, приучая глаза к потемкам, слушая обычный перебрех собак. Вечерняя прохлада, только-только начавшая оборачиваться ночным морозом, приятно бодрила. Потом он решительно толкнул скрипучие воротца соседей. В сенях не сразу нащупал обитую кошмой дверь. Вошел без стука, по-хозяйски.
– Ты, мать? – спросил из-за перегородки Валька.
Александр Егорович не спеша вылез из полушубка, повесил его на гвоздь и только тогда ответил:
– Мать твоя не в дом, а из дому. Довел.
– А-а, дядя Саша. Значит, жаловаться приходила старуха?
– Не жаловаться. Горе свое принесла.
Валька промолчал. Зажав в коленях ствол старой ижевской одностволки, шуровал шомполом. На полу – там, куда упирался конец ствола, – расплывалось пятно рыжего от ржавчины масла.
– Это на кого оружию-то готовишь?
– Кто попадет.
– Хм… За гусями быдто бы рановато собираться. Соболь с белкой линяют. Кто тебе попадет? Сохатый? Вроде обжигался уже ты…
– На ошибках учимся, дядя Саша! – сказал Валька и как-то залихватски-отчаянно подмигнул.
– Научился уже чему?
– Ага. Научили.
– Значит, теперь посмирней будешь?
– Умней буду наверняка, дядя Саша.
Старик, в ниточку сложив губы, закивал с явно двусмысленным, одобрением:
– И то дело, и то дело… – Неожиданно он подался вперед, гневно и вместе смешно шевеля усами, сорвался на крик: – Срамец ты! Последний ты человек! Нелюдь. Матка тебя без отца выходила, думала в люди вывести, а ты? Затюремщиком стать хочешь. Чего язык-то под хвост спрятал?
– Нечего мне отвечать, дядя Саша, – насильно, одними губами усмехнулся Валька:
– То-то, что нечего. К следователю тебя за что завтра?
Снова парень не то усмехнулся, не то болезненно сморщился:
– Говорят, лося опять убил. Разве не слышал?
– Говорят! – передразнил Заеланный. – Зря, Валя, не скажут.
Валька смотрел в сторону. Старик подождал, пытливо следя за ним из-под лохматых бровищ, и вдруг как-то обмяк, сжался:
– Эх, Валька, Валька! Глупая твоя голова, сынок! Бросил бы ты охотничать, вот что. Такое это дело, соблазн. Встретил в тайге зверя, не удержишься, трахнешь…
– А если я не трахал его? – недобро щурясь, перебил Валька.
– Это как то есть? – опешил Александр Егорович.
– А так… – Валька отвел глаза, безразлично махнул рукой. – Ладно, лишние разговоры это.
– Пошто лишние?
– Сам ведь говоришь, что зря не скажут.
– Это, брат, присловица есть такая.
– Черт с ней, – опять отмахнулся парень. – Все равно не докажешь правды.
Александр Егорович засопел, полез за кисетом. Скручивая козью ножку, заговорил, не глядя на собеседника:
– А я думаю – было бы что доказывать.
– Нечего мне доказывать, – сказал Валька и тоже закурил, стал жадно затягиваться. – Свидетелей нет. Ну, кто поверит?
– Может, путем расскажешь, чему верить надо?
– Бесполезно.
– Ну что ж, дело твое. К следователю, значит, пойдешь завтра?
Валька отрицательно помотал головой.
– Нет. Не пойду. Пусть пишет что хочет.
– Матку бы поберег, па-арень! – укоризненно протянул Александр Егорович. – Сходить надо, раз вызывают. Хуже, когда на машине за тобой приедут. Вовсе матка с ума сойдет.
– Ладно. Схожу, – подумав, сказал Валька.
– Так-то лучше. И мать успокой. Обскажи ей в чем дело, а то она невесть что думает.
– Нельзя ей рассказывать, – вздохнул Валька. – Она тогда такое устроит… Запросто под суд сама угадает!
– Да-а!.. Все могет быть, – пробормотал Александр Егорович. – Однако, парень, домой мне пора. Пойду.
И, уже надевая полушубок, повторил:
– Все могет быть…
Женщины встретили его тревожным, напряженным молчанием. Первой не выдержала Пелагея Бурмакина:
– Сказал что? Ай нет?
– Все могет быть, – ответил старик все той же вертевшейся на языке фразой и, словно просыпаясь, растерянно заморгал: – Тьфу! Сказал, что быдто бы сохатого опять. Да.
– Батюшки-светы! Полтыщи! Да пропади они пропадом, эти сохатые! Чтоб их и не было никогда, – запричитала Матвеевна.
– А Канюкова? Не он зашиб, нет? – робко спросила Пелагея.
– Об Канюкове не было разговора. Нужон ему Канюков…
– Слава царю небесному! Камень с сердца!
Под усами у Александра Егоровича мелькнула улыбка, хотя глаза продолжали смотреть сурово.
– Шла бы ты домой, царь небесный. Забыть уж про него пора, про царя. Лба ведь, поди, разу не перекрестила в жизни?
– Какое, Александр Егорыч! Не вспомню, какой рукой и креститься надо. Только что слово одно осталось, навроде поговорки.
– Вот и наказывает бог, – наставительно объяснила старуха Заеланная, не забывая боязливо оглянуться на мужа. К счастью, он не услышал. А Пелагея, безразлично махнув рукой, – не все ли равно, кто наказывает? – спросила хозяина:
– Меня не поминал Валька?
– Как не поминать? Думаешь, у твоего пария насчет материнства понятия нету? Есть, не бойся! – внушительно сказал Александр Егорович.
Проводив соседку, Матвеевна долго поправляла сбитые половики, потом без толку переставляла на столе с места на место грязную чайную посуду, исподтишка сердито поглядывая на мужа. И наконец отважилась:
– Креста-то, знать, тебе не хватает. У человека горе, а он из избы гонит. Больно помешала она тебе?
Он, разглаживая топорщившиеся усы, не сразу услышал. Потом поднял голову и по-ежиному фышкнул носом.
– Креста, жена, точно на мне нету. Зуб вставил из материнского благословения. Эвон, погляди! – раскрыв рот, старик сунул туда прокуренный палец. – Видала? А что касаемо Пелагеи, так лучше ей при сыне находиться. Я думаю, Валька оттого лютует, что душа у него не на месте. Ты скажи, отчего он тростил, что правды не доказать?
– А я почем знаю?
– Вот и я не знаю. А из него нужного слова не вытянешь. Характер!
Александр Егорович закурил и, выдохнув дым, вернулся к своим мыслям. Но размышлять стал вслух:
– Я думаю, время сейчас какое? Прежде, бывало, о сю пору и я в тайгу подавался. Мясо в руки само просилось. А охотники до него и доси не перевелись…
– Вот он и поохотничал. Опять на полтыщи.
– Нет, ты подожди, мать. Ежели, скажем, кто-нибудь сохатого добыл, а Валька на убоину наткнулся? Могет такое быть?
– Поди-ко Валька сам дал бы маху!
– В чем и дело! Вот тебе сохатый, вот тебе Валька Бурмакин. Чего искать больше. А тут еще Канюков Яков Иваныч. Помнишь, что ему Валька на суде выкладывал?
– Так нешто Валька напраслину даст на себя возвести? С его-то языком да характером? Подумай своей головой!
Это был аргумент. Александр Егорович надолго примолк – сидел, двигая время от времени бровями. Матвеевна перемыла и убрала со стола посуду, разобрала постели. А старик все молчал, перебирая в памяти разговор с парнем, оценивая и переоценивая его. И вдруг, решительно махнув рукой в сторону жены, словно та была надоедливо жужжащей мухой, решил:
– Могет дать!
Он ждал возражений или вопроса – повода для развития доказательств своего утверждения. Но теперь молчала жена, занявшаяся пришиванием пуговиц к наволочке. Александр Егорович обиженно засопел, бросив на нее косой взгляд. Когда это не помогло, он повторил уже не столь безапелляционно:
– Могет, говорю, слышишь? – и, помедлив, стал объяснять: – Вот из-за характера-то и могет! Потому как гордый он шибко. А свидетелей, сам говорит, нету. И он в этом деле не впервой замеченный. Смекаешь?
– Спать укладывайся, довольно тебе лопотать.
Старик будто не слышал.
– В ту весну, однако, когда брату Онисиму помереть, у меня как получилось? Вышел в Кедровую рассоху, а там лабас на двух лесинах излажен. Дровы понатасканы, возле кострища лапник настелен. Время ночлег строить, чего сыщешь лучше? Я лыжи долой, к лабасу сунулся – мясо. Вовсе ладно выходит! Отрезал от шеины на варево – шеина аккурат сверху лежала, – наварил, наелся да лёг спать. Утром собаки будят – и свои и чужие. Опосля охотник подходит, Вася Савельев с Перегонного, знакомый. Глянул на лабас, интересуется: добыл, мол, Александр Егорыч? Скольких? А я не боле его знаю. Мои, говорю, еще на своих ногах ходят, только добывать иду… – Старик значительно посмотрел на жену, усмехнулся. – Ладно, тогда время нестрогое насчет зверя было. А ежели бы, к примеру, теперь? Да увидал меня у того лабаса Канюков Яков Иваныч, прежний большой начальник? Куда бы я делся, хотя и за чужой грех?
– До утра станешь лопотать или спать лягешь? Завтра не воскресенье, поди. На работу вставать! – напомнила Матвеевна.
Проняло. Александр Егорович повернулся прочь от стола вместе со стулом и принялся стягивать сапог. Тот сначала не поддавался, а потом вдруг снялся легко и неожиданно. Потеряв равновесие, старик ухватился за спинку стула. Стряхивая с ноги портянку, сказал:
– Однако к следователю завтра схожу. Ильюха Черниченкин теперь следователем, который на выборах агитатором всегда. Узнаю, что ему Валька говорить будет. Какие такие оправдания…
– Тьфу! – не выдержала Матвеевна, гася свет.
В темноте ойкнула и заскрипела ее кровать, потом все смолкло. Александр Егорович разулся, натыкаясь на стулья, прошел к плите – повесить портянки. Хотел было закурить еще раз, на сон грядущий, но не осмелился шарить в потемках, искать спички – уронишь, не дай бог, что-нибудь, тогда старуха покажет!
7
К следователю Александр Егорович попасть не смог. Не только к следователю – на работу Матвеевна не пустила. То ли оттого, что постоял вечером на дворе в распахнутом полушубке, без шапки, то ли по какой другой причине, но утром старик почувствовал себя вовсе больным. Голова казалась огромной и страшно тяжелой, подушка засасывала ее, как болото засасывает камень, брошенный на зыбкую торфяную сплавину. От подушки нестерпимо несло жаром.
Ахая и причитая, Матвеевна суетилась у плиты – заваривала простудный чай. Врачевание было давнишним ее пристрастием, запасы целебных корешков и трав пополнялись из года в год. Теперь они пошли в дело. Резко пахло душицей, пряный аромат ее забивал запахи других трав.
– Росянки совсем ничего осталось, – качала растрепанной после сна головой Матвеевна. – Да и череды тоже.
– В баню бы, – мечтательно и робко произнес Александр Егорович. – Попариться. И двести грамм после. Как рукой сымет.
– Кабы в ограде баня была, – посетовала жена. – А в баню да из бани полверсты ходить – пуще застудишься. Весной погода обманчивая, теплу нельзя верить.
– И то. Придется тогда без бани… двести-то грамм. С малиной или перцем, что ли… – совсем замогильным голосом прошептал старик.
Увы, Матвеевну не так-то легко было разжалобить, если речь заходила про двести граммов.
– Малина тебе в чаю будет, – заявила она. – А перцем только горло сожгешь без толку. Лежи уж, нечего выдумывать.
– Ох-х! – вздохнул Александр Егорович и, заскрипев кроватью, отвернулся к стене. На ней, меж выгоревшими цветами обоев, зайчиками мельтешил солнечный свет, отраженный ведром воды. Матвеевна только что лазала в ведро ковшом, оттого вода колыхалась и зайчики на обоях были такими веселыми.
– Худо! – пожаловался старик.
Как будто прислушиваясь, зайчики перестали прыгать, только мелко-мелко дрожали. Точно им было очень смешно, а вслух смеяться нельзя.
– Напою чаем, так за докторицей сбегаю, – пообещала Матвеевна. – Потерпи.
Александра Егоровича это мало утешило.
– За докторицей! Скажи: за Клавкой Миняевой. Какая из нее докторица, ежели позавчера волоком куклу за собой по грязе таскала?
– Хватился! Позавчерась! У ней живой кукле третий годок пошел. Пять зим, поди, в институте училась. Недаром.
Видимо, Александр Егорович в самом деле чувствовал себя из рук вон плохо, иначе спросил бы, к чему относится «недаром». К тому, что у Клавки после пятилетней учебы появилась живая кукла? Но старик только про себя усмехнулся смешной фразе жены. А вслух сказал:
– Шут с ней, зови Клавку. Больничный листок составлять надо.
Целебный чай он выпил покорно, хотя и морщился. Отодвинув кружку, попросил закурить, но табачный дым оказался противным на вкус, затхлым, словно курил не махорку, а прелое прошлогоднее сено. Тогда, уронив папиросу, Александр Егорович напомнил жене:
– Мать! По Клавку-то ступай, что ли…
Когда она вышла, закрыл глаза. В красной темноте заплавали белые пятна, точь-в-точь как пузыри на кипящей воде. Беспорядочное движение их раздражало, смотреть на стену или потолок было куда спокойнее. Выбеленный потолок напоминал снежную равнину. Тоже выбеленный электрический провод перерезал ее, как перерезает лыжня закутанную в снега безлесую гарь, если смотреть на гарь с высокого хребта. Такая же лыжня оставалась за Валькой Бурмакиным, наверное. Разве что менее ровная, потому что приходится кривулять, обходя выворотни и завалы валежника. Да это же и есть Валькина лыжня! Но ведь сохатые на такой чистой гари жировать не станут, им нужны тальники или осинники. Значит, Валька не мог убить зверя. Как убьешь, если его нет? И – не было! Иначе снег был бы истоптан, а сохатиную сакму видать издали, как лыжню. Так зачем про Вальку говорят, будто убил? Зачем говорить зря? Вот можно же доказать! Смотрите!
Александр Егорович облизнул спекшиеся губы, чтобы произнести вслух это «смотрите!», но опомнился. И вместо «смотрите» сказал:
– Ну и ну..
Огляделся, как оглядываются внезапно пробудившиеся люди, в то же время понимая, что не спал. Все было на своих местах, все как всегда. Стена как стена, только зайчики переместились левее, оттого что солнце поднялось выше. Чего ему вдруг примерещилась гарь?.. Ах да, Валька, Бурмакин!
Вспомнив Вальку, Александр Егорович вспомнил о намерении поговорить о нем со следователем Ильюхой Черниченко.
Усилием воли Александр Егорович заставил себя видеть, в потолке только потолок. На потолке никаких доказательств Валькиной невиновности нету, если даже Валька и не виноват. А виноват он или не виноват все же? Вот если бы не на потолке увидать Валькину лыжню – в тайге! И пройти по ней! Надо будет следователя Ильюху направить, чтобы непременно прошел, у него ноги молодые, к девкам через ограды что твой ушкан сигал. И ежели Ильюха увидит, что Валькина лыжня ведет к лабасу в Кедровой рассохе, сомневаться нечего: его работа, он мясо добывал, так прямо и надо сказать Ваське Савельеву с Перегонного…
Это опять был бред. Или сон. Давным-давно обрушился и сгнил неизвестно чей лабас в Кедровой рассохе, на который набрел когда-то охотник Александр Заеланный. Давно истлели в германской земле кости Василия Савельева, забыла думать о нем вдова. Эх, коротка бабья память, коротка! Но ведь и он, старый черт, забыл, о чем только что думал… Нет, не забыл! Он думал о том, какие доказательства получил бы следователь, пройдя по тайге Валькиным следом. Никаких бы он не получил доказательств, этот шалопутный Ильюшка, которого, бывало, тумаками учили поселковые ребята не липнуть к чужим зазнобам. Правда, тогда он не ходил еще в следователях, работал электромонтером, а потом ездил в область, учился где-то. А разве выучишься в городе понимать, что писано на снегу в тайге? Вот если бы Александр Егорович Заеланный стариной тряхнул, встав на лыжи, – тогда дело другое. Но Александр Егорович уже не ходок по тайге. Нет, не ходок! Эх-х!..
В сенях брякнуло железо – наверное, щеколда наружной двери. Потом растворилась дверь в кухню, невидимая за перегородкой. По долгому вытиранию ног о половик Александр Егорович догадался, что вернулась жена.
– Была в больнице? – спросил он.
– За тем и ходила. Не стало полегче-то тебе? – стоя в проеме перегородки, Матвеевна распутывала платок. – Все так же, поди?
– Так же.
– Клавдия по вызову убежала куда-то. Как явится, скажут ей. Ты, может, хоть молока кислого попьешь?