Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Шугин догадывался: Стуколкин хочет дотянуть до весны, получить расчет и сразу же уехать куда-то далеко. Чтобы оторваться от воров, затеряться в людской сутолоке, притихнуть.
Шугин тоже не воровал картошку. Зачем, если это другие делают? Но Стуколкин не потому выделял его из числа остальных.
– Заблудился ты, малый! – сказал он как-то. – В трех соснах. В цвет тебе гадаю, я ведь цыган.
Играя в карты, Стуколкин всегда выигрывал. Потом, когда остальные проигрывались, пропивались вконец и в похмельной тоске облизывали шелушащиеся губы, он опохмелял их, посмеиваясь:
– За ваши же гроши, без убытка!..
Сам или пил меньше других, или водка его не брала.
Наиболее приверженным к пьянству был Костя Воронкин. Ростовчанин, отбывавший меру наказания на Севере, он с еще большим, чем другие, нетерпением ожидал весны. Теплого попутного ветра.
Шебутной – была его воровская кличка. Он заслужил ее за крикливость, скандальность. Может быть, поэтому не любил уравновешенного, сдержанного Стуколкина.
– Сука, кого он учит? За меня люди скажут, босяк я или нет? Витёк, я что? Сявка? Да я ему, падлюке, пасть порву!
Шугин знал цену таким истеричным выкрикам – не много они стоили.
Знал и Стуколкин.
Дружок Воронкина – «зверек» Закир Ангуразов – был его немногословным, по верным подголоском. Предпочитал держаться в тени, за него все решал Костя.
Пятый, самый молодой из всех, – харьковчанин Ганько, по кличке Хохол, с чистыми девичьими щеками, – не выпускал из рук карт. Водку он пил, чтобы не казаться белой вороной в стае, похмелье переносил особенно трудно.
Вместе этих разных людей свел случай, а умирающая темная традиция заставила играть в дружбу, в товарищество. Кто они в самом деле? Волки, вынужденные спрятать клыки, или только представляющиеся волками шавки, как считает Стуколкин?
По собственному опыту Виктор Шугин понимал, до чего трудно судить об этом.
Да он и не пытался судить. Главное – остальные считали его волком. Может быть, один Стуколкин сомневался, но молчал. И все поджимали перед ним хвосты. Большего ему не требовалось.
Досрочное освобождение он принял как случайный выигрыш. Они также, наверное. Но что делается в их душах теперь – Виктор не знал, не пытался узнать. Никто не открывает козырей до конца игры, не позволяется заглядывать в чужие карты. Значит, все идет своим чередом…
Оживление, вызванное возвращением в тепло и хоть скудным, но все-таки ужином, гасло очень скоро. Впереди ждал долгий осенний вечер, который следовало занять чем-то.
Чем?
Не хочется отворять двери в промозглую тьму, чтобы выбросить окурок. Хлюпать в этакой тьме по грязи в деревню не хотелось тем более. Да и что за радость идти туда? Киносеансы запретили, немногочисленные чарынские девчата убегают по вечерам в клуб, в сельпо без денег водку не отпускают.
До клуба, до Сашкова – тринадцать верст, чертова дюжина. Конечно, в клубе весело: почти каждый день кино, танцы под радиолу. Можно познакомиться с хорошенькой девчонкой, есть такие в Сашкове. А что, если махнуть все же туда?
Начав традиционной руганью, Костя Воронкин изрекает фразу, тоже ставшую традиционной:
– С этой зарплаты надо будет лёпень купить.
Лепень, лепенец, лепеха – так на воровском жаргоне именуют костюм.
Помолчав, он замечает насмешливые ухмылки товарищей и начинает горячиться:
– Свободы не иметь, куплю! Не в чем в деревню показаться, надоело…
– Значит, после получки обмывать будем? – с фальшивым добродушием спрашивает Ганько.
Стуколкин подмигивает ему:
– А как же иначе? Только ты, Костя, не торопись его надевать. Поношенный не возьмут обратно, когда тебя похмелье начнет ломать.
– Я на похмелье у тебя поищу грошей. Ты, наверное, еще с прошлой зарплаты зажал?
– Поищи! Поищи! – Стуколкин ласково кивает. – Лапы у тебя длинные, вполне по локоть секануть можно.
– Ты, что ли, секанешь?
– Я, милый. Попробую…
– А ну, пробуй! Пробуй, или я тебя…
Протягивая руки, Воронкин подступал к Цыгану. За ним, сверкая голубоватыми белками, молча поднимался Ангуразов.
Успокаивал их Шугин:
– Кончайте шумок, вы! С чего заводитесь, идиоты?
Стуколкин – как ни в чем не бывало – только пожимал плечами. Воронкин утихал неохотно, долго.
– Делать нечего больше, твари? – упрекал его Виктор.
Делать было нечего, разве играть в карты.
Первым об этом, как правило, вспоминал Ганько. Положив перед собой затасканную подушку, по-казахски усаживался на койке. Согнув колоду, чтобы пружинила, ловким нажимом пальцев заставлял карты с шелестом перемещаться из правой ладони в левую. Впрочем, жонглировать картами умели все пятеро.
Начиналась игра.
Играли под будущую зарплату – больше не на что было играть. Неуплата карточного долга наказуется изгнанием в «железный ряд», потерей всех прав «честного вора». Поэтому игра всегда протекала напряженно и страстно – за нею стояли верные деньги. Цену каждого рубля увеличивало сознание, что он не краденый, а заработан в поте лица.
Брань, фантастичная своей изощренностью, никого не оскорбляла, воспринимаясь как припев в песне. Угрозы не пугали. Истерики не беспокоили.
Таким был ритуал игры.
Ритуал соблюдался не только при игре в карты. Поступки, разговоры и жесты даже – все выдерживалось в единожды установленном каноне. Все должно свидетельствовать, что нечем дорожить в жизни, ничто не должно трогать сердца, сердца не существует.
Никто из пятерых не рассказывал о прошлом, если оно не касалось краж или странствий по тюрьмам. Как будто у людей никогда не было родных, отчего дома, а жизнь начиналась с первого привода в милицию. Правда, порой вспоминали женщин – как вспоминают выпитую бутылку водки, невесть куда брошенную или разбитую о камень.
Все человеческое считалось слабостью, унижало, заслуживало только насмешки и презрения.
Люди не хотели казаться людьми.
Они похвалялись друг перед другом звериными повадками, гордясь ими.
И некому было научить их иной гордости.
5
Именно об этом разговаривали Фома Ионыч и Латышев, инженер по лесоустройству, обходя лесосеку.
Мастер никогда не чувствовал себя способным учить там, где речь шла не о сортности древесины, технике валки, леса или ледяных дорогах. Считал, что всему остальному должны учить люди более грамотные. За собой он оставлял право иногда наставлять внучку. Наставления сводились к одному – поступать, советуясь с совестью.
В то, что у присланных под его начало лесорубов имелась совесть, Фома Ионыч не верил. И все-таки, изменив обыкновению, попробовал однажды вмешаться:
– Поменьше бы вам заглядывать в бутылку, ребята…
Ему ответили коротко:
– Поменьше бы ты совался не в свое дело, мастер. Пьём на свои. Ну и… заткнись! Понял?
Фома Ионыч не нашелся, чтобы ответить достойно. Махнул рукой. Он никогда не отличался умением говорить. Наоборот, слов всегда не хватало его чувствам и мыслям.
В 1917-м помалкивал, слушая красивые фразы о войне до победного конца, – и воткнул штык в землю. Потом, тоже молчком, вновь взял винтовку, пошел отстаивать в гражданской войне мир. В партию большевиков записался, потому что там был Ленин. Но ни разу он не произносил речей, не провозглашал лозунгов, незаметный, рядовой солдат и чернорабочий революции. Красно говорить он так и не научился.
Инженер Латышев знал это:
– Трудно тебе с ними, Фома Ионыч. Понимаю. Но ведь на участке работают как-никак семнадцать человек. Коллектив!
– Коллектив? – мастер вздохнул, полез за кисетом. – Коллектив – он у нас, Антон Александрович, в лесосеке. Сам знаешь, кто валит, кто возит. Всяк своим занят. А после работы коллектив домой подается, в Чарынь.
– Да-а… – раздумчиво процедил Латышев сквозь поджатые губы.
Он хотел развести руками, но правая оказалась в кармане – искала спички. На растопыренные пальцы левой инженер посмотрел так, словно это были пять лесорубов, с которыми надо что-то придумывать.
– Сопьются мужики. А от водки и до тюрьмы недалеко. Работают, говоришь, ничего?
– Работают как надо. Да что работа? В бараке-то сидеть вовсе тошно, а так хоть поразомнутся малость. Лошадь – и та из конюшни рысью бежит, ежели застоится. Опять же деньги – водку бесплатно не дают.
Миновав пасеку второй очереди, по правилам техники безопасности разделяющую те, на которых ведется рубка, они подошли к костру. Невидимый за густым дымом сучкожог только что завалил на огонь охапку еловых лап. Пламя накинулось на них с жадностью. Трескотня охваченных им хвоинок походила на треск разрываемой материи. В клубах черного дыма на оранжевом стебле взметнулся рассыпающим семена огненным цветком сноп искр.
Латышев попятился, отмахиваясь от их укусов.
– Как дела? – громко, стараясь перекричать треск костра, поинтересовался он. – Идут?
Сучкожог отвел от лица руку в рваной верхонке, Фома Ионыч узнал Стуколкина.
– А ты попробовал бы, начальник! Спецовку вот на два года даешь, а ее через полгода в утиль не примут. Зола останется.
– Я спецовки не даю, – сказал инженер.
– Значит, твоя хата с краю?
Латышев помолчал. Что ему скажешь? Действительно, тут никакая спецодежда двух лет не выдержит. Но ведь сроки носки не им установлены.
На помощь пришел Фома Ионыч:
– Два века только осиновая жердина да вересовый кол живут. В самое-то пекло не лезь, маленько и сбережешь одежину.
– Можно. Я постою в стороне, а ты побросай сучья, – ухмыльнулся Стуколкин. – Лады?
Фома Ионыч смешался, но все же ответил:
– У меня, брат, своя работа. С тобой делом говорят, а ты…
Дым посветлел. Огненный цветок завял, сник.
К костру подошел Ганько с бензомоторной пилой на плече. Видимо, он прислушивался к разговору.
– Вы все с нас требуете. А как с вас спросишь, так – в камыши. Молодчики!
– Это ты брось! – запротестовал Фома Ионыч. – Чарынские вон уже год в спецовках работают, а вы за три месяца попалили…
Стуколкин, оправлявший сучья в костре, снова повернулся к нему:
– У чарынских, мастер, жены чинят спецовки. Знаешь, бабье дело: ниточка да иголочка.
Фома Ионыч вспылил:
– А у тебя руки отвалятся – пришить заплату?
– Мы, мастер, народ балованный! – насмешливо щурясь, снова вмешался Ганько. – В заключении о нас начальник заботился. Вечером соберет дневальный барахло – и в мастерскую, в ремонт. Так что сами непривычные…
Латышев решил прекратить неприятный разговор:
– Вот что, товарищи. Я тоже считаю срок носки спецовок завышенным. Буду об этом говорить с кем следует. Обещать ничего не могу, но… До свиданья, товарищи!
– Вот спасибо! Утешил, начальник! – закричал ему вслед Ганько. Парень откровенно издевался.
На следующей пасеке работали звеном чарынские лесорубы. Несклонные тратить время на разговоры, они степенно поздоровались с инженером, не выключая моторов бензопил «Дружба».
– Как дела? – ответив на приветствие, по обыкновению, спросил инженер.
– Лес мелковат, да и подлеска гибель! – ответили ему. – На костер больше, чем на склад. Какая это, к чертям, вторая группа?
– Посмотрим, – пообещал Латышев и, балансируя на поваленных вперекрест бревнах, пошел дальше.
– Тонковат лес! – тоном упрека вполголоса сказал он мастеру и посмотрел испытующе: что ответит?
Фома Ионыч пожал плечами:
– Бог сажал, с него спрашивай. Таксацию делали честь честью, а тут плешина попала.
– Большая?
– Гектара полтора будет…
Латышев замолчал, обдумывая положение. Но Фома Ионыч пообещал:
– Сами разберемся, не впервой. Это они для порядка шумят.
Впереди, явно встречая начальство, на волоке стояли два лесоруба.
– Из новых, – мотнул головой в их сторону мастер. – Воронкин с Ангуразовым, дружки.
Латышев поздоровался. Спросил, опережая обязательные вопросы и жалобы:
– Чего это вы, ребята, – живете вместе, а работаете врозь? Расстояние вывозки позволяет, организовались бы в малую комплексную бригаду?
– Так проживем, – сказал Воронкин.
– Как заработки? – инженер спросил это для продолжения разговора. Заработки лесорубов он знал.
– Выгоняем рублей по сорок, когда и больше. Все равно – за такую работу и ста мало.
– В бригаде товарищи и по семьдесят выгоняют, если лес подходящий.
– А мы с корешком не жадные…
Инженер присел на бревно, застелив его полой брезентового плаща, полез за папиросами.
– Не понимаю я вас, ребята! То ста рублей мало, то больше сорока не надо.
– Комплексом покупать нечего: семьдесят рублей я и один заработаю. Что в бригаде, что в одиночку – сто семьдесят процентов надо для этого. Здоровье дороже… Нам, начальник, лишь бы до весны перебиться.
– То-то у тебя здоровье плохое, – Латышев с завистью посмотрел на красную шею Воронкина, на расхристанную не по времени года грудь. – А весной куда?
– Советский Союз велик.
– Зря денег нигде не платят.
– Не в деньгах счастье, начальник…
– А в чем?
На это Воронкин не мог ответить. За его словами стояла бездумная пустота, желание позубоскалить – и только. Он махнул рукой: не стоит, мол, рассказывать…
– Секрет, что ли? – настаивал инженер.
– Личная жизнь. Ты лучше прикажи, начальник, чтобы продукты под зарплату отпускали. По безналичному расчету, – зажмурив один глаз, парень смотрел нагло и вызывающе.
– Я не начальник, – сказал Латышев. – Я инженер-лесоустроитель. Вот пни, которые у тебя выше стандарта, по моей части. Придется их обрезать.
– Понятно! – Воронкин продолжал гримасничать. – Ваше дело на нас жать, а если людям жрать нечего – вам до лампочки…
– Сколько ему начислили за прошлый месяц? – спросил Латышев мастера.
– Тысячу с чем-то на руки, вроде…
– А у меня, – инженер попытался встретить ускользающий взгляд парня, – оклад тысяча сто. И у меня в семье четверо. И все сыты.
– О чем разговор, начальник? У нас разные взгляды на жизнь. – Он повернулся к напарнику: – Давай начинать, Закир! Зря нас от работы оторвал начальничек…
Взгляда его Латышев так и не встретил.
– Что скажешь, Аптон Александрович?
Латышеву показалось, будто Фома Ионыч торжествует, радуется: говорил, мол, каковы субчики? Разве не прав?
– Что тут скажешь? Трудный народ…
– Бросовый народ! – подхватил Фома Ионыч. – Никудышный, прямо-таки никудышный! Нелюди!
Латышев молча теребил рукавицу. Он был значительно моложе мастера, только-только на пятый десяток перевалило. Теперешняя его работа, по сути административная, заставляла много и упорно думать о людях, людских характерах. Они были совершенно разными – и в то же время одинаковыми. Нелюдей он не встречал, пожалуй! Просто к каждому надо найти ключ, а не ломиться в стену. Но чтобы подбирать ключи, требуется время. Времени у него всегда не хватает, да и ни у кого нет его лишнего. Что сделаешь: век скоростей, дорога каждая минута. Вот и обобщаешь поневоле людей, делишь, как лес, по группам, по сортности. Для каждой группы своя спецификация. А, черт, разве в нее уложишься? Инженер мучился сознанием, что делает частенько не то, не так – и некогда было делать иначе. Как, например, быть с этими вот ребятами? На ремонт машины можно запланировать определенное время, средства, материалы. Но как учтешь, как рассчитаешь необходимое для ремонта такого несовершенного, темного механизма – человека? Как потребуешь, чтобы Фома Ионыч разобрался, люди они или нелюди?
Оба стояли на вырубленной делянке, печальной своей ненужностью, – на не пригодной ни к чему замшелой болотине.
Даже брусничник вытоптан, выхлестан, вбит в мох падавшими деревьями.
Видимо, инженера отвлекла вырубка. Он сказал:
– С весны восстанавливать надо. Сажать.
– Надо бы, – согласился Фома Ионыч.
– Сложно будет с посадкой. Болото. Как думаешь?
– Думаю, Антон Александрович, что ежели потрудиться, так и лес нарастет. Пни, конечно, некоторые покорчевать надо.
– А может, не будем сажать? Черт с ним, с болотом?
– Жалко. Пропадает земля…
В глазах инженера притаилась невеселая усмешка.
– А люди?
Не отвечая, Фома Ионыч удивленно поморгал сначала, а потом занялся трубкой.
– Смотри ты, куда подвел! – сказал он наконец. – Я ведь не против. Только одно дело – новый лес ростить, а другое – засохший выхаживать.
– Верно. И все же иное дерево выходить удается. Так то лес, а тут люди! Стоит приложить руки?
– Ты меня не агитируй Антон Александрович! Газеты читаю, радио слушаю. Знаю – борьба за человека. Только пойми: мне тут не за них, а с ними воевать впору. Один. Вот как получается!
Латышев пожевал губу, что-то придумывая. Придумав, тряхнул головой, победно глядя на мастера:
– Условия для воспитания неважные, ты прав. Но так случилось. Я, Фома Ионыч, предлагаю что? Подбросим тебе еще человек шесть лесорубов. Холостяков, в общежитие тоже. Вот и будет у тебя опора, актив.
– По мне, делай как знаешь. Только, по-моему, с оглядкой такую шпану выпускать следовало. Живут – ни себе, ни людям. Пословица что говорит: как волка ни корми… Уголовники – они, брат, и есть…
– Может, не все убегут?
– Поди-кось, останутся тебе в леспромхозе, куда там. Спят и видят, как навострить лыжи.
– От нас пусть бегут, не имеем права держать. Дело не в этом… Ладно, нам еще к нижнему складу завернуть надо. Пойдем, что ли?
– Пойдем, пойдем помаленьку! – явно обрадовался Фома Ионыч окончанию разговора.
Нижний склад покамест существовал только по названию. Лес на верхних складах, а то и окученный прямо «у пня», ждал легких для коней зимних дорог. Дача на Лужне, отведенная для рубки, была сравнительно небольшой, механизировать участок не имело смысла. К весне заготовленный лес доставят к берегу. В апреле сплавщики скатят его в бурную, переполненную талой водой реку, а она без особых затрат доставит по назначению.
Оглядев уже расчищенное над рекой плотбище, инженер согласно кивнул:
– Место под склад выбрал удачно.
И, столкнув с высокого берега обрубок жерди, в такт всплеску снова мотнул головой. Медленное течение развернуло обрубок, вынесло на середину. Латышев следил за ним до поворота реки, заросшей по мысу рыжей, мертвой уже осокой.
– Так что готовь общежитие. Коек семь-восемь ставить придется, – неожиданно напомнил он.
6
Виктор Шугин начал передвигаться при помощи самодельного костыля. Настя обшила его рукавом старого ватника, но и так ломило под мышкой. Шугин злился, но от ругательств, которыми привык отводить душу, воздерживался. Только скрежетал иногда зубами, заставляя Настю испуганно оглядываться.
Изнывая от безделья, однажды попросил книжку. Настя дала любимую – «Как закалялась сталь». Когда-то, очень давно, прочитанная и забытая после книга сначала увлекла только удальством Павки. Зуботычина реалисту на рыбалке, кража пистолета у немецкого офицера, освобождение Жухрая – вот что вызывало восторг Шугина. Языком, вовсе не похожим на литературный, он пересказывал эти приключения Насте. Потом вдруг примолк, замкнулся. Возвращая книгу, на вопрос девушки: «Ну, понравилось?» – буркнул:
– Читать можно.
И, не попросив ничего взамен, притих на койке.
Но на другой день он без спросу пересмотрел немногочисленные книги на полке. Как все малочитающие люди, выбирал по заглавиям. Выбрал почему-то сборничек Паустовского и, раскрыв с середины, прочел «Доблесть».
Насти не было – убежала в магазин, в Чарынь. Словно боясь, что девушка вернется вот-вот, увидит у него именно эти рассказы, Шугин торопливо проковылял в не запирающуюся теперь пристройку Фомы Ионыча и спрятал сборничек среди Настиных учебников.
История о том, как город хранил тишину, спасая жизнь больного мальчика, что-то перевернула в душе Шугина.
Книга оставила такое чувство, будто тайком от Насти, воровски проник в ее мир. Не заглянул, а проник, побывал в нем – в мире, созданном не для него, где не было места не только Витьке Фокуснику, но и Виктору Шугину. Наверное, в этом погруженном в молчание городе он тоже, как и все, ходил бы на цыпочках. Может быть, даже тише других. Но это были бы только осторожные, крадущиеся шаги человека, боящегося обратить на себя внимание, выдать скрипом сапог, что он – чужой этой тишине.
Жизнь он всегда принимал так, как рыба воду. Считал, что выбирать не из чего, в голову не приходило искать чего-то. Жил, как колесо катится. И даже свою дорогу видел только у себя под ногами.
Он и теперь ничего не переоценивал, не искал определении или причин для своих поступков. Сознание оперировало не мыслями, а чувствами, смутными, не имеющими названий.
Не умея разделить или назвать чувства, Шугин принимал их за одно. Чувствовал себя бесконечно обиженным, обойденным. Кому адресовать эту обиду, он не знал.
Вернувшуюся Настю встретил внимательным, тревожным взглядом. Не первый раз смотрел так – хотел увидеть и разгадать, что делает людей вхожими в непонятный ему игрушечный мир. В чем их отличие от таких, как он? Почему, например, даже в голову не приходит притиснуть эту девчонку, утолить давний голод?
Конечно, опять не увидел.
И не понял, что нельзя увидеть.
Чувство обиды от этого стало еще тошнее. Зная только одно лекарство, Шугин вздохнул:
– Не догадалась принести пол-литра? С получки бы отдал…
– Прямо, торопилась тебе литр принести. Даже вспотела. С получки лучше бы рубашку себе купил. В сельпо навезли всяких.
На мгновение у него мелькнуло предположение, что дело именно в одежде. Что чистота, прозрачность неведомой ему жизни начинается с бани и свежего белья. Догадка опять была только чувством, а не мыслью – он понял бы это, если бы задумался. Но задумываться не стоило – на Насте Виктор увидел заштопанную кофточку да такой же, как у него, ватник, хотя и без прожогов.
Девушка тем временем затапливала плиту, по обыкновению рассказывая деревенские новости. Шугин слушал с усмешкой снисходительности, кривящей тонкие губы. Иногда ему хотелось что-либо уточнить, узнать подробнее, но тогда пришлось бы поступиться этой усмешкой. И он молчал.
Новостей Настя, по собственному мнению, «уйму раздобыла», и очень важных при этом.
Конечно, все они в действительности были пустяковыми, касались совершенно незнакомых людей. Какое, например, дело Шугину, да и Насте тоже, до того, что какая-то бабка Капитолина будет получать пенсию на двести рублей больше? Разве может интересовать кого-то, кроме самого Ивана Семеновича или Семена Ивановича – черт его знает, – рождение внука? Шугину во всяком случае наплевать. Но какая корысть Насте болеть за них? Хоть бы родственниками считались, нет – чужие совсем!
Пожалуй, он слушал не ее рассказы об этом. Слушал голос, как слушают птичий щебет. Не все ли равно, о чем щебечут они, птицы?
А Насте нравилось приручать этого дикого парня, сознавать себя сеющей какие-то добрые семена. Девушка наивно предполагала, будто ей удалось всерьез убедить Шугина не ругаться. Парень понял, как это некрасиво и ненужно. Теперь следует отучить его от водки.
Она была уверена, что точно так же убедила бы и остальных, довелись ей не мельком встречаться с ними, а вот так коротать вместе целые дни. Жаль, не получается. Что же, покамест она будет перевоспитывать одного Шугина!
Самое главное – показать, доказать ему интересность и полноту жизни. Чтобы понял, как жалко, глупо смотреть кругом себя мутными от водки глазами. Смотреть и не видеть ничего.
И Настя показывала, тыкала пальцем во все то, что сама считала прекрасным, удивительным, наполняющим радостью жизнь. Открывала ему те детали, те мелочи, из которых складывается великое чувство любви ко всему живому.
Ничего этого Шугин не замечал раньше.
Теперь уверял себя, что от безделья только, от скуки теряет время, позволяя забивать голову разной ерундой. И для того, чтобы не обидеть девушку.
Он лгал сам себе.
Настя приносила ворох сосновых веток – и подолгу медлила, прежде чем поставить их в банку на подоконнике. Пряча лицо в неколючей хвое – если держать ветки вверх комельками, – не могла надышаться слабеющим ароматом. Для Шугина это был просто запах смолистого дерева. Даже работу в лесосеке он не напоминал почему-то. Умом, а не памятью ощущения, Виктор связывал его с лесом: там должно так же пахнуть.
А девушка рассказывала, блестя глазами:
– Знаешь, у сосны самый стойкий запах. Елка никогда так не пахнет. А сосна даже зимой, даже в морозы. Зимой – и вдруг пахнет летом! Слабо, как будто издалека очень, ветром доносит. Мне всегда кажется – пройдешь подальше, а там снега не будет. И трава зеленая. Смешно, да? Зато до чего весело так думать!
Улыбаясь, она замолкала. Видимо, набегали какие-то воспоминания, связанные с теплом, с летом, с запахом сосновой хвои. Но молчание длилось недолго, Настя не умела даже воспоминаниям радоваться в одиночестве. Следовало ими поделиться, порадовать других:
– В прошлом году мы с девчонками в апреле хвойную баню устроили на снегу. Честное слово! Конечно, не баню, а разделись, чтобы позагорать, и давай сосновыми ветками хлестаться. Снег, а теплынь такая, как летом. Это мы за подснежной клюквой на Мочалинские мхи ходили… Весну встречали…
Шугин никогда не встречал, никогда не провожал весен. Не замечал прихода и ухода их – для сердца, для воспоминаний. Разве что для перемены валенок на сапоги, когда начинало таять.
Теперь он впервые узнавал о запахах, красках и радостях весны.
Узнавал осенью, может быть, накануне первого снегопада…
Но и у снега, у зимы, оказывается, тоже имеются радости, о которых Виктор не подозревал даже. Настя рассказывала ему, как, играют в снежки парни и девчата, возвращаясь из клуба. Как девчонки валяют парней в снегу, толкая снег за пазуху, за воротник.
– Поостыли чтобы, – подмигивала Настя.
И Шугину захотелось, чтобы его тоже вываляли в сугробе, захотелось почувствовать спиной обжигающий холод снега…
Черт, это опять был мир за стеклом!
Шугин сознавал, что нечего ему принести туда, нечем поделиться с живущими в нем, как делится Настя.
Но и вечером, среди таких же, как сам, чуждых веснам и играм в снежки, ему уже недоставало чего-то, что-то казалось чужим, опостылевшим, душным.
Нет, он ничем не мучился, ничего не хотел другого!
Просто ему осточертело сидение без дела в бараке. Надоело видеть перед собой по вечерам одни и те же морды, словно в тюрьме.
И вдруг вспомнил, что в тюрьме это не тяготило. Там он не чувствовал себя связанным по рукам и ногам, прикованным к неведомой, но такой ощутимой тяжести.
Даже там!
Задумываться о том, что переменилось в его жизни, в требованиях его к ней, он побоялся. Но обмануть себя не сумел, не смог. Успокоения не получилось, только разбудил дремавшее беспокойство.
В этот вечер Фома Ионыч выбрался из своей комнатушки напомнить Шугину об оформлении бюллетеня.
– Ты вот что, парень, – посасывая трубку, приступил он к разговору, – съездил бы ты в Сашково? Чтобы честь честью больничный листок дали. В Сашково нам все одно коня посылать надо, за постелями для новых рабочих. Человек восемь обещал Латышев…
Шугин согласился сразу, хотя не очень охотно:
– Надо, так привезу…
– Да я не об этом. Какой из тебя коновозчик об одной-то ноге? Конюха пошлю, он тебя и свезет…
Прислушивавшийся, как и все, к разговору Стуколкин решил вмешаться:
– Брось, мастер. Проживем без твоего больничного листа, подумаешь…
– Вот и подумаешь! – недовольно покосился на него Фома Ионыч. – Дело не в деньгах. Без бюллетня должен я ему прогул поставить в наряде, потому как оправдания нету…
– Да ты что, сам не видишь? – загорячился Воронкин.
– Видение мое к наряду не пришпилишь. Документ надо.
– Ладно, – сказал Шугин, – я поеду. Надоело сидеть в бараке. Прокачусь.
Стуколкин только пожал плечами: делай как знаешь, тебе виднее.
Воронкин, подмигнув, предложил:
– У лекаря, который сюда приезжал, насчет спирта спроси. Скажи – Цыган требует. За то, что брюхо не распорол…
– Верно, привет передай дружку! – ухмыльнулся и Стуколкнн, вспомнив визит фельдшера.
А Фома Ионыч забеспокоился, не уверенный в шуточности их слов:
– Ты, Виктор, не вздумай чего. Не дури. К фельдшеру тебе и заходить нечего, прямо к врачу ступай. Я ему записку напишу, Григорию Алексеичу.
– Я ему так все расскажу, деда! – крикнула из-за непритворенной двери Настя, гремевшая в сенях ведрами. – Я тоже поеду, если подвода будет. В библиотеку мне надо, книги поменять.
– Езжай, коли так! – разрешил мастер. – Тогда и без конюха управитесь. Заодно мне растирание спросишь от поясницы. Такое же, как давали, скажи.
Поездка прибавила еще одну каплю отравы в мятущуюся душу Виктора Шугина. Самую горькую, самую ядовитую…
Оберегая больную ногу, он сидел на щедрой охапке сена, придерживаясь за борта телеги, спина в спину с Настей. Дорога из-под колес, по ступицы утопающих в разбитых колеях, струилась обратно, куда ему поневоле приходилось смотреть. Туда уплывали вороха изоржавленных листьев, наметенных ветром к обочинам, свежие вдавлины от подков с устремленными по течению дороги рогами. Рыжая густая вода в частых колдобинах, взбаламученная ногами коня и колесами телеги, усиливала впечатление потока. Шугину казалось, будто поток этот порывается унести его назад, вспять.
Раздетый ветрами да утренними приморозками, лес просматривался далеко, казался чахлым, костлявым. Места, которыми приходилось уже проходить или проезжать, стали неузнаваемыми, не радовали воспоминанием о знакомстве, хотя бы и мимолетном.
– Гляди-ка, снегири пожаловали! – Настя показала кнутом на пухлых красногрудых пичуг, прыгающих по веткам придорожных кустарников. Виктор взглянул равнодушно, не понимая ее удивления. Птицы как птицы, почему бы им не летать здесь? А Насте невдомек было, что спутник не увидел в них вестников зимы. Она продолжила мысль фразой, показавшейся Виктору не связанной ни с чем, пустой, бессмысленной:
– Как бы обратно сани запрягать не пришлось! Вот бы здорово, правда?
Сани?.. Снег?..
Вспомнив ее рассказ о снежках, он обрадованно заулыбался, с трудом опираясь на руки, оглянулся на нее:
– Хочешь снегу мне за шиворот напихать? Да?
Настя искренне удивилась:
– Только с тобой – с таким – и озоровать! – движением головы и глаз она указала на его ногу, а Шугин увидел высокомерно вскинутую голову, презрительный взгляд через плечо. Потому и услыхал вовсе не то, что хотела сказать девушка.
Слова ударили, оглушили, сшибли.
Прошлись по нему, распластанному, коваными каблуками.
Раздавили стопудовой тяжестью: с тобою? С таким?
Шугин не подумал, что одним и тем же словам присущ иногда разный смысл. А эти слова, еще никем не произнесенные, жили в нем. Червями точили. Смысл, вложенный им в них, камнем висел над головой.
Натянутый как струна тоненький волосок нерва, на котором висел камень, лопнул.
По всегдашней привычке Шугин попытался изобразить усмешкой, что не раздавлен, не задет даже. Получилась только болезненная гримаса. Он угадал это и поспешно отвернулся, нашаривая в кармане папиросы.
Спички ломались в пальцах, сделавшихся вдруг негибкими.
В груди кипело: девушка обманула, оплевала его. Нет, обманула, чтобы оплевать! Да, да, манила к себе, в мир, отгороженный стеклом, звала. Уверяла, что и ему там есть место, обещала это. Он не верил, она заставляла верить. Для того, чтобы теперь ушибить больнее! «С тобою? С таким?»… Да сама ты чего стоишь? Кому нужна? Во всяком случае, не Виктору Шугину? Дешевка! Падаль!