Текст книги "Это случилось в тайге (сборник повестей)"
Автор книги: Анатолий Клещенко
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
Он внезапно обмяк, бессильно привалился к стене. С бесформенной, похожей на грязный узел ноги на пол скатывались тяжелые красные капли.
Тихонько ахнув, Настя метнулась в свою комнату. А через мгновение была уже возле раненого. Ловкими движениями разматывая уродливую повязку, попросила:
– Подай мне бинты, деда! И ножницы!
Из раны на плюсне, ничем не удерживаемая, бежала кровь. Стиснув зубы, девушка сыпала прямо на рану содержимое жестяной коробки из-под чая. Коричневатый, летучий, как дым, порошок темнел, брался коростой.
И вдруг – кровь остановилась!
– Ловко! – уважительно сказал тот самый Воронкин, который не умел обходиться без ругательств.
Словно извиняясь, Настя подняла на него робкий взгляд:
– Это споры дождевика. Гриб такой есть, знаете? Пыхалка…
В ее проворных пальчиках с хрустом рвался пергамент обертки индивидуального пакета. Когда под окном заскрипела несмазанными осями телега, девушка кончала накладывать аккуратную новую повязку.
Еще до того Шугин открыл глаза:
– Мотануло!.. Как из-за угла кирпичом…
Он словно стеснялся чего-то.
– Деда, скажи: пусть едут осторожно. Шагом. Чтобы рану не разбередить. Крови он много потерял…
– Черт, дорогого… Сама знаешь!
Николай Стуколкин, наиболее уравновешенный из пятерых, раздумчиво сдвинул на затылок шапку.
– Да, дорожка!.. А может, он в бараке дня два полежит, а потом – в Сашково?
– Нашел место, – хмыкнул Воронкин. – А за санитарку ты будешь? Ведь человек встать сам не может.
– Ничтяк! – попытался браво усмехнуться Шугин, но улыбка получилась жалкой. – Доеду как-нибудь.
Настя решительно обернулась к Фоме Ионычу.
– Деда, я тут присмотрю за ним. Лучше не возить. Все-таки тринадцать верст до Сашкова…
Мелькнувшее в глазах внучки простое беспокойство Фома Ионыч посчитал страхом за человеческую жизнь. Черт его знает, сколько парень потерял крови? Вдруг…
Боясь даже мысленно заканчивать это «вдруг», решил:
– Ладно. В Сашково накажем, чтобы фельдшер приехал за ним. Пока пущай лежит дома. Завтра останется кто-нибудь при нем, я повременно проведу день. Согласны?
– Порядок, – ответил за всех Стуколкин. – Повременка так повременка, черт с ней. Я останусь…
В тот вечер Настя больше не видела Виктора Шугина.
Хотя в общежитии было тише, чем обычно, она не знала, чем вызвано затишье: болезнью товарища или безденежьем. Но за водкой в Чарынь никто не бегал.
Утром, собираясь в лес, Фома Ионыч подозрительно посмотрел на Стуколкина:
– Смотри мне, без всяких. При больном остаешься.
А внучке предложил:
– Ты, может, в Чарынь сходишь? Девок проведать?
Она угадала причину его тревоги:
– Деда, пусть Стуколкин идет на работу. Я присмотрю за Шугиным, если что.
Но тут заупрямился раненый:
– Брось, девушка. Никола со мной побудет, а ты жми в деревню, чтобы мастер не волновался.
– А что ему за меня волноваться? – притворилась непонимающей девушка. – Волки сюда не забегают, а если забегут – у нас заряженное ружье на стене висит.
Она не ушла в Чарынь…
К вечеру из Сашкова приехал фельдшер.
Он долго, обстоятельно привязывал к березе коня, распускал ремни нового седла. Потом ходил на конный двор за охапкой сена.
Торопившей его Насте объяснил, словно оправдывая свою медлительность:
– Овса сейчас нельзя задавать, пусть выстоится. И поить рано. Ну, где тут у вас больной? Веди, что ли.
Уже пожилой, уверенный в себе или равнодушный к страданиям других, еще постоял на крыльце, осматриваясь:
– Ну и глушина у вас. Конец света.
– Здорово, молодцы! – приветствовал он Шугина и Стуколкина, войдя в барак. – Что это вы вместо сучьев ноги рубите.
Оба промолчали.
Уловив недоброжелательность в их взглядах, фельдшер поспешил расстегнуть брезентовую сумку с когда-то красным крестом. Сказал Шугину, боднув подбородком воздух:
– Чего там у тебя, показывай.
Потянулся к повязке.
– Вы бы хоть руки вымыли, – не выдержала Настя.
– А ты меня не учи, что делать. Сам знаю.
И, опять перехватив враждебные взгляды лесорубов, усмехнулся:
– Когда надо будет – вымою. Видишь, мне еще грязный бинт снять требуется.
Обнажив рану, колупнул пинцетом черную коросту на ней:
– Хоть бы грязь смыли сначала, доктора. Эвон что делается. На палец навозу.
Возмущенная Настя покраснела.
– Это же не грязь, а споры дождевика. Я кровь останавливала.
Фельдшер прищурил один глаз, сморщился.
– А чего жене коровьим пометом или не петушиным словом?
У обиженной девушки задрожали ноздри, она еле удерживалась, чтобы не разрыдаться:
– Дождевик – это кровоостанавливающее. И еще – антисептик. Порошкообразные споры…
– Ох, умна! А от дурного глаза твой дождевик не помогает?
Всхлипнув, Настя стремглав выскочила из барака, не закрыв за собой двери.
– Ле-кар-ша! – язвительно процедил фельдшер, глядя ей вслед.
Шугин здоровой ногой отпихнул брезентовую сумку. Сказал, словно сплевывая каждое слово сквозь зубы:
– Слушай, ты. Ну-ка, исчезай отсюда. Быстро. Пока тебе нос не обрезали.
Фельдшер испуганно попятился – на него, засовывая руки в карманы, грудью наступал Стуколкин.
– Да вы что, ребята?
– Рви когти, сука! Ну?
Тогда он, не спуская испуганного взгляда со Стукол-кина, поймал за ремень лежащую на полу сумку и, продолжая пятиться, нащупал ногой порог. Не закрытая Настей дверь с грохотом захлопнулась за ним.
– Вот потрох подлючий! – выругался Шугин. – Девку ни за что обидел. Посмотри, куда она убежала…
Отворив дверь, Стуколкин увидел уже взгромоздившегося в седло фельдшера. Повернув танцующего коня головой к дороге, считая себя в безопасности, фельдшер кричал через плечо:
– Шпана тюремная, хулиганье! Начнется гангрена – я пальцем не шевельну!
Опираясь рукой на перила, Стуколкин легко перемахнул через них. Фельдшер испуганно подскочил в седле, ударив коня каблуками. Конь с места перешел в рысь.
– Настя! – лесоруб рупором сложил ладони. – Настя! Витек зовет!.. На-стя..
Отозвалось только эхо.
Он вернулся к товарищу, беспомощно развел руками:
– Не видать.
Шугин, глядя на опять закровоточившую рану, жадно глотал папиросный дым.
– Дела!
Стуколкин вздохнул и снова отправился искать девушку. Повернув за угол барака, он услышал приглушенные рыдания за следующим углом. Обогнув его, увидал вздрагивающие плечи Насти. Лицо она прятала в сцепленных руках, опираясь локтями о стену.
– Брось! – несмело, словно это он обидел ее, сказал Стуколкин. – Брось, слышишь? Турнули мы его, гада. Иди, перевяжи Витьку ногу… Слышишь, Настя?
Девушка продолжала всхлипывать.
– Брось, не обращай внимания!
– Могут подумать, что я нарочно… Какой-то гадостью… А про дождевик… в лекарственнике написано даже… Народное средство…
Слова перемежались неудержимыми рыданиями.
– Да плюнь ты на этого гада! Все же видели – сразу кровь остановилась. Пойдем. Ногу-то перевязать надо, а я не умею…
– А фельдшер?
– Говорю, шугая мы ему дали!
Она все еще недоверчиво, с опаской оторвалась от стены. Рукавом вытерла слезы.
– И ногу не перевязал?
– Не позволил ему Витёк… Тебя ждет…
Очертание тонких губ Шугина изменила необычная улыбка, когда он увидел девушку. Лицо просветлело, потеряло всегдашнюю презрительность.
– Шурнули лекпома. Чуть в окошко не выскочил. Ты завяжи мне копыто да присыпь своим порошком, а? Разбередили…
– Может, другим чем? Или – простую повязку? – забеспокоилась она.
– Давай свой дождевик. Лекарство правильное.
На новый белоснежный бинт падали слезы, не оставляя следов. Настя все еще не могла успокоиться.
– Не знает он ничего, а говорит. И дождевик и тысячелистник кровь останавливают. Но пыхалка лучше, честное слово!
– Молодчик! – похвалил ее Стуколкин, оглядев наложенную повязку. – Назначаем тебя заведующей медпунктом…
– Не треплись! – оборвал раненый. – Спасибо, Настя. Ловко сработала.
Вечером, когда в барак вернулись остальные и окружили его, Виктор Шугин, не отвечая на расспросы, сказал с наигранной беспечностью:
– Слушайте, вы! Если какая тварь протянет лапы к девчонке или не придержит язык – припорю!
Настя не слыхала этих его слов, и никто не передал их ей. Но она угадала каким-то внутренним чутьем, что подобное кем-то сказано. Безразлично кем и безразлично какими словами. Она угадала смысл сказанного по взглядам, которые перестали раздевать, по обрываемым при ее приближении громким разговорам.
Слово Виктора Шугина было законом для остальных. Никто не выбирал его в законодатели, но никто не посмел бы усомниться в его праве приказывать. Ни один из четверки. Даже Воронкин.
Усомниться в этом мог только сам Виктор Шугин. Сам Витёк Фокусник.
По неписаным правилам людей, называюших себя «преступным миром», Витёк опирался на мрачную славу «вора в законе», дерзкого, не желающего ни перед чем останавливаться, скорого на расправу при сведении счетов.
– Правильный босяк! – уважительно говорили о нем такие, как и он.
– Ну и разбойник! – качал головой Фома Ионыч.
Шугин в таких случаях делал вид, будто не слышит.
3
Улица в огромном городе, где он родился и рос, имела два названия. Одно было написано под номерными знаками немногочисленных домов. Старожилы именовали ее по-своему, Козьим Болотом.
Витька Шугин рос до одиннадцати лет в семье, где слова «уличный мальчишка» произносились с брезгливостью. На двенадцатом году Витькиной жизни семья распалась. Отец ушел к другой женщине.
Он хотел взять Витьку, но мать оставила сына у себя. Поступила работать на механический завод.
Козье Болото засосало мальчишку. Сразу за дверью, на гулкой парадной лестнице, он забывал все, что внушалось ему с пеленок. Он стыдился показаться улице таким, каков был дома. Делал все, чтобы улица не заподозрила в нем того Витеньку, которого целовала мать, уходя на работу, и крестила бабка, провожая в школу.
Школе он предпочитал Козье Болото.
Огороженный забором пустырь в конце улицы стал первым классом Витька Фокусника, когда Витька Шугин решил, что ради него стоит поступиться шестым классом школы.
На пустыре играли не только в футбол и в пристенок по двугривенному. За сараем частенько резались в буру или стосс. Ребята немногим старше Витьки по возрасту, называвшие Витьку пацаном, пили водку, хвастались пачками денег. Он далеко не все понимал из разговоров на блатном жаргоне, именуемом «феней», но кое-что уже умел понимать. Непонятное угадывал или строил о нем догадки, завидуя посвященным.
У Козьего Болота имелись свои легенды, свои герои. Он знал клички героев: Косой, Витька Поп, Настырный. Он встречал, видел этих героев.
В легендах рассказывалось о Пеше, Дашином Кольке и Кольке Корявом. Легенды не имели концов и могли обернуться действительностью. Иногда они оборачивались ею. Ненадолго.
Витька мечтал стать героем, о котором будут после рассказывать на Козьем Болоте легенды, а пока – хотя бы приблизиться к тем, кто запросто пьет водку с ворами или играет с ними в «коротенькую», стать одним из «своих». Хотя бы затем только, чтобы не называли презрительно пацаном!
Оказалось, что и таким нельзя стать сразу, просто пожелав этого. Преступный мир не принимает к себе всех желающих, не зазывает: иди к нам! Он не вербует рекрутов, это выдумки. Воры не любят новичков: зачем выделять лишнюю долю из добычи, опасаться лишних свидетелей?
Надо доказать свое право на прием в кодлу, заставить принять, вырасти, созреть в кодле. И Витька Шугин рос, как растут сорняки.
Рядом, на том же пустыре, где воры играли в карты и делили добычу, росли и вырастали другие ребята. И они играли в пристенок, но не учились тасовать карты, а пристенку предпочитали гонять мяч. Били из рогаток стекла, мечтали о финках и пистолетах, «мотали» наиболее скучные уроки в школе, но не тянулись к ворам.
Почему?
Почему Витька Шугин захотел быть другим, не похожим на них?
Кто знает это?
Может быть, все началось с детской романтики, которую никто не догадался направить. Арсен Люпэн, или Лорд Листер – вор-джентльмен, или Картуш, чьи похождения в лубочных обложках из-под полы продавались еще в те годы на толкучке, оборачивались в мальчишеском представлении Дашиным Колькой, Косым, Пешей…
Возможно, началом послужила зависть к имевшим деньги. С такими ребятами некоторые девчонки с окрестных улиц, о которых говорили грязно и волнующе, уединялись в сараях на пустыре, в глухих парадных. А детству так хочется поскорее считаться и сознавать себя взрослым. Или привлекала и увлекала угарная бесшабашность, показная удаль, хождение по острию ножа?..
В первый раз он попытался украсть пачку дорогих папирос из кармана пожилого человека в трамвае. Сделал это лишь для того, чтобы восхитить другого мальчишку, чтобы тот, млея, посмотрел на него, как сам он – на карманника Вальку Кота.
Попался, конечно.
Вырвавшись, на ходу выпрыгнул из вагона и побежал, не сознавая куда. Убегал от безумного ужаса, заслонившего мир.
Догнали.
Стуча зубами, отвечал на вопросы дежурного в милиции. Зато на другой день тоном бывалого человека говорил:
– Привод? А, привыкать, что ли?
С тех пор он боялся красть, не хотел красть – и должен был красть. Для того чтобы не прослыть трусом. Чтобы не показаться чужаком, когда про него начали говорить «свой», «жуковатый».
И он крал.
Проигрывал вещи или деньги, вырученные за продажу краденых вещей. Рассказывал, небрежно роняя жаргонные словечки, о «принятом лопатнике», что означает, украденный бумажник, или про то, как «помыл бухаря» – обобрал пьяного.
Подробности он выдумывал.
Витёк не «расписывал» карманов, не обворовывал пьяных на улице. Все украденное выносил из своей квартиры. Из комнаты соседа, одинокого инженера-гидролога, командированного в Заполярье.
Так он обманывал свой страх – его не могли захватить на месте преступления, расплатой грозило будущее, о котором можно не думать.
Так обманывал кодлу.
На суде Витька Шугин плакал и клялся, что больше не станет воровать. Никогда. Пусть только простят, помилуют!..
Его направили в исправительную колонию для несовершеннолетних.
Даже в таких колониях дети пытаются иногда играть во взрослых, опытных преступников. Это страшная и жестокая игра.
Тот, кто упрямо хочет остаться вором, и в заключении стремится отшлифовывать свои познания в «законе», противопоставленном всем человеческим законам. Здесь такие воры, вынужденные на свободе прятать свое настоящее лицо, носить маску, с гордостью заявляют: «Я – вор!» Не фрайер, попавший случайно, не мошенник и не хулиган. Вор, босяк, жучок, жулик. Главный и постоянный съемщик этого дома. Барин.
Вору не положено работать – за вора и на вора должен работать фрайер.
Вору не положено есть из одной миски с фрайером. По-братски вор делится хлебом лишь с вором. Фрайеру он может швырнуть объедки.
Вор не имеет права проиграть свой хлеб, свой золотой зуб – «фиксу». Поставивший их на карту становится подонком преступного мира. Но можно проиграть хлеб фрайера, его вещи…
Взрослые уголовники об этом предпочитают рассказывать, как о золотом прошлом. Но те, кто начинает, еще не умеют понять, что все это – только тень мертвого, запах трупа.
Первый шаг здесь решает судьбу.
Витька не пришел, робко прижимаясь к стене, не забился в угол. Он сказал, как говорили воры, приходя к играющим в стосс на пустыре Козьего Болота:
– Здорово, жучки!
В колонии обучали столярному или слесарному делу. Но Витька научился еще «бацать» цыганочку и вальс-чечетку. Так тасовать и подрезать самодельные карты, чтобы уже по ловкости рук догадывались: это не фрайер! Узнал, что «роспись» ре имеет никакого отношения к живописи, хотя является искусством. В зависимости от того, как расписывается – вырезается бритвой – карман, она именуется одесской, варшавской или ростовской.
На языке преступного мира нет понятия «смелость». Есть «дерзость». Витька научился играть дерзостью, точно обрезанными на клин картами. Скрежеща зубами, изрыгая ругательства, бросаться на перечащих. Научился помыкать, чтобы другие не помыкали им, – принято верить, что дерзость опирается на силу.
На свободу вышел не Виктор Шугин, а Витёк Фокусник. «Вор в законе».
Быть другим он и не собирался.
Прежде всего Витька направился к пустырю.
На пустыре высаживали молодые деревца. Пацаны играли в футбол. Няньки катали колясочки с чужими малышами, малыши радостно смотрели в небо, почмокивая сосками. Сосредоточенные дети постарше ковырялись в песке.
Пустырь переставал быть пустырем. Воры не собирались больше здесь. Их «замели», выловили.
И вдруг Витька обрадовался этому.
Обрадовался, что не нужно оставаться Витьком Фокусником на воле, не перед кем оставаться. Можно не рисковать этой «волей», без которой обходился в колонии, но теперь не хотел терять, боялся потерять.
Мать устроила его к себе на завод.
Здесь людей сближали другие интересы, иные стремления. Все еще мальчишеское желание, чтобы на него смотрели, говорили о нем, помогло Витьке, в союзе с природной сметкой, уже через полгода слесарить по четвертому разряду. Некоторый опыт парень приобрел в колонии: жизнь все-таки сильнее воровских законов, ему приходилось зарабатывать паек у тисков.
Витька не вспоминал о своей кличке, о кодле. Может быть, потому, что всегда тянулся не к воровской профессии, а к угарной воровской славе. Пожалуй, он и раньше предпочел бы считаться вором среди воров, обходясь без краж.
Новая жизнь не казалась праздником, но устраивала больше прежней. Конечно, недурно украсть тысяч десяток сразу, для карманных расходов, и прибарахлиться как следует, но…
За этим «но» стоял страх.
А мать радовалась, что сын выправился, поумнел. Откуда ей знать, матери, что не разум и не совесть решают такое. Случай решает, и решает слабость.
Случай окликнул Витьку хрипловатым голосом пария с беспокойным взглядом:
– Витёк, ты? Давно на воле?
Три года назад квартирный вор – скокарь Солидный – называл Витьку пацаном. Теперь он разговаривал с ним как равный:
– Я только позавчера вышел. Три года тянул. Слыхал, босяки толковали – душок у тебя правильный, оказывается. Молодчик… Ну, как?
Под этим «как» подразумевалась целая куча вопросов: с кем ты, везет ли тебе, что ты можешь предложить?
– Да не шибко, – неопределенно ответил Витька.
– Есть дело. Правильное, свободы не иметь. Кусков на сорок.
Сорок тысяч!.. Витька прикинулся равнодушным, а не испуганным.
– А если пустышку потянем?..
Пересыпая речь жаргоном, Солидный принялся уверять, что игра стоит свеч. Предполагалось обворовать квартиру зубного врача, работающего частным образом.
– Скок – это не моя специальность, – увиливал Витька.
Солидный прищурил бегающие глаза:
– Коленки трясутся?
На этот раз, по 167-й статье Уголовного кодекса, Шугин получил пять лет.
– Здорово, урчки! – крикнул он, заглушая голос отчаяния, когда пришел в камеру после суда. И запел, приплясывая:
Всю жизнь по проволоке.
Все дальше к северу.
Зачем поймал, легавый? Отпусти!..
Снова, на этот раз надолго, он стал Витьком Фокусником.
Смакуя, рассказывал о ловких и добычливых кражах, якобы совершенных им за годы жизни на свободе. Десятками вел им счет. Для большей убедительности называл имена воображаемых соучастников, небрежно щеголяя кличками знаменитостей. Знал уже: выдумки его потеряются среди других, похожих рассказов. Забудутся подробности. Да и не станет никто проверять – было это или не было этого.
Через два года попытался бежать, опять-таки – не отставая от других, чтобы не усомнились в его дерзости.
Поймали, судили за побег.
И – сызнова впереди пять лет, как будто еще не разменивал их. Об освобождении перестал думать – слишком далеко отодвинулось оно. Все его интересы и даже мечты перестали порываться за пределы тюрьмы – там все труднее и труднее приходилось таким, как он.
Труднее им приходилось и в заключении. Строже становились порядки, вынуждая все чаще поступаться воровскими «законами». Кодла распадалась, волки становились уже не волками, а шакалами, даже в отношениях друг с другом. Грызлись между собой, подчас насмерть. Не в стае, одиночками, они уже не внушали прежнего страха.
И все-таки цеплялись за старое. Обманывали себя, будто преступный мир все еще придерживается своих законов, хотя «честных воров» остается все меньше и меньше.
Шугин считал себя одним из немногих. Одним из последних рыцарей распавшегося ордена. Он не мог не считать так – что осталось бы тогда в жизни? Только неволя?
Вперед он не смотрел – смешно было бы загадывать на пять лет вперед…
Но они прошли, эти пять лет.
Известие о смерти матери он получил еще в заключении. Ему некуда было возвращаться, не к кому идти. Нигде не ждали. Витьке показалось, словно его выбросили из дома на улицу. В пустоту. В незнакомый и неуютный мир.
По старой памяти – зная, что ничего не найдет там, – прошел мимо пустыря на Козьем Болоте. Молоденькие деревца, высаженные в прошлую побывку здесь, разрослись вверх и вширь. В их тени, на присыпанных песком дорожках, стараясь не забегать в газоны, играла ребятня. От старого не оставалось и следа.
Он присел на краешек свежевыкрашенной скамейки с таким чувством, будто боялся ее запачкать. Долго разминал в пальцах папиросу, прежде чем закурить.
– Витек?
Двое парней, ничем в одежде не напоминающие воров, оказались тем прошлым пустыря, которое не всегда умирает с обновлением жизни. Но Витька, не философствуя, обрадовался им. Теперь у него было место для ночлега, не требующее прописки, и «свои» в городе, от которого он отвык.
Его не спросили, как он собирается жить. Но предупредили:
– Старые времена прошли, помял?
Фраза означала, что ремесло вора стало более сложным, требует куда больше осторожности. Но Витька не успел понять этого толком. В ту же ночь его подняли с постели работники угрозыска.
Их привели сюда ценности, похищенные из «Ювелир-торга» по предварительному сговору с директором магазина. При обыске, кроме ювелирных изделий, в квартире нашли вещи, добытые другим преступлением. А под матрацем постели, на которой спал гражданин Шугин, освободившийся из заключения и не имеющий права проживать в данном городе, был обнаружен маленький тупорылый пистолет «вальтер».
Казалось бессмысленным доказывать, что оружие не его, что он не знал о нем. Мало того, это явилось бы обвинением хозяев квартиры, почти доносом. Обвинить их, оправдывая себя? Нарушить самую святую заповедь преступного мира?
У тех, кто дал кров Витьку Фокуснику, недостало мужества признаться, что пистолет принадлежит им. Шугина судили на этот раз за незаконное хранение оружия. Соучастие в ограблении «Ювёлирторга» доказать не смогли, но прежние судимости и проживание в городе без прописки говорили не в пользу подсудимого.
Виктор Шугин снова получил пять лет.
Через год с небольшим его досрочно освободили по решению комиссии. Торопясь зацепиться за что-то, он сразу оформился в леспромхоз – и вновь оказался среди таких, как сам.
Новый лесоучасток – Лужня.
Новый, полупустой барак.
Воры – законные или незаконные, черт их знает! – тоже освобожденные досрочно. Может, решившие в самом деле покончить с прошлым. Но кто первым отважится признаться в этом? Разве честный дотоле человек среди честных людей заявит вслух, что хочет стать жуликом? А как вор, честный в глазах воров, скажет такое?
Самый «законный» из них – Витёк Фокусник – в действительности меньше других имел основание считаться вором. Но знал это только он сам. И разве мог в этом сознаться, поступиться своей славой – первым отколоться от кодлы? Потерять право на уважение тех, с кем живет под одной крышей и делится куском хлеба?
По инерции Шугин продолжал оставаться Витькбм Фокусником. По инерции повелевал. По инерции четверо остальных не возражали ему. Некому, нечему было остановить эту инерцию.
Барак стоял на самом конце вилючей проселочной дороги.
4
Настя не разделяла соседей на законных и незаконных. Пожалуй, даже не считала их ворами – они ведь ничего не воровали, да и нечего было воровать здесь. Просто одни будили в ней больше жалости, другие – меньше. Жалость уходила корнями в прошлое, когда слова «арестант» и «несчастный» звучали одинаково. На старых корнях выросли новые побеги. Девушка думала, будто заключение отучило ребят от обычных человеческих радостей и печалей, исковеркало, озлобило.
Возможно, жалела не их, а человеческие жизни, в них загубленные. В этом она не умела разобраться.
Больше других Настя жалела Шугина.
Женское сердце всегда подкупает превосходство одного над многими. О подоплеке шугинского превосходства Настя ничего не знала. В «разбойничьем», по словам деда, взгляде читала то ли грусть, то ли горечь. Так ей казалось, по крайней мере.
По ее мнению, пьянствовал Шугин меньше остальных. И реже ругался нехорошими словами.
Только это она и смогла бы сказать, покамест ранение не приковало Шугина к бараку. Поневоле станешь приглядываться к человеку, если он все время перед тобой.
В первые же дни девушке стало ясно, что у него два лица. Одно – чем-то смущенное, нравящееся. С затененными длинными ресницами глазами, печальными морщинками в углах тонких губ. Лицо обиженного человека.
С возвращением в общежитие рабочих оно пропадало куда-то, подменялось другим. Холодным, настороженным, с вечным насмешливым прищуром глаз и усмешкой одной половинкой рта. Лицо человека, намеренного оскорбить, обидеть.
Сначала Настя думала: Шугин не любит своих товарищей, они раздражают его. Но потом стало казаться, что он с нетерпением ждет их возвращения, тяготясь ее обществом. Видимо, скучно с ней? Тогда, считая себя сиделкой у постели больного, девушка решила больше уделять внимания ему, развлекать, подбадривать.
Делала это как умела.
По-своему.
Не зная, чем лучше заинтересовать, рассказывала обо всем, когда-либо остановившем внимание. Настя считала себя необычайно мудрой утешительницей. Старалась так строить разговоры с больным, чтобы Шугин черпал в них бодрость и терпение. Примером должны служить люди, в подобных случаях терявшие больше его.
Хитрости были удивительно бесхитростными.
Словно ненароком вспоминала, что Фома Ионыч однажды рассадил косой ногу накануне открытия охоты. Ждал этого дня, как праздника. Чуть не за два месяца готовиться начал. И пожалуйста! Пришлось перебинтовать ногу, чуть не выше головы задрать. Кровь никак не могли остановить иначе. А дед знает одно – ругается. Ведь в лесу-то – восторженно полузакрыв глаза, девушка представляла себе августовский лес, еще щедрый на запахи и цветы, – в лесу-то!.. Торопясь, рассказывала о взлетающих из-под самых ног тетеревах и глупых еще глухарятах, уверенных, будто неподвижность делает их невидимыми. Как деду не ругаться? Хоть всего два охотника в деревне, а пойдут – не перебьют выводки, так разгонят!
В паузе, якобы невольной – надо-де сходить по воду или растопить плиту, – Шугину полагалось прочувствовать бездонную глубину горя Фомы Ионыча. Гремя ведрами, девушка исподтишка взглядывала на него: понял ли?
И только после этого, как ей думалось, утешала: к деду пришли охотники, Иван Васильевич Напенкин и бригадир Горшков, без ружей. Пришли, чтобы сказать: «Дедко Фома, решили тебя подождать. Пусть подрастут тетерева. Чтобы не обидно тебе дома сидеть одному».
Взгляд ее светился торжеством: каково? Стоит ли мучиться и переживать, если, в конце концов, все складывается благополучно?
Или случай с Наташкой Игнатовой в Сашкове. Жалко, что Виктор не знает Наташку. Первая красавица, а плясунья – на областной смотр два раза ездила! Вот той не повезло так не повезло: перед самым маем упала с крыши. Антенну полезла ставить, приемник купили Игнатовы. Ну и сломала ребро. В клубе выступать надо, шефы должны приехать, а ей с постели не встать. Так что он думает? – сашковские девчонки вместо клуба пришли к Наташке праздник встречать. Натащили кто чего мог. И не танцевали, только что песни пели весь вечер…
Настины рассказы целительным бальзамом не проливались. Шугин томился, кусал губы. Не сознавая того, девушка открывала ему новый, совершенно неведомый доселе мир. Не дерзость и не сила управляли взаимоотношениями живущих в нем.
Люди, населявшие его, совсем не походили на известных ему прежде.
Этот мир был как ярко освещенная витрина игрушечного магазина в детстве. Отгороженный от действительности стеклом. Недоступный и непонятный.
Дороги туда Шугин не знал, не собирался искать.
– Брось! – болезненно кривясь, приказывал он.
А помолчав, опалив губы жадно докуренной до самого конца папиросой, просил:
– Настя! Ты чего молчишь? Тисни чего-нибудь про своих тетеревов, что ли…
Девушка терялась – сбивали противоречия в его настроениях. Но ведь больным следует потворствовать, даже когда они капризничают. И опять Настя, думая успокоить, бередила ему душу. Опять заставляла заглядывать туда, где просто, без надрыва и наигрыша, жили люди, занимаясь вроде бы неинтересными, но почему-то будящими зависть делами. Трудные будни здоровой веселой молодости выглядели праздниками. Вечера перешептывались и пересмеивались в синем сумраке голосами гуляющих по деревне парочек, ничего не боящихся, ни от кого не прячущихся. По утрам у колодцев девчата обливали водой парней, не вовремя пристающих с любезностями. Языкатые бабы отпускали беззлобные шуточки вслед пострадавшим. Точно, без промаха били в цель озорные частушки…
И опять, кусая губы, Шугин отмахивался:
– Брось!
Очень хотелось уверить себя, что все это не интересует. Подумаешь, жизнь! Да что она видела хорошего, девчонка?
А что видел он?
Ну что?
Его мутило от раздражения, причины которого он не знал. Но возвращались с работы лесорубы – и все становилось на свое место. Подхватываемый течением, он с радостью отдавался ему. Только временами беспокоило чувство, что это – именно течение. Зыбкое, неверное.
Можно держаться на поверхности, делая какие-то усилия. Можно плыть.
Но опоры, дна под ногами не было.
Прорва, пучина.
Наедине с Настей, испытывая болезненное раздражение от ее рассказов, Шугин не находил себе места. Метался, не зная, куда девать себя. Но плыть по течению, удерживаясь на поверхности, – это уже требовало какой-то целеустремленности, даже если впереди не существовало цели. Это позволяло пристроить себя куда-то, пусть ненадолго.
Ребята приходили злые, ругая бога, в которого не верили, переругиваясь друг с другом. Сбросив ватники, начинали варить картошку, выручающую в дна безденежья после пьянок. Картошку воровали на полях в Чарыни. Только Стуколкин, во избежание соблазна всегда покупавший в запас крупу, макароны и сахар прежде, чем первую бутылку водки, стряпал особо. Заботу о пропитании больного Шугина он решил взять на себя. Без просьб или принуждений, по доброй воле.
Стуколкин – иначе Никола Цыган – был самым пожилым и, наверное поэтому, самым спокойным. Единственный из всех, он не стеснялся говорить иногда, что пора «завязывать».
– Разве вы босяки? – издевался он, по очереди сверля каждого острыми, в самом деле цыганистыми глазами. – Украсть любая шпана может, это еще не гор – украсть… А вам только картошку и воровать, иначе с голодухи сдохнете…