412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Мариенгоф » Есенин » Текст книги (страница 10)
Есенин
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 05:00

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Анатолий Мариенгоф


Соавторы: Александр Андреев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 47 страниц)

 
У ворот стоит берёзка...
Сокрушил меня Серёжка! —
 

и не уходила, смеясь.

Есенин подумал, что Наташка застыдится и убежит, как иногда делают в подобных случаях деревенские девушки. Но она не стронулась с места. Она даже чуть вскинула голову и взяла Есенина под руку. И он тут же отметил, что характер у неё, видимо, смелый и что бабьих пересудов она не боится.

Санька как будто растерялась от этого её смелого жеста, и лихая бойкость её сникла. Кто-то крикнул из толпы:

– Толкай их в круг! Пускай спляшут! Выходите!

Кто-то негрубо, но настойчиво выдвинул их вперёд, и они очутились в кругу – кольцо было плотным, и он знал, что из этого кольца не вырваться.

Васька Кренделёв играл беспрерывно, не уставая, наслаждаясь однообразными звуками, простыми и естественными, как трава на этих лугах.

Наташка сжала тонкую свою талию ладонями, встала – левым плечом вперёд, с весёлым вызовом. Потом, выбивая каблуками частую дробь, пошла на Есенина. Пропела, блестя зубами:


 
Никого я не спросила,
Кроме сердца своего,
Увидала – полюбила
И умру, любя его.
 

И с дробным стуком каблуков попятилась, увлекая своего кавалера.

Есенин точно так же, как Петька Лукин, небрежно притопывая, вышел в круг. Стало тихо, все ждали, что он ответит ей на этом своеобразном песенном поединке. Он пропел:


 
Девка, беленький платочек»
У ворот со мной постой,
Я скажу тебе словечко:
Остаюся холостой.
 

Приплясывая, отодвинулся на своё место. За ним – Наташка.


 
Дорогой ты мой Серёжа,
На тебя была надёжа.
А теперя, дорогой,
Надёжи нету никакой.
 

Есенин:


 
Ух ты, милая моя,
Встреть во поле – иду я,
Встреть во поле, на межи,
Путь-дорожку укажи.
 

Наташка:


 
Не по-божьи, милый, делашь,
Не попустит тебя Бог,
Не одну ты меня любишь,
Иссушил за лето трёх.
 

Есенин качнул головой в каком-то неясном удивлении: это был выговор. Он решил ответить ей шуткой:


 
Хорошо в лаптях ходить,
Трудно обуваться,
Хорошо девок любить,
Трудно расставаться.
 

Наташку как будто возмутил его ответ. Она прошлась по кругу чечёткой, стремительно, порывисто, и, не подходя к нему, издали бросила зло и даже, кажется, с презрением:


 
Дайте, дайте полотенце,
Дайте вышитый конец,
Будет миленький венчаться,
С него свалится венец!
 

И опять стало тихо, только всхлипывала гармонь. Ждали, что скажут в ответ на частушку. Есенину стало вдруг грустно. Не трогаясь с места, он скорее прочитал, чем пропел, – тихо, задумчиво, как бы про себя:


 
Иду полем – вижу горе,
Пашет милая моя,
Я сказал ей: «Бог на помощь», —
И заплакала она...
 

И тут же, не дожидаясь Наташкиной песни, прочитал:


 
Что ты – белая берёза,
Ветру нет, а ты шумишь.
Моё сердце ретивое,
Горя нет, а ты болишь...
 

Васька Кренделёв свёл мехи гармони, она последний раз выплеснула звук, похожий на стон, и замолкла, устало выдыхаясь. В костёр не подкладывали валежника, и он постепенно угасал. Ребята молча расходились – надо всё-таки поспать часок перед утренней косьбой.

Отделившись от остальных, Наташка пошла мимо шалашей в темноту. По лугам полз туман, шуршал понизу, по траве, поднимаясь всё выше, становясь всё гуще, и Наташка погрузилась в него, как в воду, по пояс.

Есенин догнал её, тронул за локоть:

   – Погуляем немного, Наташа?

   – Погуляем, – согласилась она. – Только сыро очень. Пойдём сядем вон в ту копёшку.

Они разгребли копну и сели с краешка. Сено ещё хранило дневное тепло, ощущение этого тепла вызывало томление. Помолчали немного, прислушиваясь к еле внятным звукам ночи. Вдалеке торкался дергач, фыркали, сочно хрустели травой лошади, пробивался сквозь туман протяжный вой – то ли собаки, то ли волки. Изредка гудел застигнутый седой мглой на Оке пароход.

   – Ты сердишься на меня, Наташа? – сказал Есенин. Она вздохнула:

   – Опозорил ты меня, Серёжка... Ведь это я сама послала тётку Воробьиху, не спросила даже маму. Сама набилась... А ты надсмеялся надо мной. Воробьиха разнесёт теперь по селу... Наплевать! Насмешек, людской молвы я не боюсь. – Она опять тяжко и горестно вздохнула. – Дура я. Дура набитая! Понадеялась... Воробьиху послала, а сама спряталась в баню, сидела там и ждала... Дождалась... Эх, Серёжка! Сперва я не поверила тому, что она сказала. А потом свет передо мной затмился, гляжу: солнце вроде светит, а в глазах темно...

   – Прости меня, Наташа, – сказал Есенин. – Я не знал, что так получится, не думал, что это всерьёз... Я не хотел тебя обидеть, честное слово, я ведь тебя даже и не знал... Что ты такая – не знал. – Он взял её руку, небольшую, но крепкую и жестковатую, с затвердевшими подушечками на концах пальцев.

   – Мне прощать тебя не за что. Сама во всём виноватая... Чего уж теперь...

Ему хотелось утешить её, приободрить.

   – Это всё пройдёт, Наташа... Забудется. Выйдешь замуж...

Она резко повернулась, привалившись грудью к его плечу.

   – Замуж? За нелюбимого? Каждую ночь ложиться в постелю с нелюбимым, с пьяным, слушать, как он храпит! Руки его будут трогать меня. Нет, нет! – Она почти кричала, словно тот, пьяный, храпящий, уже находился рядом и руки его тянулись к её телу. – Лучше петлю на шею накину, лучше в Оку головой, чем выйду за такого! – Она отстранилась, повела плечами, зарываясь в сено.

Есенин глядел на неё не отрываясь, и чувство благодарности к ней грело его душу: верность такой женщины – стена, о которую разбиваются все невзгоды. Он потянулся к ней, чтобы поцеловать.

   – Не надо. – Голос её был сдавлен волнением. – Знаю, что это случится. Только не сейчас... Мне никто не нужен, кроме тебя. Я ведь тебя давно приметила. И выбрала... Считала дни, когда ты вернёшься из своих Спас-Клепиков. Дождалась!.. – Помедлив немного, она спросила с тайной надеждой: – Ты назавтра не останешься на сенокосе?

   – Нет.

   – К барыне пойдёшь?

Есенин промолчал. Наташка полежала немного, раздумывая, потом встала и пошла в тумане к шалашу. Есенин не посмел удерживать её.

17

Рассветный холод как бы вдавливал сонного Есенина в копну всё глубже и глубже. Когда встало солнце, сено нагрелось, от запаха трав, дурманящих его голову, стало душно, и он проснулся. Раздвинул перед собой зелёный травяной полог. Хлынул свежий воздух, резкий свет ослепил глаза. Выбравшись из копны, он огляделся. Луг был усыпан косарями и бабами. Отыскал глазами Наташку, узнал по кофте, по её стати – она шла за Василием Чёрным. Она тоже приметила его и как будто нечаянно, вроде бы поправляя платок, помахала ему рукой.

Есенин улыбнулся. «Боже мой, как хорошо жить на свете!» Он отряхнулся. Травинки набились в голову, угодили за ворот рубашки и щекотали спину. Так он и пошёл к парому, не выбрав из спутанных волос зелёных стеблей.

Мать встретила его насмешливым вопросом:

   – Ну, работничек, накосился, умаялся, чай, не знаю как? Говорят, грохнулся замертво после первой же полосы.

   – Грохнулся, мама, – сознался сын. – Тяжеленько с непривычки-то.

   – Говорят, с Наташкой Шориной плясал?

Есенин удивился:

   – Всё уже известно! Вот народ!

   – А ты как думал! Вы там ещё только прибаутки да «страданья» распевали, а тут уже знали: Серёжка Есенин с Наташкой разговоры ведут под тальянку... Приглянулась ли она тебе?

   – Что там приглянулась! Тётка Воробьиха правду сказала: другой такой действительно не сыщешь по всей нашей округе. Замечательная она, мама!

   – Вот и женился бы на ней...

Сын промолчал. Мать усмехнулась невесело:

   – Видно, нашим-то сельским девкам за тобой не угнаться. Тебе барыню подавай. – Осмотрев сына, заметила: – В волосах полвоза сена принёс. Пойдём в избу, вычешу...

   – Есть хочется, мама...

Мать усадила сына на лавку, взяла деревянный гребешок и только лишь поднесла к его голове, как он вздрогнул и зажмурился, предчувствуя боль – боль эту он навсегда запомнил с детства. Мать весело рассмеялась – перед ней был всё тот же маленький белоголовый Серёжка, босоногий озорник, сорванец, не боявшийся ни домовых, ни кикимор, но оравший благим матом при виде гребешка.

   – Не дрожи, – сказала мать. – Я тихонько...

Она осторожно выбирала из кудрей сухие стебли травы, расчёсывала прядь за прядью.

   – Отец письмо прислал. Велит тебе ехать к нему, в Москву.

   – Когда прислал?

   – Вчера принесли. Собирайся, сынок. И в самом деле, чего тебе здесь делать... Там – большой город, там скорее отыщешь себя. И учиться там легче... – Она расчёсывала его пряди любовно и бережно. – И ещё вот что я тебе скажу, Сергей. Если ты там женишься без нашего благословения, то не показывайся в нашем доме со своей женой. Какая бы она ни была – не приму. Вот тебе и весь мой сказ.

Есенин легонько отстранил её от себя.

   – О чём ты говоришь? Я не собираюсь жениться. Я очень тебя люблю, мама. И родной наш дом мне дорог. Но я женюсь на женщине, которую полюблю, которая мне будет нужна... Ни сватовства, ни благословений мне не нужно.

Мать только вздохнула – знала, что так оно и случится и никакие угрозы его не остановят.

   – С отцом хоть посоветуйся, он тебе зла не пожелает.

   – Посоветуюсь, мама... если понадобится.

За завтраком мать спросила как бы невзначай:

   – Нынче опять к барыне пойдёшь?

   – Да.

   – Не ходил бы ты к ней, Серёжа. Не пара она тебе. Замужняя. У неё двое детей... Неужели девушек-то нет в селе? И Анюта Сардановская, и молоденькие учительницы. Незанятые...

Есенин нетерпеливо отодвинул от себя чашку со щами, рассердился:

   – Ну что тебе за дело, мама, где я бываю, с кем общаюсь! Не в шайку же разбойников хожу. И не один я бываю там, Тимоша Данилин тоже ходит туда...

   – Да ведь он по делу – детей её учит. А ты что делаешь?

   – Читаем, музыку слушаем, играем в крокет...

   – Играете... – Мать с осуждением покачала головой. – И она тоже хороша птица – нашла, с кем играть... Закружила парню голову...

Есенин развеселился.

   – Сегодня поеду с барыней на яр. В имение её брата.

Мать всплеснула руками:

   – Час от часу не легче!

День был душным. Солнце, будто в лихорадке, то зябко куталось в пуховые облака, и тогда духота становилась ещё гуще, изнурительней, то неспокойно сбрасывало их с себя и жаром своим томило, жгло землю. По тяжкой испарине чувствовалось, что где-то неподалёку ходят грозы. Глуховатый, старчески-ворчливый докатывался сюда громовой гул, и по листьям деревьев, как бы в предчувствии бури, пробегал лёгкий трепет.

Мать сказала сыну:

   – Куда поедете? Какой вам яр! Гроза надвигается.

   – Гроза нас не заденет, – сказал Есенин. – Да и не сахарные мы – не размокнем, не растаем... И не пешком идём, а на лошадях едем. – Он стоял перед зеркалом и подвязывал галстук.

Мать поняла, что отговаривать его от поездки без толку, – он поступит так, как задумал.

Есенин вышел в сад. Вишни шумели от внезапных порывов ветра: ветер трепал их верхушки, срывал листья и относил подальше, за изгородь; он трепал волосы Есенина, и мягкие пряди, падая на лицо, заслоняли глаза.

Есенин вошёл в амбар. Сел к столу и вдруг ощутил тоску – давно не писал, неделю, две, а может быть, и больше, и ноша в душе становилась всё тяжелее и тяжелее. Поездку на яр ждал, мечтал о ней, но чувствовал – тоску она не уменьшит и тяжесть с души не снимет.

На листке бумаги перед ним отдельные строчки, слова, рифмы, простые, безыскусные, естественные, как дуновение ветра, что шумит в вишенье. Прочитал две строчки, улыбнулся.


 
Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: «Господи Исусе».
 

«Будет время, допишу...» – подумал он, берясь за чистый листок. Было такое ощущение, будто он что-то вот-вот потеряет, дорогое и невозвратимое, и от этого обнимала душу грусть – необъяснимая, как предчувствие, да и предгрозовая тишь давила на плечи.

Вывел строки, сложившиеся как бы сами собой, без усилий, – они тревожили его несказанностью и только сейчас прояснились, явственные, зримые.


 
Всё встречаю, всё приемлю,
Рад и счастлив душу вынуть.
Я пришёл на эту землю,
Чтоб скорей её покинуть.
 

Усмехнулся невесело: соврал, наиграл перед самим собой – а как же стихи, поэмы, которые ещё не написаны, которые видятся и во сне и наяву? А образ женщины, его, есенинский!.. Наташка... Вспомнил сенокос, её жест, несмелый и преданный.

И он написал – будто рукой его водила Наташка Шорина:


 
Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари...
 

Вышел из амбара, прошёлся по тропке. Ветви вишен, качаясь под ветром, слегка ударялись о его плечи, как бы напоминая, что нельзя терять минут, если эти минуты наполнены чувствами, дороже которых у него нет, и надо вернуться к столу. Вернулся, записал новую строфу:


 
Хочу концы земли измерить,
Доверясь призрачной звезде,
И в счастье ближнего поверить
В звенящей рожью борозде...
 

Чередование строф можно потом изменить... Но что будет впереди, в начале этих строк, и во что это выльется в конце – он ещё не знал. Мелькнула строчка, как прозрачное облако, мимолётно, не оставив даже тени. Но он её уловил скорее чутким слухом, чем сознанием, подобно обрывку песни, прилетевшей издалека: «Крестясь на берег и стога». «На берег» – тоже не точно, берег не храм.

Копны и стога чем-то напоминают часовни, церкви; храмы. Да! «...Молясь на копны и стога».

Есенин потёр руки, радостно улыбаясь: заключительная строка есть. Середина стиха есть, слова не стёртые, слава Богу! Погоди, перед строкой «Хочу концы земли измерить...» надо поставить вот это. Отыскал в бумагах нужную четвертушку листа, разобрал нацарапанное в потёмках: «Туда, где льётся по равнинам берёзовое молоко...» Неясно, словно сквозь туман, проступало всё стихотворение, уже угадывалась его стройность, законченность... Знакомый трепет улёгся. Грудь заполнила радость – не продохнуть. Слова ложились на бумагу без усилий, чёткие, буквы ещё не стояли отдельно друг от друга, как одинокие избы на выселках, они ещё цеплялись руками по-хороводному:


 
Счастлив, кто в радости убогой,
Живя без друга и врага,
Пройдёт просёлочной дорогой,
Молясь на копны и стога...
 

Ах, если бы всегда было так легко и так, в сущности, просто – села птица на ветку и запела: бесхитростно и звонко плела свой узор... Нет, это – только начало. Мучительные раздумья, отчаяния, взлёты, падения, поиски, находки, потери. Всё это – он знал – ждёт его впереди.

Ветер усиливался. Темнело, и писать стало трудно, в сумраке амбара буквы едва различались. Не хотелось зажигать лампу, но придётся...

В это время в двери появилась голова кучера помещицы Кашиной – взлохмаченные ветром волосы, чёрная аккуратная бородка, поникшие негустые усы.

   – Вы здесь, Сергей Александрович? – спросил Иван, вглядываясь внутрь амбара. – Лидия Ивановна просят вас к себе. Они удивлены, господин Есенин, и беспокоятся, что вас до сих пор нет. Думают, не случилось ли чего... Пойдёмте, пожалуйста.

   – Да, да, я сейчас, – отозвался Есенин, складывая в стопку исписанные листки, краснея от неловкости – так увлёкся, что позабыл о барыне и о поездке на яр. – Идите, Иван Трофимович, я сейчас буду.

   – Я подожду тут, если позволите, – сказал Иван. – Велено без вас не являться. Лошади уже заложены...

Он сел на скамеечку и закурил. Возле него вертелась Катя, разглядывая чернобородого человека с барского двора; вбежав в амбар, прошептала брату скороговоркой:

   – Он не уходит. Сидит... Бородатый, как домовой. Не езди с ним, Серёжа. Ещё завезёт куда-нибудь да зарежет...

Кучер показался сестре разбойником или колдуном.

Есенин засмеялся:

   – Куда же он меня завезёт, интересно?

   – В омут какой-нибудь...

Когда он проходил мимо крыльца, мать попыталась ещё раз урезонить сына:

   – Гляди-ка, что начинается! Неужто другого дня не будет?.. Ты, Иван, хоть пригляди за ними. Не бросай.

Кучер сказал неприветливо, отрывисто:

   – Что они мне? Разберутся сами – не младенцы...

Есенин и кучер Иван пересекли улицу и скрылись за воротами белого дома.

Держа на руках маленькую Шуру, Татьяна Фёдоровна всё стояла на крыльце с тайной надеждой, что быстро наступавшая гроза устрашит их и они отложат поездку... Нет, ворота распахнулись, и пара вороных, запряжённых в рессорный тарантас с поднятым парусиновым верхом, дружно вымахнула на улицу, направляясь к съезду, ведущему к Оке...

Чёрные тучи встали над селом, над рекой, над заречными лугами, над яром, подобные спрессованной темноте ночи. Гроза предвещала беду. Трескуче раскатившись, гром с яростным уханьем вбил посреди улицы золотой огненный столб, прямой и толстый, чуть дальше – второй такой же, пламя вспышек плеснулось в окна покорно примолкнувших изб и померкло. Темнота сомкнулась ещё плотнее, стало жутковато...

   – Господи, батюшка Николай Угодник, спаси их, – прошептала Татьяна Фёдоровна и перекрестилась. Перекрестилась и Катя, часто-часто.

Грозовая буря пронеслась вдоль улицы, с ливнем, с громом, с молниями. Молнии то падали отвесно, словно мечи с заострёнными концами, и врезались в землю по самую рукоять, то разваливали тучи ветвистыми потоками, и тогда открывались ущелья и бездны в горных хребтах. Буря налетала порывами, как бы прыжками: прилегала, чтобы набраться сил, потом накидывалась ещё более неистово, безжалостно...

Соломенные кровли домов и риг вздымались, подобно лошадиным гривам. Ветла, стоявшая перед соседней избой, под напором дождя и ветра хрустнула с треском и стоном и повалилась набок – листвой в широкую лужу... Дождь хлестал в стёкла окошек, обливал их сверху вниз сплошной текучей завесой.

Татьяна Фёдоровна стояла в избе у окна, но текучая дождевая завеса скрывала улицу от глаз. Сквозь рёв грозы пробились истошные, полные ужаса крики:

   – Тонут! Паром сорвало! Тонут! На помощь!..

Татьяна Фёдоровна сунула Шурочку Кате, а сама, накинув на голову платок, сорвала с гвоздя тужурку и, с трудом попадая в рукава, выбежала под проливной дождь. Вместе с другими побежала, шлёпая по лужам, скользя по грязи, к перевозу.

Ураган застал паром, на котором переправлялись Есенин, Кашина и кучер Иван, на самой середине Оки. Река точно взбесилась – Есенин никогда не видел её такой злой и страшной. Она вставала на дыбы, как дикий белогривый конь, и обрушивалась на паром, порываясь опрокинуть его. Он накренялся то на одну сторону, то на другую, колеса тарантаса скользили по настилу, лошадей заносило, и они, не знавшие такой непогоды, всхрапывали и мерцали мрачными отчаянными глазами.

Иван держал вороных под уздцы, похлопывал их по иссечённым дождём шеям, приговаривал что-то успокоительное.

Лидия Ивановна прижалась в углу на мягком сиденье, скрытая брезентовым верхом, и трудно было понять, боится она грозы или радуется ей. Лишь изредка, когда паром наклонялся, она хваталась за локоть Есенина и туго сжимала его. За весь путь она не проронила ни слова.

С широких полей шляпы её сыпались капли на колени, на платье, и Есенин прикрыл её парусиновым пологом, а когда вдруг зажигалась молния, он видел её побледневшее лицо, насмешливо сверкающие глаза и белые в улыбке зубы.

Когда выбрались наконец на берег и лошади разом взяли тарантас и вымахнули на взгорье, Есенин сказал:

   – Лидия Ивановна, я прошу отправить Ивана Трофимовича назад в село. Я хорошо знаю характер моей матери, она наверняка сейчас беспокоится, думает, что с нами что-нибудь стряслось... Недоброе...

   – Я согласна, – сказала Кашина. – Возвращайтесь, Иван... Скажите, что переправа прошла благополучно.

Сердитый, мокрый, Иван проворчал было:

   – Как поедете одни? Собьётесь с дороги. В болоте завязнете...

   – Я тут каждую тропинку знаю, – заверил Есенин. – А то так в лесу остановимся и переждём до утра – нам торопиться некуда...

Когда Есенин на другой день к вечеру вернулся домой, он вроде бы не узнал мать, она как будто опала вся, как будто постарела, странная осенняя желтизна прильнула к её щекам – так изменила её прошедшая грозовая ночь.

Она не обмолвилась ни словом, пропуская его мимо – в амбар. Лишь в глазах её стоял плач без слёз.

Есенин сел к столу и положил перед собой руки. Он был бледен, чувствовал сильное утомление. Ему было жаль мать, жаль, как никогда, – он ощущал её сердечную боль... Как часто случалось, сама собой сложилась фраза: «Эх ты, ночь! Что ты, ночь, наковеркала?..» – и улыбнулся иронически – любил обжигающие новизной слова, образы...

Мать тихо позвала его, и он, как бы очнувшись, вышел к ней. Склонив голову набок, она глядела на него долго и как-то сострадательно. Потом сказала:

   – Серёжа, сынок, поезжай к отцу.

   – Хорошо, мама, – ответил он поспешно, словно только и ждал этой её просьбы. – Завтра уеду...

...И вот к крыльцу избы дядя Саша подогнал подводу – надо отбывать к новому пристанищу.

   – Выноси грузы, племянничек! – крикнул дядя Саша с насмешкой. – Боюсь, на одной лошади-то не довезём. Писанины на подвоза, чай, накатал.

Есенин засмеялся невесело.

   – Да уж накатал! Тебе за год не осилить. – Он уложил в передок телеги сколоченный из фанеры чемодан с углами, обитыми жестью, цветистый узел с едой, на солому бросил пальто – вот и вся его поклажа.

Наступил час расставания. В проулке собрались бабы из соседних дворов, родичи... В сторонке, опершись на подог[21]21
  Подог – палка, трость.


[Закрыть]
, отполированный ладонями до глянца, стоял дед, растроганный и насмешливый.

Дядя Саша хитровато, с ухмылкой подмигнул племяннику:

   – А барыня-то неужель не придёт проводить?

Татьяна Фёдоровна строго оборвала его:

   – Прикуси язык! Больно весел без меры!..

Есенин невольно покосился на белый дом, строгий и безмолвный.

Татьяна Фёдоровна заторопилась:

   – Трогай, Саша. – Она перекрестила сына. – Дай тебе Бог счастья. – Погладила по волосам, поцеловала. – Пиши нам почаще, сынок. Отца слушайся...

Есенин обнял деда и вдруг всхлипнул. Борода деда щекотнула ему шею – как в детстве. Дед, довольный, улыбчивый, будто грозя кому-то, взмахнул корявым костистым кулаком, не злобно, а так, для порядка:

   – Гляди, не трусь там в Москве! Держись крепче, помни, что ты – мой внук! И знай: плохую лошадь вор не уведёт. – И легонько оттолкнул от себя внука. – Езжай с Богом!

Есенин поцеловал всех женщин, стоящих в проулке. Дядя Саша хлыстнул лошадь. Сытая, резвая, она сразу же взяла рысь. Мелькнули резные нарядные наличники, проплыли серые избы, выстроившиеся в длинный ряд... Потом подвода свернула на выезд, зарябили в глазах изгороди с перекинутыми через них ветвями садов, и – вот оно, поле. Есенин оглянулся: прощай, село! Что его ждало впереди? Может быть, слава поэта, может, ночлежки, прокуренные кабаки, безвестность...

   – Нет, – сказал он вслух и повторил громче, уверенней: – Нет. Моя слава со мной, на дне этого фанерного чемодана. Завёрнутые в бумагу, увязанные бечёвкой, таятся мои сокровища!

Ураганными рывками билось в груди счастье: скорей в Москву, к Воскресенскому!

Дядя Саша толкнул его в бок локтем:

   – Ты спятил малость, Серёга? – От дяди слегка попахивало самогоном. – Заговариваться стал...

Рожь томилась в тиши, желтела, поспевая. По небу, отбившись друг от друга, разбрелись облака. И колосья нежно гладили тени. Стучали в тишине колеса, и бились конские копыта на задубенелой дороге. Хорошо!..

Но отчего так неспокойно на душе, что так надсадно мучит сердце – оно истекает кровью? И вдруг неясно, протяжно, подобно осенним голосам высоко пролетающих журавлей, донёсся голос:

   – Серёжа-а!

Он прорезал и стук колёс, и топот лошади. Есенин подумал, что это ему почудилось. Но возглас повторился, такой же протяжный и отчаянный:

   – Сере-ежа-а!!

Есенин выхватил у дяди Саши вожжи и резко осадил коня. Спрыгнул с телеги и кинулся назад – звала Наташка.

Она бежала по дороге. Платок сорвала с головы и взмахивала им навстречу Есенину. Она почти упала ему на руки.

   – Наташа! Я не мог разгадать, почему у меня такая тоска... И вот ты со мной... Я уеду теперь с лёгким сердцем... Спасибо тебе...

   – Не забывай меня, Серёжа. Навещай меня... Хоть на день, хоть на час... Умру ведь. Света белого без тебя у меня нет...

   – Приеду, – прошептал он. – Приеду, Наташа... Непременно... Только ты думай обо мне... Мне легче будет жить...

Подвода уходила медленно – дальше, дальше. А сероглазая девушка стояла на том месте, где он её оставил, – одинокая берёзка среди поспевающих хлебов... И Есенин осознал, что отныне, в какие бы края ни занесла его судьба, он не расстанется ни с родной землёй, ни с этой берёзкой никогда...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю