355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Мариенгоф » Есенин » Текст книги (страница 24)
Есенин
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 05:00

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Анатолий Мариенгоф


Соавторы: Александр Андреев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)

Сдерживая себя, он шёл к ней медленными, некрупными шагами, а подойдя, стал нежно целовать лоб, брови, глаза.

Она без слов поняла, что наступает их первая ночь.

2

Есенин проснулся позже обычного. За окном стояло серовато-голубое осеннее утро, давно сменившее предрассветную туманную муть. Определить время было нельзя: часы-ходики не тикали – забыли вчера завести. Он обвёл сонными глазами комнату. Взгляд остановился на белом пятне, резко нарушавшем коричневатую желтизну обоев. Это был слепок с подлинной гипсовой маски Александра Сергеевича Пушкина – драгоценный для Есенина подарок Николая Сардановского. Где отыскал и как сумел приобрести пушкинскую маску, Сардановский почему-то держал в секрете.

Гипсовая маска Пушкина всегда наводила Есенина на размышления, и он подумал, что из всех русских поэтов Пушкин, пожалуй, больше и глубже всех знал свою Россию. Эту мысль прервало вдруг воспоминание о посещении Ваганьковского кладбища с его великолепием пышного осеннего увядания – с винно-красной листвой клёнов, с золотом берёзок, с одинокой осинкой, палево-багровой, горевшей, как неопалимая купина.

Он смутно догадывался, что кладбище незабываемо вошло в его память, потому что там он впервые поцеловал Анну, а потом была ночь, явившая чудо нераздельной близости – его и Анны.

Тотчас вспомнилось, что нынешней ночью Анны с ним не будет. Это огорчило его. Он с досадой подумал о матери Анны – милейшей в общем-то Марфе Ильиничне, заподозрив, что предстоящая – пусть краткая! – разлука с Анной – это её, Марфы Ильиничны, коварная выдумка, умышленное вмешательство в их с Анной любовь.

Марфа Ильинична строго предупредила свою, по её мнению, потерявшую голову дочь, что после работы в корректорской они обе пойдут куда-то на Божедомку навестить заболевшую родственницу, наверняка засидятся там до глубокого вечера и Анна пойдёт ночевать в родительский дом.

Есенин снова посмотрел на пушкинскую маску и, подавляя минутное огорчение, задумался...

С кем только не встречался Пушкин – с кавказскими горцами, с грузинами, армянами, греками, калмыками, киргизами, молдаванами, цыганами, чухонцами, поляками...

Вот уж действительно – в России Пушкина мог назвать «всяк сущий в ней язык». Есенину стало неуютно от мысли, что он, доживая на земле второй десяток лет, ничтожно мало знал сельских людей Константинова, Спас-Клепиков, горожан Рязани и Москвы.

Есенин жадно тянулся к людям, каждого встреченного человека пытался прочесть и понять, как попавшую в руки книгу. Поступив в сытинскую типографию, он, кроме корректоров, познакомился и даже сдружился кое с кем из наборщиков, печатников, метранпажей, переплётчиков. Но ему этого было мало. Он хотел знать и глубинно понимать всех – от мужика до императора, от учёнейшего академика до неграмотного кузнеца...

Готовя себе завтрак, Есенин прикидывал, как распорядиться нынешними сутками, если Анну он увидит только мельком на работе, в корректорской.

На столе лежала испещрённая поправками и вычёркиваниями рукопись стихотворения, условно названного «У могилы». Стихотворение давалось трудно. Четыре-пять черновиков были забракованы и смяты. Ну что же! Как раз и будет время поработать. В его полном распоряжении весь вечер, вся ночь.

Утром, поздоровавшись в корректорской с улыбающейся, бодрой и свежей Анной, Сергей самонадеянно пообещал:

   – Сегодня буду работать над последним стихотворением. Вспомни там, на Божедомке, что я горблю спину за трудными стихами. Закончу! Даю тебе слово.

Вернувшись из типографии, Есенин ещё засветло, не зажигая лампы, сел за стол и, вслух перечитав написанное, покачал головой и заскрипел пером. Он ощущал то счастливое состояние духа, когда всё ладится, всё идёт по-задуманному, всё удаётся с завидной лёгкостью.

И вдруг – стук в дверь.

«Неужели опять обыск?» – досадливо подумал он и, не спрашивая, кто стучит, отпер дверь. Вошёл Воскресенский, снял очки и протёр их стёкла носовым платком. За его спиной стоял широкоплечий парень. В руке он держал походный деревянный сундучок с ремённой ручкой.

Есенин удивился не приходу корректора, не высокому плечистому парню с ним, а сундучку незнакомца. Деревянный сундучок этот с ремённой ручкой, с острыми рёбрами и углами как две капли воды походил на есенинский сундучок. Есенин даже оглянулся, словно проверяя, цел ли он, не перекочевал ли каким-то чудом к незнакомцу. Нет. Его сундучок был на месте.

   – Вот, Сергей Александрович, – не здороваясь, заговорил Воскресенский, – человек, с которым вы хотели познакомиться. Фамилия его Незлобии, имя – Анатолий. Отчество, думаю, не потребуется. Вы – одногодки и, так сказать, состоите в социальном родстве.

Незлобии поставил сундучок на пол и первым протянул руку. Рукопожатие его было крепким, тугим и ощутимо свойским. Ни смущения, ни замешательства Есенин в нём не обнаружил. По-видимому, Воскресенский успел заочно познакомить его с Сергеем. Есенин отрекомендовался кратко:

   – Сергей.

   – Вы уж не обижайтесь, Сергей Александрович, – продолжал корректор, – я без вашего ведома пообещал Анатолию ночлег у вас. Надеялся, что будете рады гостю. Это скрасит ваше одиночество.

   – Конечно, Владимир Евгеньевич. Я же сам просил вас устроить это знакомство.

Воскресенский заторопился:

   – Ну, вы без меня найдёте общее наречие, а я, с вашего разрешения, исчезну. У меня весь вечер занят. Не только часы – минуты спрессованы.

И он, сделав общий поклон, вышел.

   – Раздевайтесь, – гостеприимно предложил Есенин, быстро и цепко рассматривая Незлобина. Его поразило, что тот внешне напоминал его, Есенина, – и лицом, и русой мастью, и особенно тёмно-голубыми глазами.

Незлобин снял картуз, пиджачок и критически посмотрел на запылённые штиблеты.

Есенин услужливо подал ему сапожную щётку и коробочку с ваксой.

Пока неожиданный гость быстро и ловко чистил обувь и умывался, Сергей, с трудом сдерживая вздох, убрал со стола рукописи, чернильницу и ручку и разжёг керосинку, чтобы вскипятить чай. Голубые глаза Незлобина скользнули по рукописи, и он сказал с искренним сочувствием:

   – Помешал вам писать стихи? Дядя Володя рассказывал мне о вас. Вы – поэт. С большим будущим. Уже печатаетесь.

Есенин, ставя на керосинку наполненный водой чайник, обернулся к Незлобину:

   – Вы говорите это таким понимающим тоном, как будто тоже пишете стихи.

   – Ну, какое там стихотворчество! – нахмурил русые брови Незлобин. – Любительщина. Дилетантство.

   – Однако пишете?

   – Извёл одну ученическую тетрадку. А потом ударило в голову – за поэму взялся. Зря, конечно. Выше лба не прыгнешь.

   – Поэму начали? – удивился Есенин. – Это уже интересно. О чём поэма, если не секрет?

   – Видите ли, я жил у сестры в Богородске. Через этот городок проходит Владимирский тракт, знаменитая Владимирка. Картину Левитана с таким названием представляете?

   – Видел. Правда, не подлинник, а копию. Очень здорово. Какой-то прямо-таки былинный простор, вдалеке одинокая фигурка и в ней такая безнадёжная тоска.

   – Вот-вот. Я это всё в натуре видел. И даже тех, кто шагает по Владимирке.

   – Прочтите хоть несколько строк, – загорелся Есенин, и Незлобин понял, что это непритворный, живой интерес.

   – Знаете, Сергей, я не помню всего, стихи ещё только пишутся, работаются. Но вот для примера такие строки.

Светлые глаза Незлобина вдруг приобрели металлический, холодный блеск, словно он вспомнил что-то ненавистное, вызывающее скорбь, круто перемешанную с гневом. Голос звучал глуховато, стеснённо от душивших его чувств и воспоминаний:


 
Вдоль по Владимирке, древней дороге,
Белые в чёрных полосках столбы —
Знаки заполнившей душу тревоги,
Вехи народной судьбы.
Путь протянулся тяжёлый и дальний —
В дебри, на каторгу, на рудники.
Звон раздаётся протяжный, кандальный,
Звон неотвязной тоски.
Серою пылью покрыты халаты.
Брошены дети... Молится мать...
Сколько идти ещё, столб полосатый?
Сколько мне пылью дышать?
 

Есенин был поражён. Конечно, это так называемые гражданские стихи, вроде тех, что пишут Шкулёв[33]33
  Шкулёв Филипп Степанович (1868—1930) – поэт, один из зачинателей пролетарской поэзии в России.


[Закрыть]
, Филипченко. Но у этого парня в публицистику вплетены страдание, гнев, тоска от российской душной жизни. И как умело, запоминаемо, зримо обыграны верстовые столбы Владимирки. И от души. Искренно.

   – Сколько вам лет? – отрывисто спросил Есенин, обнаруживая повышенный интерес к Незлобину. – Владимир Евгеньевич назвал нас с вами, кажется, сверстниками. С какого вы года?

   – Родился в восемьсот девяносто пятом.

   – Я тоже. Значит, верно, одногодки. Годки, как говорят у нас в рязанских палестинах.

Они оба рассмеялись.

Есенин, конечно, заговорил о стихах – и первым делом задал свой всегдашний вопрос:

   – Скажите, кто в наши дни самый знаменитый поэт?

Сергей даже зажмурился от приятного предвкушения услышать краткое и непререкаемое: «Блок».

Незлобин ответил не задумываясь, правда, без особого энтузиазма и удовольствия:

   – Игорь Северянин.

Есенин вскипел:

   – Как? Северянин? Да ведь это же будуарный комплиментщик! Это парикмахер! Он губы, как кокотка, подкрашивает. У него не стихи, а лимонад, да к тому же тёплый, прокисший.

Незлобин снисходительно улыбнулся:

   – Я не сказал, что он самый лучший поэт, а только отметил, что самый знаменитый! Так ведь это, к сожалению, правда. Вы бывали на его выступлениях?

   – Боже меня упаси...

   – А мне случалось. Когда он читает свои так называемые поэзы, барышни впадают в истерику, на подмостки летят букеты цветов, а однажды при мне его со сцены до извозчичьей пролётки тащили на руках. Поймите меня как надо: самый лучший поэт современности, конечно, Блок, а самый знаменитый – Северянин. Тут уж ничего не попишешь.

   – Ну хорошо, – скривил губы Есенин. – Пусть будет по-вашему. Любимец публики – Северянин. А из молодых поэтов кого вы отличаете?

Незлобин уловил в есенинском вопросе ревнивую нотку и насторожился.

   – Я последнее время скитался, – медленно ответил он, выбирая слова. – Всех молодых поэтов я, естественно, не читал и не слышал.

   – Ну лучшего из тех, кого читали или слышали?

   – На мой взгляд, это Владимир Маяковский.

   – Опять Маяковский! – досадливо сорвалось у Есенина. – В одном интеллигентном семействе меня уже пичкали стихами этого Маяковского. Может быть, образцы его творчества были выбраны неудачно, но мне показалось, что он ближе к Северянину, чем к Блоку.

   – Да, Маяковский иногда и выступает вместе с Северяниным.

   – В стихах Маяковского мне почудилось фокусничество. Он играет словами, как жонглёр мячами. Души я там не обнаружил. Да и Русью не пахнет. Вроде перевода с какого-то заморского, неизвестного мне языка.

   – У вас зоркий глаз и острое ухо. Но вы, мне думается, слышали не самое удачное из написанного им.

   – А вы что-нибудь помните?

   – Помню. Вот, например, миниатюра, где он пишет так, как никто у нас ещё не писал. По-своему. Свежо и без малейшего подражания. Тут нет никакой игорь-северянинщины.

   – Слушаю.

Незлобии поднял здоровенную ручищу и нарочито грубо, с каким-то вызовом, должно быть подражая интонации самого Маяковского, прочёл:


 
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочёл я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
 

Есенин удивлённо молчал не менее полминуты. Потом, тряхнув ржаными волосами, тихо сказал, адресуясь не к Незлобину, а скорее к самому себе:

   – Да. Это не Игорь Северянин. – Помолчав, добавил: – «Косые скулы океана» – это мастерская строка. И «чешуя жестяной рыбы» – тоже находка! – И ещё раз тряхнул головой, словно отгоняя наваждение.

3

В Константинове Есенин не знал, что такое бессонница. В амбаре, где он жил с ранней весны до поздней осени, на дерюжном тюфяке, набитом душистым сеном, он спал мёртвым сном и только в редчайших случаях видел сны. А в многолюдной Москве бессонница посещала его всё чаще и чаще и, как ему казалось, без всякой видимой причины. Отчего это? Может быть, это возрастное явление, может, от огорчений, каких здесь в десятки раз больше, чем в благословенном Константинове, может, от коварно подкравшейся болезни?

Усталый от работы, Есенин лежал во тьме с открытыми глазами, силился уснуть и не мог.

В конце концов он объяснил это тем, что с ним не было Анны и он тосковал по ней. Мысли его были смутными, неопределёнными, перескакивали с одного на другое.

Поняв, что ему скоро не уснуть, он встал, зажёг лампу, поставил её на ночной столик у кровати, раскрыл наудачу в середине книгу Элизе Реклю[34]34
  Реклю Жан Жак Элизе (1830—1905) – французский учёный, участник Французской революции 1848 г. и Парижской коммуны. Автор книг по географии, а также труда «Эволюция, революция и идеал анархизма» (русский перевод 1906 г.).


[Закрыть]
о вселенной и человечестве и начал было читать, но прочитанные фразы не доходили до сознания, и он с раздражением захлопнул том.

Под руку попался вчерашний номер газеты «Московский листок», Есенин раскрыл его, и первое, что увидел, был титул Николая Второго – «император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая и прочая».

Есенин усмехнулся и отбросил газету. Ему никогда не приходилось ни читать, ни слышать полного титулования российского монарха. Что скрывается за этим «и прочая, и прочая»? Он стал мысленно прикидывать возможные титулы – король литовский, царь грузинский, господарь молдаванский, эмир хивинский и бухарский, хан татарский, султан киргиз-кайсацкий, нойон калмыцкий...

Нет, это, вероятно, сплошная путаница. Откуда ему знать, применимы ли к Николаю Романову такие, например, званья, как герцог, каган, шах?

А ведь за титулами стояли народы и народцы, вольно или невольно ставшие подданными императора многонациональной, многоязычной России, раскинувшейся на двух материках – Европы и Азии, и совсем недавно продавшей золотоносную Аляску – русское владение на Американском материке.

Есенин почувствовал себя окружённым посланцами малых наций, обитающих на русской земле. Он одними губами прошептал:


 
Затерялась Русь в Мордве и Чуди...
 

Он мысленным взором видел тёмно-русого, сероглазого статного мордвина в холщовой, длинной, до колен, рубахе, в лыковых лаптях; с ним рядом белозубо улыбался дочерна загорелый, кареглазый, в круглой каракулевой шапочке татарин-крымчак, а за ним щурил узкие глазки в оленьей малице низкорослый чукча. А это кто же? Смуглый румянец, чёрная борода, зелёный с жёлтыми разводами шёлковый халат, голова обвязана кручёным полотенцем, рука прижимает к груди пёстрого перепела... Сарт, должно быть, или, по-учёному, узбек; чеченца ни с кем не спутаешь: горбонос, горячеглаз, черкеска с газырями, кинжал на тонком ремешке, белая барашковая папаха – ну конечно, это сын горной Чечни; а вот – скуластый, с реденькой бородкой, бронзовокожий, в лисьем малахае, с плетью в руке – киргиз-кайсак; из-за его плеча в бараньей шапке конусом, в грубошёрстном одеянии, с глазами, как чёрные лиловые сливы, выглядывает молдаванин; а там далее – карел с кантеле в руках, калмык с ярлыгой, эстонец с рыбацкой сетью...

Есенин вспомнил слова одного из профессоров университета Шанявского о том, что в Российской империи проживают представители более ста наций и народностей, и ему стало за себя стыдно – он не знал огромного большинства этих национальных меньшинств. Где-то там в хвойной тайге и ягелевой тундре, менее известных ему, чем североамериканские прерии, живут его соотечественники – коряки, остяки, вогулы, якуты, самоеды, и он, русский поэт, не знает о них ровным счётом ничего.

Ему вдруг страстно захотелось как можно скорее, может быть, в этом же году пуститься в путешествие – увидеть, услышать, поближе узнать всю многонациональную Русь, «всяк сущий в ней язык». Но тут же он охладил свой порыв: любое путешествие требует прежде всего денег – так устроен этот несуразный, раздираемый раздорами мир. Нет, в ближайшее время ему нечего и думать о путешествии по Руси, а ведь Россия – это только одна шестая часть планеты Земля. Как же велик и неогляден весь земной шар, населённый разноязыкими землянами!

В этих раздумьях шла бессонная ночь. Есенин заснул лишь под утро.

А проснувшись, глянул в окно – и ахнул! Всё кругом было бело от первого в этом году снега, и белизна эта была такой первозданно чистой и непотревоженно свежей, что даже мех зайца-беляка показался бы на фоне её тускло-серым. А снежинки всё падали и падали, как будто с необозримых высот непроходимая черёмуховая заросль осыпала землю белыми, лёгкими, почти невесомыми лепестками.

Есенина с детства волновало всё первичное в круговороте природы – первый крик прилетевшего весной с юга грача, первые льдины апрельского ледохода, первая красная ягодка земляники, и особенно первый снег.

Падали, падали снежинки. Лебяжье-белое, снежное крошево манило в лес – вот где, должно быть, сейчас белая тишина, занесённое снегом бездорожье, снежная бахрома на зелёных сосновых лапах. Есенин тихо произнёс:


 
Заколдован невидимкой,
Дремлет лес под сказку сна,
Словно белою косынкой
Подвязалася сосна.
 

Ему так хотелось, чтобы сейчас рядом с ним была Анна, он даже обернулся. Ах как ему недоставало сейчас Анны – карего золота её глаз, соболиных её бровей, коротко остриженных каштановых волос, милого, чистого, словно только что вымытого тёплой водой с душистым мылом лица, девически стройной фигуры, её обаяния, её неброской красоты. Анна провела с ним в этой комнате всего-навсего три счастливые ночи, а потом в их любовь вмешалась семья Анны: отец Роман Григорьевич, старшая сестра Серафима и решительнее всего – мать, Марфа Ильинична.

Есенин вскоре догадался, с какой целью Марфа Ильинична уводила Анну к больной родственнице на Божедомку. А на другой день устроила большую стирку, которая допоздна заняла обеих сестёр Изрядновых.

Потом Марфа Ильинична заболела или просто сказалась заболевшей, и Анна стала неотлучной сиделкой около захворавшей матери.

Анна в последние дни заходила к Сергею только после работы на час-два, да и то чересчур часто поглядывала на часы-ходики, стрелки которых не ползли, а бежали, спешили стремительно и неудержимо. Вчера Анна в корректорской смущённо сказала, что после работы поедет на примерку к далеко живущей портнихе и её не нужно сопровождать.

   – Почему я не могу тебя проводить? – удивился Сергей.

Анна покраснела от смущения – она не умела лгать – и объяснила:

   – Неудобно, Серёжа. Это чисто женское дело.

Наивное лукавство Анны стало понятно Есенину, когда после работы к нему впервые без приглашения, без предупреждения пришла одетая во всё чёрное Марфа Ильинична. Есенин встретил её с раскрытой душой, радушно, хотя немножко удивлённо. Его благодарная память хранила простосердечие, гостеприимность, благожелательное отношение, встреченное им в семье Изрядновых, где тон, бесспорно, задавала Марфа Ильинична.

Минуты полторы прошло в обоюдном молчании. Неожиданная гостьи осторожно, но приметливо обвела глазами комнату, гипсовую маску Пушкина, и аккуратно заправленную кровать, и ходики, и рукописи на столе.

Есенин тоже впервые внимательно и взыскательно всматривался в чуть располневшую, несколько грустную женщину, её усталые золотисто-карие глаза, добрые, чёткого рисунка губы, мягкие, женственные черты лица, на котором не образовалось ещё морщинок, – такой будет, вероятно, Анна лет через двадцать. Есенин, конечно, догадался, о чём пойдёт речь, и ему не хотелось заговаривать первому. Пришла, ну что же? Он готов выслушать всё, но угодничать или притворяться светским человеком – с какой стати?

   – Вы, вероятно, удивлены, Сергей Александрович, что я зашла к вам незванно. Шла мимо, и мне подумалось, что Аннушка у вас, но – вижу! – ошиблась.

Есенин, понимая, что она неискусно лицемерит, приняв простодушный вид деревенского парня, сказал как можно наивнее:

   – Да, она, случается, заходит ко мне ненадолго, а сегодня у неё важнейшее для женщин дело: примерка! Укатила к портнихе. Разве она вас не предупредила?

   – Нет. Вероятно, о примерке она узнала только на работе. – И сразу переменила тему разговора: – Хочу спросить вас, почему вы к нам не заглядываете? Вся наша семья рада вас видеть...

   – Работа, Марфа Ильинична! Поверите ли, верчусь как белка в колесе. Корректорская, литературный кружок, ну и стихи, конечно. Стихи для меня – как для иного алкоголь или опиум. Благородная отрава.

   – Много пишете?

   – Не скажу чтобы много, но тружусь усердно. Иногда до вторых петухов.

   – Аннушка говорила, что у вас в поэзии большие достижения.

   – Она по доброте души преувеличивает мои более чем скромные успехи.

   – Но вы, однако, начали печататься...

   – При вас и, думается, при вашем доброжелательстве, в вашем доме Попов взял у меня несколько стихотворений в детский журнал «Мирок». Вот, собственно, и все мои удачи.

   – Я помню этот вечер, вы тогда у нас были впервые.

Вы, верно, заметили, что у нас дружная, интеллигентная семья и мы часто ведём интересные беседы, которые без споров и дискуссий не обходятся. Недавно всей семьёй слушали в Большом оперу Гуно «Фауст». Многие этого французского композитора почему-то считают немецким. Так вот дома, после оперы, у нас за ужином состоялся целый диспут. И спорящие стороны, представьте, были явно неравными. С одной стороны – Аннушка, с другой – мы с мужем и Серафима.

   – О чём спорили? – из вежливости спросил Есенин, не понимая ещё, куда клонит мать Анны.

   – Вы, конечно, помните «Фауста». Там в мефистофельских куплетах есть такие слова, обращённые к Маргарите: «Мой совет – до обрученья дверь не отпирай». И даже строже: «Мой совет – до обрученья не целуй его...»

Аналогия Марфы Ильиничны была обнажённо проста; чтобы понять её, больших усилий не требовалось. «Но что же, интересно, отстаивала в домашнем споре Анна?» – подумал Есенин.

Марфа Ильинична и не делала из этого секрета:

   – Аннушка, представьте, высмеивала филистерские, бюргерские куплеты Мефистофеля, хотя и понимала, что Мефистофель насквозь ироничен и коварен. Роман Григорьевич прямо её спросил: «Ты что же, Аннушка, против церковного и даже гражданского брака?» Она – в пылу спора, конечно, выпалила: «Да, против. Семейный союз освящает не церковь и не так называемый гражданский брак, а только любовь». Я по материнской доброте промолчала, а Роман Григорьевич, при явной поддержке Серафимы, поставил точки над i. «Тогда, – говорит, – ты должна одобрять и радения любой хлыстовской секты, доходящей в исступлении до повального греха, и непотребства нигилистических кружков, именуемых «Огарками». До слёз моя младшенькая дошла, но осталась при своём мнении.

Есенин невесело улыбнулся:

   – Значит, вся ваша семья коллективно исполняла Анне куплеты Мефистофеля?

Марфа Ильинична поняла, что высказалась безапелляционно и чересчур откровенно и, смутившись, круто переменила тему, начав перебирать жизненные пустячки:

   – Впрочем, разговоры о высоких материях как-то даже неуместны в наших буднях. Я прямо не узнаю Москву. Вы слышали, Сергей Александрович, в Марьиной роще разбойники целую семью вырезали, а попользовались всего двумя рублями с полтиной. Ужас какой-то! Или ещё чище: грабитель, специалист по несгораемым шкафам, увёз казённый сейф на подводе, а предварительно ограбил артиста Малого театра и поэтому ехал в шубе и шапке в бобрах – кто такого задержит? По дороге сейф вывалился, а навстречу отряд конной полиции. Так этот мошенник в бобрах артиста заставил полицейских поднять тяжеленный сейф на подводу. Ну не нахальство ли?.. А о бешеном волке слыхали? Где-то тут в вашем околотке рыщет. Собаку искусал и пьяного сапожника.

Есенин слушал эту чепуху рассеянно, что называется, вполуха, удивляясь мешанине – Мефистофель, церковный брак, мокрое дело в Марьиной роще, бешеный волк... Ему трудно было скрыть свою радость, когда Марфа Ильинична, покосившись на ходики, заторопилась и попрощалась.

«Всё яснее ясного», – думал Есенин, ничуть, впрочем, не осуждая мать Анны. Разве его собственная мать, Татьяна Фёдоровна, не уговаривала его вступить в церковный брак с Натальей Шориной? Марфа Ильинична могла бы сказать короче и проще: вы, дескать, соблазнили мою дочь и, как порядочный человек, должны с ней обвенчаться в церкви.

Проводив, как ему смешно подумалось, свою будущую тёщу, Есенин пошёл по снежному первопутку за хлебом. Когда времени бывало в обрез, он ходил в ближнюю булочную, но там частенько торговали чёрствыми булками; нынче он пошёл в дальнюю булочную – там-то никогда не переводился свежий, мягкий хлеб. Снегопад прекратился, ноги ступали по горностаево-белому снегу. Прохожих на улице было мало. Но на самом краю небольшой площади была различима толпа: какое-то уличное происшествие.

Подойдя поближе, Есенин рассмотрел торговца в полушубке, женщин в тёплых платках, дьячка, извозчика, лошадь которого стояла поодаль, несколько шустрых мальчишек, барыньку в плюшевой ротонде, городового. Слышались отдельные суждения:

   – Бешеный волк. Его, наверное, охотники прихлопнули, а шкуру снять опасаются – вдруг зараза...

   – Наверное, людей успел покусать.

   – Хвостище-то, гляди-ка, трубой.

Есенин усмехнулся: оправдалась болтовня Марфы Ильиничны о бешеном волке.

Он пробрался поближе. Мёртвый волк – серый, с желтоватыми подпалинами – лежал на снегу, шагах в десяти от тротуара. Убитый зверь застыл с ощеренными клыками, и было похоже, что он испустил дух со звериной жутковатой улыбкой.

Есенин нагнулся к волчьей морде и вдруг увидел стёртую шерсть на шее – явственные следы ошейника.

   – Не волк это, – уверенно сказал Есенин. – Волки, да ещё и бешеные, в ошейниках не щеголяют. Овчарка это. Тот, кто подстрелил её, наверное, снял ошейник – видите, шерсть на шее стёрта. Тесноватый был ошейник.

Кругом разочарованно заахали и заохали – жаль было расстаться с легендой о бешеном волке.

Толпа нестройно загомонила, и вдруг Есенин почувствовал, что кто-то запускает руку в левый карман его пальтеца. Он вспомнил, что в кармане последняя до получки трёшница, и молниеносно поймал вора за руку, что называется, с поличным. Чья-то рука успела нащупать трёшницу и смять её.

Он глянул сверху вниз и увидел, что покушался на его трёшницу парнишка лет двенадцати-тринадцати, курносый, со смышлёными, таящими удивление и страх серыми глазами. Это был, по-видимому, недавно начавший практику карманник, так называемый щипач.

Цепко сжав мальчишечью руку вместе с зеленоватой кредиткой, Есенин молча повёл с собою курносого. Тот покорно, не пытаясь вырываться, пошёл за ним. Шагах в двадцати от толпы воришка деловито осведомился:

   – В участок?

Есенин хотел ответить отрицательно, но передумал: пусть пока казнится, это ему будет уроком. До дальней булочной они вдвоём дошли молча, и, глядя на них издали, можно было подумать, что это идут братья – старший и младший.

В булочной Сергей, не выпуская мальчишку и только высвободив свою трёшницу, купил четыре свежие, ещё тёплые, французские булки. Выйдя из булочной, Есенин спросил мальчугана:

   – Давно воруешь?

   – Нет, дяденька, третий раз, и вот засыпался.

   – Отец есть?

   – Нет. Помер.

   – А мать?

   – Мать – сторожиха в школе.

   – Знает она, что ты по чужим карманам шаришь?

   – Что вы, дяденька. Узнает – выпорет отцовским ремнём.

   – Ну вот что, щипач-неудачник! Забирай на выбор две булки и бросай своё грязное дело. Поймают – самосудом бока наломают, а то и в участок сдадут. Бери булки и – сверкай пятками.

Ошеломлённый воришка несмело взял две булки и, буркнув что-то вроде «спасибо», бросился наутёк. Есенин грустно посмотрел ему вслед и заторопился домой – скоро надо было идти в корректорскую.

Нечего было и думать, что Анна заглянет к нему после работы сегодня.

Не зашла она и назавтра, и послезавтра. Его тянуло к ней, он тосковал, но на работе сдерживал себя, опасаясь показаться сентиментальным или того хуже – навязчивым.

Пришла Анна только через месяц и при обстоятельствах не совсем обычных. Они в эти тридцать дней уходили из корректорской порознь, и Есенин даже привык к мысли, что у них, под влиянием семьи Анны, произошёл разрыв. И вдруг врывается после работы Анна – раскрасневшаяся, с сияющими глазами, чем-то возбуждённая, красивая как никогда. Не сдержав себя, Есенин бросился к ней навстречу, но она не дала себя поцеловать, а молча сняла шубку и пристроила её на вешалку. Оба молчали, хотя каждого подмывало заговорить – да что там заговорить! – наговориться всласть, излить душу. Они ведь и не ссорились, и не порывали друг с другом, но вышло так, что оба прожили больше месяца в одиночку. Первой начала Анна:

   – Ты, наверное, тут без меня весь запас бумаги истратил?

   – Ну что ты. Ты ведь моя муза. А тебя не было. Жил как корректор, а не поэт.

   – А я тебя сюрпризом хотела порадовать.

   – Уже то, что ты пришла, для меня лучший из сюрпризов.

   – Так я тебе и поверила!

Она замолчала, оглядывая комнату. Всё было чисто, прибрано и даже на столе стояла бутылка из-под кваса, а в ней тополиная веточка с набухшими почками.

Сергея подмывало спросить о сюрпризе, но он сдержал себя.

   – Давай-ка попьём чаю! Крепкого, до черноты! Чтоб встряхнуть сердце...

Он не переставал ломать голову над обещанным сюрпризом: Анна хорошо знала, что его может обрадовать. Но всё-таки, что же?

Оба они молча дождались, когда вскипела вода в чайнике. Анна заварила чай. И только когда чай был разлит, Анна едва приметно, с милым лукавством улыбнулась, но и тут промолчала.

   – У тебя улыбка леонардо-да-винчевской Джиоконды, – стараясь быть спокойным, сказал Сергей.

   – Не подлизывайтесь, сударь! – потеплела она. – Так уж и быть, обрадую вас.

Она быстро подошла к вешалке и достала из кармана шубки свёрнутый в трубочку журнал. Он издали узнал «Мирок».

Есенин следил за ней, чувствуя, что сердце его толкается, словно ему тесно в груди, и вот-вот выскочит. Анна, строгая и даже несколько торжественная, сдерживая волнение, развернула журнал и, как актриса со сцены, зазвеневшим от душевного подъёма голосом прочла:

   – Журнал «Мирок», номер второй за тысяча девятьсот четырнадцатый год. Стихотворение «Воробышки».

Есенин вздохнул свободно, облегчённо. «Всё ясно, – понял он. – За подписью «Аристон» я дал Попову стихи без названия. А милейший Владимир Алексеевич – честь и хвала его редакторскому чутью! – озаглавил их по-детски трогательно, как и полагается в журнале для детей, – «Воробышки». Хорошо, конечно, но какой же тут сюрприз? Чудесит Анна».

А она, не глядя на Сергея, отчётливо чеканила звучные, музыкальные слова:


 
Поёт зима – аукает,
Мохнатый лес баюкает
Стозвоном сосняка.
Кругом с тоской глубокою
Плывут в страну далёкую
Седые облака.
А по двору метелица
Ковром шёлковым стелется,
Но больно холодна.
Воробышки игривые,
Как детки сиротливые,
Прижались у окна.
 

«Как она, однако, хорошо чувствует стихи – ритм, строфику, оттенки слова», – думалось Сергею. Анна между тем продолжала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю