355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Мариенгоф » Есенин » Текст книги (страница 2)
Есенин
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 05:00

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Анатолий Мариенгоф


Соавторы: Александр Андреев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 47 страниц)

3

Позади магазина, в полуподвале, было тесно и темновато, свет скупо проникал в окошки, прорубленные под самым потолком. Вдоль стен на больших железных крюках висели бараньи и говяжьи туши. Запах мяса, жира и крови был густ и недвижен. От этого запаха болела голова и закладывало тяжестью грудь. Посреди помещения высились огромные, в два обхвата, будто литые чурбаки, поставленные на попа, – «стулья». На одном из таких «стульев» Александр Никитич разделывал баранью тушу, разрубая её на части. Он методично взмахивал увесистой секирой, сопровождая каждый удар нелёгким уханьем...

Сколько через его руки прошло таких вот туш, сколько совершено взмахов топора – не счесть. К вечеру натруженные плечи ныли, виски как бы распухали, а мысли тупели. Бросить бы давно это нелюбимое занятие, но где найдёшь лучшее? Тут он уже вроде бы свой, с тринадцати лет служит, с мальчиков. Да и хозяин издавна ценит – за честность, за старательность, за спокойный и рассудительный нрав. А хозяин, Дмитрий Ларионович Крылов, человек образованный, нежадный и на купца-охотнорядца совсем непохож – скорее на артиста или на адвоката; со служащими ведёт себя просто и с учтивостью; иной раз и обиделся бы на него, да как-то не получается: придёт, улыбнётся мило, даже застенчиво, попросит прощения, если обидел...

Утром Крылов заглянул в разделочную. Это был высокий, поджарый человек с чёрной бородкой клином на удлинённом лице, под глазами отвисали складками фиолетовые припухлости – он предавался ночным весёлым застольям с друзьями и женщинами. Изысканно одетый, хозяин осторожно обходил «стулья» и висевшие туши, чтобы не запачкаться.

– Погодите махать топором, Александр Никитич, – попросил Крылов, приближаясь к Есенину. – Придётся вам сплясать, так уже заведено.

   – Будет вам, Дмитрий Ларионович, я уже наплясался вдоволь возле этого барашка. Письмо, что ли, пришло?

   – Письмецо. – Крылов протянул приказчику конверт. – Желаю, чтобы оно принесло вам нечаянную радость.

   – Какая радость может прийти из деревни! – Александр Никитич вытер руки об уголок фартука, разорвав конверт, вынул сложенный вчетверо листок, придвинулся ближе к свету, прочитал; потом устало, с потерянным видом, опустился на табуретку.

   – Что с вами, Александр Никитич? – спросил Крылов встревоженно. – Плохие известия? Горе какое?

   – Беда, Дмитрий Ларионович, – ответил приказчик. – Сын из школы сбежал. Учиться не хочет. Как теперь с ним быть – ума не приложу...

Александра Никитича обступили работники, оказавшиеся поблизости. Он не раз открывал им свои мечтания: сам он дальше мясника не пошёл, а сына своего Сергея непременно пошлёт готовиться на учителя, сколько бы это ни стоило – должность благородная, чистая и уважаемая. А этот завтрашний учитель вон что выкинул. Теперь стыдно на глаза людям показаться.

   – Это нехорошо. – Крылов с сочувствием покачал головой. – Это беда, я вас понимаю. Но, может быть, он без способностей, и учение ему, извините, не впрок. Иного хоть за уши тяни к знаниям да к просвещению, а он упрётся – и ни с места. Бывают же такие незадачливые ребята. Ваш сын ведь в деревне родился и рос, а деревня российская отстала от города лет на сотню, если не больше.

Александр Никитич строго взглянул на хозяина:

   – Деревня ни при чём, Дмитрий Ларионович. По окончании сельской школы сын получил похвальный лист. А листами такими мало кого награждают.

   – Похвальный лист! Это любопытно. Значит, мальчик грамотный. Может быть, он у меня в конторе послужит? Здесь и учиться способней. Я глубоко уважаю вас, Александр Никитич, и помогу вам с большой охотой. Если сын по складу своего характера пошёл в вас, то можно рассчитывать и на его честность, и на прилежание, и на старание. Конторская работа, сами знаете, интеллигентная.

   – Благодарствую, – сказал Александр Никитич с зарождающейся надеждой. – Это была бы самая верная дорога для него. Начнёт ходить на какие-нибудь курсы, а там, глядишь, и в учительский институт тропа...

   – Правильно рассуждаете, Александр Никитич. В этом деле можете смело положиться на мою помощь. Да и для меня честный и расторопный малый в конторе – просто находка. Ещё учтите: сын будет всегда у вас на глазах.

Александр Никитич помрачнел, с огорчением и с досадой взмахнул исписанным листком.

   – Не очень-то нужен ему мой глаз. Стишками балуется. Втянулся в это дело до страсти. А чего хорошего ждать от стишков, понимаете сами. Вот несчастье-то где... Нагляделся я на них, на поэтов, они частенько наведываются сюда, в наш магазин. Забулдыги, смутьяны, пьяницы. Одна срамота – смотреть жалко. Локти продранные, на ногах опорки, космы сосульками висят, а держится как барин, всех презирает – гордыня, вишь, обуяла!

Шея Крылова, скованная жёстким, будто фарфоровым, воротничком, вытянулась, кадык проступил резче, смоляная бородка вскинулась пикой.

   – Стишками, говорите?.. Это действительно несчастье, Александр Никитич. Стихи, статейки разные до добра не доведут. Сперва статейки в газетах, а потом и прокламации на стенах домов, на заборах. А от прокламаций до выстрелов – один шаг. Не больше... Атам – острог, каторга. Вспомните-ка пятый год. С прокламаций да с ораторов на сборищах начались уличные беспорядки...

Декабрьские дни и ночи Александр Никитич помнил хорошо, они как бы стояли за спиной, неспокойные, с гулкими выстрелами на пустых улицах в полночь. Наборщики и печатники сытинской типографии часто заглядывали в магазин Крылова. Многих Александр Никитич знал в лицо и по именам. Громко, никого не стесняясь, они высказывали страшные, режущие слух слова: назревает большой бунт, царский трон рухнет, народ возьмёт власть в свои руки, восторжествуют правда и справедливость...

По улицам скакали, цокая по булыжнику подковами, нарядные драгуны и казаки в лохматых папахах, разгоняли толпы рабочих. Сквозь окна доносились вскрики, слышалась беспорядочная пальба.

А однажды среди ночи в стёкла общежития плеснулся красный тревожный свет. Александр Никитич наскоро оделся и вышел со смутным предчувствием несчастья – беспорядки его пугали, лишая спокойствия и размеренности. Совсем близко, в конце переулка, что-то горело. Зарево обнимало полнеба. Александр Никитич замешался в людскую толпу, она вынесла его на Валовую улицу.

Подобно гигантскому костру, пылала типография Сытина[8]8
  ...типография Сытина. – Сытин Иван Дмитриевич (1851—1934) – русский предприниматель в области издательского дела, полиграфического производства и книготорговли. Издательство Сытина существовало до 1924 г.


[Закрыть]
. Она была оцеплена конными войсками – никому не позволялось приближаться к пожарищу, а того, кто пытался тушить огонь, хлестали нагайками...

Потом он узнал, что по приказу свыше типографию подожгли пьяные драгуны – решено было уничтожить гнездо революционной пропаганды. Тогда зародилось было в груди у Александра Никитича злорадное чувство и против царского строя, и против собственников, на которых приходится трудиться. Но это чувство вскоре заглушили заботы, думы и тревоги о доме, оставленном в дальнем рязанском селе, на Оке.

Теперь, в разговоре с хозяином, это чувство возникло вновь.

   – Боитесь вы их, Дмитрий Ларионович, выстрелов-то?

   – Выстрелов и надо бояться, – сказал Крылов. – За каждым выстрелом смерть стоит. Кому же охота принимать её?

   – Что верно, то верно. Смерть никому не люба, ни богатому, ни бедному.

   – Бунтарство к хорошему никогда ещё не приводило. Постреляют, пожгут, наломают дров – на этом всё и закончится. Надо пробиваться в люди без применения выстрелов. Умом, талантом, прилежанием, наконец. Каждому своё, Александр Никитич.

   – Тоже верно, – согласился приказчик.

   – Ваш сын, к примеру, не желает учиться, кто же в этом виноват? Хозяин, государственный строй? Ничуть не бывало. Значит, не способен к учению. Лень сама по себе не существует. Лень – она от неспособности. А если у человека нет ни ума, ни таланта, то никто ему своего не вложит.

   – Мой сын способный, в этом не сомневаюсь, – убеждённо сказал Александр Никитич, вставая. – Только вот пристрастился к стихам, сбивают они его с пути.

   – И собьют... если этот недуг не пресечь в самом начале... Я тоже когда-то в юности увлекался поэзией, писал в альбомы барышням. Но прошло бесследно.

...Вечером, придя в «молодцовскую» – общежитие для рабочих, – Александр Никитич сел за письмо сыну. Выражение лица его было задумчивым и печальным. Он убеждал Сергея не бросать учения: «Без ученья теперь нельзя, пропадёшь. Погляди на мою жизнь, что в ней сладкого, что в ней светлого? Всю жизнь махать топором, взвешивать ломти мяса, гнуть спину на хозяина, хоть он сам по себе и не плохой человек, ко мне относится хорошо, по чести, ценит и уважает, но всё равно, он хозяин, а я у него работник. И бросил бы ты, Сергей, своё писанье. Стишки – это не занятие. Они, я так полагаю, как пьянство – втянешься и стонать будешь, а не отвыкнешь. Не по душе мне всё это... – вспомнил наставления Крылова. – От стихов да статей и до прокламаций недалеко. А за прокламации – острог, кандалы на руки, на ноги. Сколько их, кандальных, угнали в Сибирь с одной сытинской типографии! А с Трёхгорки[9]9
  Трёхгорка – хлопчатобумажный комбинат. Был основан в 1799 г. русским предпринимателем В. И. Прохоровым как ситцевое набойное производство на берегу р. Москвы, на холмах, носивших название «Трёх гор».


[Закрыть]
! А с фабрики Шмита[10]10
  Шмит Николай Павлович (1883—1907) – владелец мебельной фабрики в Москве.


[Закрыть]
! Вот как может повернуться дело-то, сынок. Ты уже не маленький, подумай сам... Хозяин мой предлагает тебе место в своей конторе. Работа чистая, умственная, от неё и дальше пойдёшь, если постараешься...»

Пришли рабочие, разгорячённые водкой, шумные, покидали одежду на койки.

   – Можно нам, Никитич, посидеть за столом? – попросил Василий Тоболин. Александр Никитич был старшим по общежитию, и к нему относились с почтением. – Подвинься малость. Мы в картишки срежемся...

Александр Никитич закрыл тетрадь, встал и отошёл к своей койке в углу, положил в ящик тумбочки недописанное письмо – после допишет. Оделся и выбрался на волю.

В переулке было пустынно и сумрачно, едва теплились фонари, отстоящие далеко один от другого. В чёрное морозное небо было впаяно серебро созвездий, притягательное, студёное. Свистя в изгибах переулка, проносился резкий ветер, мел снег. Снег скрипел под ногами жалобно и певуче. Александр Никитич медленно двигался вдоль слабо освещённых окон, искал успокоения, но оно не приходило. Нет ничего печальнее сознания, что дети не удались, в особенности если это сыновья.

Невольно вскипала в душе злость на тестя и на тёщу – Титовых. У них долгое время рос Сергей, наслушался вдоволь всякой всячины. Один кормил россказнями да легендами из Священного Писания, из Библии, апокрифами; вторая под завывание метели нашёптывала ему зимними вечерами сказки; сама небось и сочиняла их, учила молитвам, песнопениям, а мальчишка, по всему видать, охоч и до сказок, и до песнопений, всё запоминал, всё впитывал в себя, точно губка... На улицу стал ходить – там ребята и девки голосили частушки до рассвета. Потом и Сергей стал складывать частушки и распевал их с ровесниками. Да и отец Иван приложил к сему делу свою святую руку, поощрял... Все как будто сговорились, все идут против него, отца.

Вскоре Александр Никитич получил второе письмо. Сын извещал отца о том, что в школу он вернулся и не оставит её, пока не окончит. Но и это письмо не принесло ожидаемой радости – в нём не было сказано, что писанина забыта навсегда.

Наоборот! По рассеянности, должно быть, или по недосмотру, а то и нарочно, чтобы подразнить отца, на другой стороне листка были написаны коротенькие строчки стишка. Он запомнил их:


 
Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Кленёночек маленький матке
Зелёное вымя сосёт.
 

«Чепуха какая-то! Откуда у клёна вымя, где Сергей его увидел? Дерево оно и есть дерево, а не кобыла...» Но, странное дело, что-то такое непонятное, дерзкое крылось в этой чепухе и задевало, словно острым крючком, возбуждая боль и раздражение...

4

Как только окончились классные занятия, Есенин побежал в рощу, раскинувшуюся позади школы. Здесь росли старые, хранившие древнюю мощь берёзы, их отяжелевшие ветви длинными прядями свисали до самой земли; сосны с причудливо искривлёнными стволами были как будто выкованы из золота, они пылали; изломанные, корявые сучья дубов напоминали сумрачные тучи. Солнце, снижаясь, пронизывало рощу насквозь; лучи оплетали деревья, подобно тончайшей красной паутине. Пригорок уже пестрел проталинами.

Есенин тихо прохаживался по сухому, зазеленевшему свежей травкой гребешку – от берёзы к берёзе, от дуба к дубу, – сдерживая радостное волнение; он уже протоптал заметную тропинку. Куртка на нём нараспашку, ворот белой рубашки раскрыт. Подставив лицо солнцу, смежив в улыбке глаза, он всматривался в далёкий горизонт, где сомкнулись воедино синь леса с синью неба.

Река Совка разлилась. Вода от крутого берега уходила вдаль. Редкие купы деревьев, разбросанные по болотистой низине, тонули по самые кроны и выглядели заманчивыми островками. Облака, белые и тугие, отражаясь, как бы медлительно проплывали по водной глади, полируя её до ослепительного блеска. Над разливом плескали крыльями растрёпанные стаи грачей и галок, сыпали гортанные вскрики.

Есенин жадно вдыхал запах талой воды и клея ещё не раскрывшихся почек. Мечта, осязаемая и томительная, возбуждала беспорядочные и жгучие чувства, влекла к невозможному...

В роще неожиданно появился Гриша Панфилов[11]11
  Гриша Панфилов – Панфилов Григорий Андреевич (1895—1914) – близкий друг Есенина, его соученик по Спас-Клепиковской учительской школе.


[Закрыть]
. Он ещё издали крикнул срывающимся от кашля голосом:

   – Опять хочешь выговор схлопотать! – Гриша вытирал клетчатым платком потный лоб, дышал прерывисто. – Я знал, что ты здесь.

   – А где же мне быть ещё? Дальше этого места мне ходу нет.

   – Чего тебе на месте не сидится?.. – Гриша был одет с подчёркнутой аккуратностью, при галстуке; на лице его, чистом и приятном, с пухлыми губами красивых очертаний, выделялись глаза, большие, серые и не по возрасту умные, в них почти всегда стояла, не рассеиваясь, печаль; на щеках никогда не затухал горячий, болезненный румянец. – Идём скорее, все собрались ко всенощной.

Есенин глядел на него влюблённо, улыбаясь.

   – Гриша, друг мой любезный, неизменный! Знаешь, как я тебя люблю – на всю жизнь! Я для тебя не знаю что сделаю. Хочешь, брошусь в воду и утону? Пусть! Мне для тебя и жизни не жалко.

   – Я тебя тоже люблю, Серёжа, – признался Гриша. – Ты мне как брат, дороже брата, ближе... – Он усмехнулся. – Забавный ты всё-таки. Серёжка... Тебе умирать никак нельзя. Ты талантливый. Тебе писать надо. Учиться... Что-нибудь сочинил новое? Почитаешь?

   – Потом, Гриша, потом! Когда уляжется вот здесь. – Есенин приложил руку к груди.

На звоннице ударили в колокол, звук его, призывный и печальный, поплыл над рекой, и не успевал ещё затихнуть, отдаляясь, как следом за ним плыл новый, такой же густоты звук...

Есенин замер, встревоженно уставясь на Панфилова.

   – Мать честная! Совсем позабыл. Сегодня ж мой черёд читать в церкви. Бежим скорее!

Учитель Викентий Эмильевич Волхимер, дежуривший в этот день по интернату, встретил Есенина недружелюбно, с плотно сжатыми тонкими и синеватыми губами, выражавшими и неприязнь, и озлобление, и физическую боль. Волхимер страдал какой-то сжиравшей плоть болезнью и от этого был худ, с неживой желтизной на висках, с заострившимся длинным носом, с глазами, налитыми тоской. Мучимый хворью, он был придирчив к ученикам, а к Есенину особенно: не любил его, потому что понимал: смирением, покорностью тот прикрывал свою независимость и своё презрение к нему, а преклонялся перед учителем Хитровым – на стихах сошлись.

   – Почему вы отлучились без разрешения учителя-надзирателя?

   – Я вышел только в рощу, – оправдывался Есенин, виновато опустив взгляд. – Извините, пожалуйста.

   – Ив рощу нельзя. Вы не в лицее, чтобы гулять в парках и рощах, а в церковно-учительской школе. Церковно!.. Понимаете? И вы не Пушкин.

Улыбка, едва коснувшись губ Есенина, затрепетала в уголках. Он тихо, но с твёрдостью произнёс:

   – Я Есенин.

   – Это ещё ничего не значит! Марш в общежитие! Постойте. Вы готовы читать Часослов[12]12
  Часослов – книга, содержащая тексты некоторых церковных служб – часов.


[Закрыть]
?

   – Готов.

Ко всенощной учащиеся шли нестройной колонной, обходя рыжеватые оттепельные лужи. Под ногами чавкал мокрый снег. Солнце, отсветив своё, садилось, и глубокие колеи, налитые водой, как бы скованы были красным ледком; лёд хрустел и позванивал, отлетая на зернистый снег.

Гриша Панфилов зябко поёживался от предвечерней свежести, негромко и сухо покашливал. Есенин, взглянув на него, сказал:

   – Зачем раскрыл грудь? Горло голое. – Снял с себя шарф и окутал им Гришину шею, застегнул на все пуговицы лёгкое его пальто.

   – Не надо, – пожаловался Гриша. – Мне дышать трудно, воздуха мало...

   – Зато теплей. Теплей ведь?

Сзади Есенина шагал Кудыкин, долговязый, нескладный парень; оттопыренные уши его напоминали крылья ветряной мельницы. Длинные ноги, болтавшиеся в голенищах тяжёлых сапог, Кудыкин переставлял как-то разбросанно, неряшливо, то и дело оскользаясь, и при каждом шаге брызги мокрого снега, разлетаясь, залепляли брюки идущих рядом.

Есенин с первой же встречи невзлюбил Кудыкина прочно и навсегда. И мосластую, дылдистую его фигуру, и бледные глаза в рыжих поросячьих ресницах, и увесистые кисти рук, что высовывались из рукавов, и упорную, тупую зубрёжку, и похвалы учителей за прилежание и хорошие ответы на уроках, и то, как он жадно и неопрятно ел, засовывая в рот всю ложку до самого черенка. За то, что отец его, владелец маслобойни, навещая сына, привозил подарки учителям и особенно жаловал Волхимера...

Кудыкин отвечал ему тем же. За Кудыкина стояли и Калабухов, и Епифанов, и Яковлев, объединившиеся вокруг способного ученика Тиранова. Они считали Есенина удачливым выскочкой – ему, как им представлялось, во всём везло. Их удивляло его радостное нетерпение в любом деле, за какое бы он ни брался. Его дерзость граничила с заносчивостью. Он был самостоятелен в оценках всем и всему – иногда неверных, но безапелляционных; споры частенько разгорались, как костры, и переходили в ссоры со взаимными оскорблениями. Кудыкин с друзьями чувствовали превосходство Есенина над ними; деревенский парень, лапотник, а держится высокомерно, по-барски; одежда, вернее, одежонка всегда безукоризненно чистая, выглаженная, и носит он её с подчёркнутым изяществом, даже с форсом; в прищуренных глазах его таится презрение к ним и насмешка; в классе, на уроке, среди тишины вдруг разразится смехом, настолько непосредственным, искристым, что учителя почему-то не наказывали ученика, а сами улыбались, заражаясь его весельем; на улице девчонки-дурочки провожали его заворожёнными глазами.

Всё это рождало у противников Есенина и зависть и озлобление, и они не упускали случая, чтобы сделать ему какую-нибудь пакость.

И сейчас, идя в церковь, он опасался подвоха со стороны Кудыкина. Не без цели же тот, оторвавшись от своих, шёл неотступно позади него, и именно в этот день, когда Есенину предстояло читать шестипсалмие[13]13
  Шестипсалмие – шесть псалмов, читаемых в начале утрени – ранней церковной службы.


[Закрыть]
.

Перемигнувшись с Калабуховым, Кудыкин как бы нечаянно, словно поскользнувшись, подбил Есенину ногу, отчего тот упал в лужу. Вспыхнули смешки. Есенин тут же вскочил и налетел на врага. Оба повалились в мешанину воды и снега. На помощь Кудыкину кинулся Калабухов.

Гриша Панфилов попробовал разнять их:

   – Что вы делаете? Двое на одного!

Кудыкин оттолкнул его.

   – Не лезь! Еле дышишь, дохляк! Тебе в могилу пора!

Обида за Гришу ослепила Есенина яростью. Он опрокинул Кудыкина на спину, сел на него верхом и бил куда попало – откуда только силы взялись!

Колонна смешалась. Учащиеся переполошились, окружили дерущихся. Волхимер, подбежав, ужаснулся: то, что он увидел, показалось ему невероятным, отвратительным, кощунственным.

   – Прекратите немедленно! – сказал он, задыхаясь. – Вы с ума сошли? Господин Есенин! Слышите?!

Но Есенин ничего не слышал. Старший учитель Хитров, прибежав, велел им встать. Есенина оттащили – из нижней губы его и из носа сочилась кровь. С пальто, отлепляясь, падали желтоватые комья снега; картуз валялся в колее. Он поднял его, отряхнул, надел. Гриша платком бережно вытер с лица друга кровь.

   – Что тут произошло? – спросил Хитров, сердито оглядывая противников, виноватых и жалких; они дышали возбуждённо и бурно. – Нашли время и место для забав. Хороши забавы... После службы обоим явиться ко мне и дать объяснение. И молите Бога, что вас батюшка такими не видел, было бы дело... Идите. Не задерживайтесь.

   – Это – вопиющее безобразие, – проговорил Волхимер. – Это граничит с разбоем... Такие выходки нельзя оставлять безнаказанными.

Хитров сделал вид, что не расслышал замечания Волхимера, ушёл вперёд.

Учащиеся, тихо переговариваясь, не спеша двинулись вслед за ним к церкви. Гриша взял Есенина под руку.

Есенин шмыгал разбитым носом. Кудыкин обернулся, блеснули глаза в рыжей щетинке.

   – Ну, как? – спросил он с издёвкой. – Кровь глотаешь? Теперь жди: вышибут тебя из школы, стихоплёт несчастный!

   – Мразь! – сказал Есенин. – Я ненавижу вас!

   – Шагай, шагай. – Гриша чуть подтолкнул Кудыкина в лопатки. – Не оглядывайся. Всыпят вам обоим.

Под высокими сводами церкви отстаивался грустный, как бы увядающий запах воска, горящих фитилей в масле, аромат ладанного дыма. В тишине ощущался едва уловимый шорох, какой рождается в тесной толпе. Чуть колеблемые огоньки свечей и лампад из зелёного и фиолетового стекла озаряли холодноватые страдальческие лики святых. По иконостасу первый ярус занимали изображения Христа и Божьей Матери. На царских вратах – четыре евангелиста: Матфей, Марк, Лука и Иоанн. По стенам развешаны картины на библейские сюжеты. Гнезда свечей на подсвечниках, характерный запах, позолота хоругвей, окладов икон, хор слаженных голосов – всё это настраивало на какой-то неподвластный тебе лад смирения, послушания. Басы, баритоны, тенора, подголоски, слившиеся воедино, гремели с такой мощью, что пламя свечек отклонялось набок, как от дуновения ветра.

Есенин знал службу наизусть – от деда, от бабушки. Позабыв о только что разыгравшейся ссоре, он слушал пение самозабвенно, отдавшись вниманию, как делал всё. Гриша легонько подтолкнул его в спину.

   – Сейчас тебе читать. Иди.

Есенин очнулся. Он постеснялся входить в алтарь в мокром, испачканном пальто, снял его, отдал Грише подержать. Потом пробрался сквозь ряды прихожан, вошёл в алтарь и долго не выходил. Наступила пауза, вызвавшая шёпот и удивление. Учащиеся развеселились. А Есенин, облачаясь в парчовый стихарь[14]14
  Стихарь (греч.) – длинная, с широкими рукавами одежда дьяконов и дьячков, надеваемая при богослужении.


[Закрыть]
, торопясь, запутался в складках, не попадал в рукава. Раздражённый священник торопил его:

   – Чего ты возишься? Выходи скорее!..

Тут Есенин заметил, что стихарь надел задом наперёд, но переодеваться было уже некогда, и он, приоткрыв дверь, выскользнул из алтаря с Часословом в руках – будь что будет, авось не заметят. Он взошёл на амвон[15]15
  Амвон (греч.) – возвышение перед царскими вратами в православной церкви. (Царские врата – средние двери в иконостасе, ведущие к престолу).


[Закрыть]
, обернувшись к друзьям, проказливо подмигнул – о стихаре знаю, мол. Ребята восприняли это как очередную его проделку и оживились. Они сдержанно, беззвучно хихикали, подталкивая друг друга локтями.

Есенин начал читать звонким и чистым голосом, заканчивая каждую фразу характерным и выразительным подвывом, как учил его дед, – церковнославянскую речь он знал в совершенстве.

Учащиеся плохо слушали чтеца, забавлялись его оплошностью, переговаривались, и старший учитель уже строго шикнул на них. Он тоже заметил неполадки в одежде Есенина и лишь ждал с нетерпением конца чтения.

   – «Господи, услышь молитву мою и не войди в суд с рабом твоим. Возьми мой дух от врагов моих и научи меня творить волю твою. И твой дух пусть наставит меня на всякую правду...»

Перевёрнута последняя страница святой книги, и хор заключил чтение слитными в пении, слаженными голосами: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, Боже!..»

Есенин прошёл в алтарь, положил Часослов на место. Стал снимать с себя стихарь и сам рассмеялся, как всегда, неожиданно и звонко. Дьякон дал ему подзатыльник, не больно, для порядка.

   – Замолкни, презренный! Забыл, где находишься... – Большой, с чёрной тучей спутанных волос, с глазами навыкате, он относился к ученикам по-доброму и покровительственно; от него слегка попахивало винцом...

Служба окончилась ещё засветло. Ребята покидали церковь с облегчением: стоять два часа без дела скучно и утомительно.

Воздух был чист и холоден, с реки тянуло свежестью, она вторгалась в грудь, пронизывая всё тело насквозь. Мокрые ветви берёз застыли, схваченные морозцем, и, свисая, хрустально позванивали.

   – Ну, ты отличился, Сергей, – сказал Гриша, обнимая Есенина. – Как ты умудрился надеть стихарь задом наперёд?

   – В другой раз наденет наизнанку, – крикнул Тиранов. – Будет ещё смешней!

   – А то так вверх ногами! – подсказал Калабухов. – Ему ведь всё равно, что стихарь, что деревенский армяк! Никакого почтения к святым одеждам!

Выкрики оборвались, когда колонну догнал Хитров.

   – Соблюдайте порядок, на вас смотрят!

Гриша сказал Есенину:

   – Теперь Евгений Михайлович ни за что не отпустит тебя к нам домой. Он тебе припомнит. Жалко... А всё из-за твоего неуступчивого характера.

   – Какой уж есть, – ответил Есенин, – запасного нет, да я и не хочу никакого другого, мне и этот нравится... Не пили хоть ты меня, Гриша!..

Через полчаса они стояли рядышком – Кудыкин и Есенин. Молчали. Старший учитель прохаживался по комнате, изредка останавливаясь у окошка. Окно синевато мерцало. На фоне угасающей зари чётко рисовались деревья с распластанными сучьями, с грачиными гнёздами.

В сторонке, непримиримо поджав губы, мучаясь от болей, сидел Вол химер, с жадной, ненавидящей завистью глядел на пышущих здоровьем ребят.

Евгений Михайлович стал перед провинившимися, глаза сердитые, ёжик волос жёстко вздыблен.

   – И долго так будет продолжаться? Эта драка у вас, я знаю, не первая. Из-за чего? Что вы не поделили? Объясните, пожалуйста...

Склонённые головы их были коротко острижены. «Не надо бы их стричь, – подумал он. – Большие уже...»

   – Кудыкин, говори, – приказал учитель в убеждении, что Есенин не скажет ничего.

И Кудыкин выпалил обозлённо:

   – Вы видели, Евгений Михайлович, и Викентий Эмильевич, к счастью, видел, как он меня бил. – Кудыкин кивнул на Есенина, опасливо отстраняясь от него. – Сидел верхом и бил. Завидует! Учусь хорошо, задания выполняю исправно. Поэт выискался! Всем надоел со своими стихами. А это порча бумаги, а не стихи. Но скажи что-нибудь против – накидывается как бешеный. Задаётся без меры, а всё равно – мужицкий сын. Деревня...

   – Да, я мужицкий сын, – сказал Есенин с вызовом. – А ты, Кудыкин, скотина и мразь! И я буду бороться с такими, как ты, дураками всю жизнь!

Кудыкин, изумившись, часто-часто замигал рыжими ресницами.

   – Вот видите, Евгений Михайлович... А недавно в сапоги мои налил воды. До краёв. Утром сунул я ноги, а вода фонтаном из голенища мне в рожу.

   – И про это я знаю, – сказал учитель. Морщась от рези в животе, потирая острые колени, Волхимер заёрзал на стуле. – Есенина надо из школы исключить, – заявил он. – Это учебное заведение не для таких. Он лишь затрудняет нормальное развитие будущих учителей, заражает окружающих неверием в своё назначение, в церковные устои и законы. Он нарушитель порядка и тишины. Подпавшие под его влияние души, нетронутые и чистые, может исковеркать, если не сказать больше... Надо избавляться от таких субъектов.

   – Я думаю, Викентий Эмильевич, что ваши выводы преждевременны и необоснованны, – сказал Хитров.

   – Я делаю свои заключения в результате длительных наблюдений и не меняю их, потому что они верны.

   – Но вы, делая свои заключения, забываете об одном: мы обязаны прежде всего учить своих подопечных, воспитывать их, а не наказывать, не карать... – Помедлив немного, Хитров сказал: – Это надо будет обсудить... Я вас не задерживаю, Викентий Эмильевич. Ты можешь тоже идти, Кудыкин.

Парень повернулся и, стуча каблуками, неохотно вышел следом за Волхимером.

Хитров пристально посмотрел на Есенина.

   – Все поэты самолюбивы, это давно известно. Но утверждать свой поэтический дар с помощью кулаков – способ малонадёжный. И прости, пожалуйста, если я скажу, что у тебя недостаточно вкуса и знания людей, если ты пробовал читать стихи Кудыкину. Лучше читать дубу, тот хоть прошумит в ответ...

Есенин сказал, не поднимая глаз:

   – Отчего же? Кудыкин лучший ученик в интернате, вы ставите его в пример нам...

Учитель уловил в голосе Есенина иронию, тронул усы, пряча улыбку.

   – Кудыкин трудолюбив и исполнителен. Качества, достойные уважения. Этих качеств многим, к сожалению, недостаёт. Тебе в первую очередь. Уроки не учишь, надеешься на память, а больше на русское «авось». Авось – вещь изменчивая. Однажды подведёт под роковые последствия... Какая бы школа ни была, она всё равно школа, и учиться в ней не зазорно. Это я говорю тебе для будущего... И драться совсем не обязательно. Да ещё перед церковной службой...

   – Я могу, да не хочу учиться так, как Кудыкин и ему подобные, – сказал Есенин. – Во всяком учении должен быть смысл. А Кудыкин учится без смысла, это тупой и жадный человек, я его ненавижу!

Хитров со сдержанным нетерпением ответил:

   – Любить или ненавидеть – это право каждого. Но у всякого чувства бывают рамки – река течёт между берегов.

   – Но бывает, что и река выходит из берегов! – с особенным торжеством выпалил ученик. – Разливается. И люди бессильны сдержать весенние воды.

Хитров, заложив руки за спину, встал у окна, глядя на угасающий закат.

   – Река – это стихия. Ты человек и обязан управлять своими чувствами. На первый раз делаю тебе предупреждение о недостойном и нетерпимом поведении в отношениях с товарищами по школе. Можешь идти...

Есенин, не трогаясь с места, молчал. Учитель обернулся.

   – Ты ещё здесь? В чём дело?

   – Евгений Михайлович, можно мне отлучиться из интерната? Мы решили собраться у Гриши Панфилова.

Учитель, удивлённый просьбой, скрестил на груди руки.

   – Ты странный парень, Есенин... Что же скажут другие? Человек провинился, должен понести строгое наказание, чтобы другим неповадно было, а вместо этого его отпускают в гости – веселись! Где же тут логика?

   – Пожалуйста, Евгений Михайлович, – тихо, просительно прошептал Есенин; он представил себе длинный-длинный вечер в четырёх стенах общежития, и душа его, привыкшая к простору, сжалась в комок, он почувствовал себя обездоленным и несчастным. – Я не могу больше так жить, я точно узник – с ума сойти можно! Мне страшно бывает...

Учитель отступил от Есенина, его поразил этот бурный всплеск человеческой души. Он быстро согласился.

   – Можешь идти к Панфиловым с ночлегом. Я тоже приду.

Есенин выбежал из комнаты, и там, в коридоре, зазвенел его торжествующий голос, и Хитров отметил не без грусти: «Птица, выпущенная из клетки на волю...»

Гриша Панфилов поджидал друга на деревянном крылечке. Ветер, дующий с реки, был резок, порывист, он свистел в берёзах, срывая с ветвей льдинки. Гриша поднял воротник пальто, поправил шарф, озноб бил его плечи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю