355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Мариенгоф » Есенин » Текст книги (страница 13)
Есенин
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 05:00

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Анатолий Мариенгоф


Соавторы: Александр Андреев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)

5

Вечером в «молодцовской» появился присланный Крыловым доктор, сухонький седой человек в пенсне на шнурке. Оглядевшись, огорчился:

   – Как у вас тесно, господа. И душно. Дышать нечем. Надо почаще проветривать помещение.

Александр Никитич ответил за всех:

   – Откроешь окошко – с улицы пыль клубами. Только ночью, а точнее сказать, под утро и дышим немного, воздух тогда чище, свежее.

   – Но вообще-то у вас, я замечаю, порядок соблюдается, не то что в других ночлежках, простите, в общежитиях. – Доктор не суетясь раскрыл кожаный саквояж, вынул из него белый халат, облачился, достал инструменты. – Покажите больного... О! – вырвалось у него, когда он, подойдя к Василию Семёновичу, взял его за сухую руку, чтобы прослушать пульс. – Давно хворает?

   – Третья неделя пошла, – ответил Александр Никитич.

   – Вот как! – Доктор разгневался. – Эх вы...

Крохотная лампочка с оранжевой проволочкой внутри едва осиливала тяжкую темень, сгустившуюся в помещении; свет падал отвесно, не достигая углов. Люди придвинулись к койке, где лежал грузчик, окружили её, но доктор решительно попросил всех отойти.

Есенин стоял поодаль. Он не сводил взгляда с глаз больного. Они провалились в тёмные колодцы глазниц и мерцали оттуда горячечно и прощально, а белки поражали желтизной... Лицо проступало остро и выпукло, оспины на щеках и на лбу резко углубились и походили на воронки. Доктор приподнял грузчика, слушал, приставляя чёрную трубку к спине, к груди, заставлял глубоко дышать. Воздух вырывался из лёгких с хрипом, с кашлем.

   – Положите меня, доктор, – сказал Василий. – Устал я... Спасибо вам... – Он отрешённо отвернул лицо к стене.

Доктор трясущимися пальцами расстегнул халат, сунул его опять в саквояж и, не вымолвив больше ни слова, направился к выходу, старчески сгорбленный, чем-то угнетённый. Есенин, выйдя следом, остановил его во дворе, взглянул вопросительно и с надеждой.

   – Поздно, – произнёс доктор. – Слишком поздно, молодой человек. Прощайте.

На другой день Есенин, придя из конторы, коротал время в тиши и полумраке – света ещё не дали. Он шагал из угла в угол, размышляя о своём назначении, об одиночестве, что обступило его со всех сторон, глухое, непроглядное, догадывался, что одиночество будет его участью до конца дней. Вспомнились строки поэта Скитальца[23]23
  Вспомнились строки поэта Скитальца... — Скиталец (наст, фамилия Петров) Степан Гаврилович (1869– 1941) – русский писатель.


[Закрыть]
: «В комнате унылой, тишиной объятой, я и мои мысли, больше никого...» Одиночество рождает думы больные, тяжкие, жить с ними надсадно, они давят на плечи, на душу непосильной ношей. Хочется писать стихи бодрые, молодые, с искрящимися потоками солнца, а против воли получаются печальные, и пронизаны они тлением угасающей, закатной зари, и слышится в них шелест жёлтых осенних листьев.

«Нет сил ни петь и ни рыдать...»

«Слёзы... Опять эти горькие слёзы...» – как сказал бы Воскресенский.

«Тяжело и прискорбно мне видеть...» – действительно больные думы. Откуда они у меня?

Владимир Евгеньевич прав: какая уж тут уверенность, какой полёт... Одни безнадёжные стоны да слёзы. А ведь физически я здоров, ловок, в работе неутомим. Надо, видно, ломать себя, если потребуется, менять обстановку, обзаводиться умными, а главное, деятельными друзьями. С кем делить досуг, с кем постигать истины, с кем спорить? Гриша Панфилов далеко, Воскресенский приходит не часто, всегда налетает внезапно, как буря, и снова пропадает. Но счастье, что хоть они есть...»

Подойдя к окну, Есенин увидел, как стремительно промелькнула через сумрачный двор тень – от «молодцовской» к его дому. Каблуки загремели на лестнице. Дверь распахнулась, на пороге встал Степа Салазкин, молодой рабочий, служивший в соседнем магазине. Он стащил с головы кепку и крикнул не к месту громко:

   – Кончился! – и добавил уже тише, упавшим голосом: – Василий Семёнович помер. Закашлялся в последний раз и отошёл – оборвалось что-то внутри. Прислали за тобой.

Есенин, увлекая Степу, поспешил в общежитие. Отец встретил сына тревожно, даже смятенно, но ничего не сказал, лишь скорбно покачал головой. Есенин прошёл в угол, где на койке под белой простыней лежал Василий Семёнович Тоболин.

   – Отмучился, – сказал Александр Никитич и перекрестился.

Есенина душили слёзы. Он выбрался из помещения и побрёл по улицам наугад. Обида на несправедливость жизни угнетала. Какая тут бодрость, откуда она возьмётся, если кругом мерзость, зло, ожесточение?! Люди погрязли в гнусности, в пороках; одни мучаются и умирают в тёмных и сырых полуподвалах, другие веселятся на пикниках, а до тех, что ютятся в лачугах, им нет никакого дела. Почему сложилась жизнь именно так? Без ощущения себя, своей души, силы.

Он не писал сейчас да и книг не читал. Он лишь думал, делал выводы.

Вернувшись домой, Есенин покружился в беспокойстве по комнате, подсел к столу, помедлил, прикрыв глаза, придвинул к себе чистые листки бумаги, чернильницу и под напором нахлынувших ожесточённых мыслей и чувств стал изливать душу Грише Панфилову.

«Благослови меня, мой друг, на благородный труд, – быстро, самозабвенно писал он, искренне веря в то, что он несчастный, одинокий, но гордый в своём одиночестве, отвергающий все блага ради правды и справедливости. – Хочу писать «Пророка», в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу... – Он приостановился, невольно вспомнив, что «Пророка» каждый по-своему написали и Пушкин и Лермонтов. Не дерзко ли ему, слишком юному, соперничать с великанами? И снова заскрипело перо: – Укажи, каким путём идти, чтобы не зачернить себя в этом греховном сонме... Я буду твёрд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига...»

Окончив исповедальную страницу, он ощутил облегчение и усталость. Разделся, бросился в постель, забылся. В неспокойном, полубредовом сне являлись и исчезали перед его взором какие-то женщины, похожие на ведьм, космы распущены, рты клыкасты, хохот дикий, водили вокруг него хороводы, а он – это не он, Есенин, а Василий Семёнович Тоболин.

Очнувшись, испугался могильной темноты, плотно сомкнувшейся над ним, вскочил, торопливо зажёг свет.

Не спалось уже до утра, думы о смерти лезли в голову: вот и он умрёт, и никого рядом не будет, ни родного человека, ни друга... Увиделось вдруг село, поле, высокая звонница на берегу; за Окой – луга, осиянные солнцем; увидел мать у крыльца, возле ног её куры клевали крупчатую пшённую кашу. Улыбнулся – теплее сделалось сердцу.

Похоронили Василия Семёновича на Ваганьковском кладбище. Рабочие, что квартировали с ним вместе – небольшая группа, – постояли, обнажив головы, у могилы; когда опустили гроб, кинули по горсти глины, а когда могила была засыпана, перекрестились и тихо, молча направились домой посидеть за столом, помянуть добрым словом товарища.

Есенин задержался у свежего, сырого могильного холмика. Думы о смерти делались всё навязчивее: жил на свете человек, добрый, сильный, работал за троих, в праздники не прочь был выпить и, повеселев, плясал без устали, бесшабашно, перекидывался в карты, ходил на свидания, собирался жениться на работнице кондитерской фабрики, мечтал о ребятишках, о перемене места жительства... И – вот на тебе! – не стало человека. Вот и его, Есенина, однажды не станет, и его отвезут на катафалке, и, может быть, на то же Ваганьково, опустят в могилу и засыплют землёй, и он никогда больше не увидит солнца, не скажет людям того заветного, что накопилось в его душе, не встретит женского влюблённого взгляда... Сердца будто коснулась льдина: село Константиново будет, мать, сестрёнки Катя и Шура будут, а его не будет. Клён у избы, вишни в саду будут шуметь, а его не будет... Нет, нет! Это невозможно. И он, содрогнувшись от страха, от ужаса, вскрикнул и шарахнулся прочь. Бежал опрометью, спотыкаясь, мимо продолговатых могил, придавленных тяжёлыми мраморными плитами, мимо чёрных крестов, мимо железных оград – скорей, скорей из-под сумрака нависающих над головой мёртвых деревьев, на волю, на простор, к жизни, к людям!

За воротами он остановился, прислонясь спиной к железной решётке, вытер платком взмокший лоб. По Москве пустился пешком, чтобы успокоиться, «обрести себя».

Поминки вышли шумными, со множеством угощений и с зелёным вином досыта – хозяин не поскупился. Люди уже забыли, по какому поводу сели за стол, разговаривали суматошливо, крикливо, перебивая друг друга, чокались, целовались, плакали. Присутствовал тут и Крылов, и он пил водку, и чокался, и кричал, заглушая других. Ворот его белой рубашки был расстегнут, галстук приспущен, а мешки под глазами налились и походили на фиолетовые подушечки, волосы взлохмачены, чёрная борода всклокочена.

   – Я? – кричал он Александру Никитичу, сидящему напротив. – Я недалеко ушёл от вас. Нет, недалеко... А то, что у меня какая-то там мясная лавка, – я на это плевать хотел! Да, господа, плюю и растираю каблуком! Выпьем за вас, люди!.. – И пил, жадно, рывком вскидывая голову. Морщился и стучал дном гранёной стопки о стол. Увидев Есенина, приподнялся: – Сергей Александрович, сюда пожалте! Извольте ко мне...

Усадив конторщика возле себя, налил ему водки, поднёс. Есенин отказался:

   – Благодарю вас, я не пью.

Александр Никитич подтвердил не без гордости:

   – Не приучен он, Дмитрий Ларионович.

   – Похвально, молодой человек! – От Крылова густо пахло спиртным, на потном лице особенно выделялись глаза, чёрные, выпуклые, с красными прожилками на белках. – В наше время это, я вам доложу, редкость. Непьющий архаичен, вроде доисторического мамонта. Да, да, мамонта! Бурая шерсть, загнутые бивни.

   – Он пьян от другого зелья, – с горечью заметил отец. – От стихов.

   – Протрезвеет! – Крылов взмахнул локтем с уверенностью человека, знающего все временные людские заблуждения и слабости. – От такого порока, уверяю вас, избавляются легко и без всякого ущерба для здоровья.

   – Что-то долго не трезвеет.

Есенин укоризненно взглянул на отца, произнёс негромко:

   – Папаша...

   – Ладно, молчу.

Крылов положил руку Есенину на плечо – она была тяжёлой и горячей.

   – Сергей Александрович, дружок мой, уважь меня... Обрати ты внимание на Олимпиаду Гавриловну. – Он понизил голос, переходя на «ты». – Она ведь из себя выходит. Как же, все мужчины наперебой волочатся за ней, в комплиментах состязаются, фимиамы курят, восторги! Она, дурочка, купается во всём этом – женщина, да ещё, между нами, не очень высокого ума. Но в общем-то, она неплохая, добрая. Ты уж не очень кичись при ней. Всё на мне сказывается – вот в чём дело-то. Достаётся же мне, когда она не в духе. Поедем с нами за город, сделай такую милость.

И сам хозяин, и его просьба показались Есенину в этот момент мелкими и смешными, он неожиданно смягчился.

   – Хорошо, Дмитрий Ларионович, я подумаю.

Отец отозвался поспешно:

   – Чего думать? Поезжай. Не такая уж ты важная птица, чтобы раздумывать.

   – Спасибо, брат. – Крылов обрадовался. – Я сообщу ей, что ты согласен. – Он ещё раз похвалил жену: – Женщина она, в общем-то, хорошая, простая, правда, помешалась немного на своей красоте, на неотразимости. А тут, как на грех, один чиновник-идиот стрелялся из-за безнадёжной любви к ней. Жив остался, сукин сын. С перепугу спутал, в какой стороне сердце – в левой или в правой. Два месяца она просто купалась в своей славе, будто бы подвиг какой совершила во имя священной родины, отхаживала поклонника-идиота. – Крылов заметно пьянел и пустился в откровенности, явно неуместные за этим столом. Однако никто их не слышал, они тонули в общем гуле, в выкриках, в глуховатом теньканье стаканов.

Внезапно шум оборвался, все притихли, повернувшись к входу: на пороге, как белое видение, возникла Олимпиада Гавриловна. Она гневно, расширенными глазами смотрела на мужа, брезгливо морщась от винного смрада, бьющего наотмашь. Потом подошла к Дмитрию Ларионовичу.

   – С кем бы ни пить, лишь бы пить, – сказала она резко и осуждающе взглянула на Есенина. – Зачем вы его спаиваете? Воспользовались удобным моментом? Просите что-нибудь? Как же! Пьяный не откажет!

Есенин задохнулся от гнева, рывком встал, чтобы ответить ей с той же резкостью, но она опередила, приказав мужу:

   – Встань!

Он, рыхлый, послушно поднялся – провинившийся мальчик, что-то пробормотал, бестолково оправдываясь.

   – Идём! – Она взяла мужа под руку и вывела из полуподвала.

После их ухода в «молодцовской» некоторое время ещё держалась тишина. Но кто-то, нетерпеливый, произнёс:

   – Выпьем за здоровье хозяина!

Его поддержали:

   – Хороший человек.

   – Угощение поставил.

   – Сам с нами сел, уважил наше общество.

Есенин побыл немного в компании, послушал невразумительные речи захмелевших рабочих и незаметно покинул помещение.

Во дворе остановился подышать свежим воздухом, подумать. Смеркалось. Впереди был медленный конец вечера и долгая ночь, их нечем было заполнить, и Есенин заранее ощущал их тяжесть и утомительную бесконечность.

Следом за ним вышел Степа Салазкин. Был он в полосатой косоворотке, в начищенных сапогах, русые волосы подстрижены в кружок, привздёрнутый нос обрызган веснушками.

   – Почему ты ушёл? – спросил он Есенина. – Надоело слушать мужиков? Плохие они, когда выпьют лишнего.

   – Мужики везде одинаковы, Степа, – сказал Есенин. – Они хорошие, а вот живут плохо, недостойно. Да они, пожалуй, и не знают, как жить лучше. Пойдём в город, погуляем... – Есенин надеялся, что прогулка утомит и, вернувшись, он сразу уснёт.

Нет, не уснул он ни в эту, ни в последующие долгие ночи. Бессонница изнуряла, выпивая силы, умерщвляя мысли. Есенин потерял аппетит, исхудал, лицо посерело, глаза окольцевала тревожная неживая синь... Каждое утро подымался с головной болью, принуждённо брёл в контору – работа ему опостылела до тошноты. Запах мяса, которым, казалось, был пропитан не только воздух, но и стены магазина, преследовал его на каждом шагу. Есенин с нараставшим нетерпением ждал Воскресенского – вечный студент не показывался целую неделю. Он не догадывался, что в судьбе его юного друга Есенина назревали немалые перемены...

6

Однажды Олимпиада Гавриловна, придя в контору, позвала Есенина к себе. Она была обаятельна, нарядна, свежа и надушена.

   – Я должна извиниться перед вами, Сергей Александрович, за тот случай, что произошёл в «молодцовской», – сказала она, опуская глаза. – Я обвинила вас несправедливо и сознаюсь, что это было гадко, недостойно. Сознаюсь и винюсь. Уж больно я была рассержена поведением супруга... – Она улыбнулась, обнажив белые ровные зубы, и стала вдруг проще, привлекательней. – Оказывается, не вы его соблазняли выпивкой, а он вас. Полный сумбур. Это на него похоже. Предадим всё это забвению, согласны?

   – Забудем, – сказал Есенин, помедлив.

   – Кстати, Дмитрий Ларионович обрадовал меня: вы не прочь поехать с нами за город?

   – Был не прочь. Но потом раздумал.

   – Почему же, Есенин? Что вас останавливает?

   – Не вижу в этом необходимости, Олимпиада Гавриловна. Простите. Ни желания нет, ни настроения.

   – Нет настроения? Странно. У вас должно быть особенное настроение уж только потому, что вы непростительно молоды и что вас просит женщина. И не какая-нибудь...

Есенин молчал: чем больше говорила и настаивала она, тем круче вскипало в груди его раздражение к ней, почти вражда.

Она вздохнула огорчённо:

   – Ну, Бог с вами... Была бы честь предложена. Больше упрашивать не стану... Одного буду требовать, чтобы вы вставали при моём появлении. Как все. В конце концов, вы не слишком большое исключение. Обыкновенный служащий.

   – Я не подчинюсь вам, Олимпиада Гавриловна, – просто сказал Есенин.

   – Но почему?! – вскричала она нетерпеливо. – Что у вас, ноги отсохнут? – От обиды на её ресницах задрожали слёзы.

   – Нет, ноги не отсохнут. Я не намерен потакать вашим, простите, не совсем разумным прихотям и капризам. Ведь это ни больше ни меньше как тщеславие ваше, гордыня не столько женщины, сколько хозяйки. Я не хочу быть зависимым. Ни от кого.

   – Тогда нам, видимо, придётся расстаться, господин Есенин. – По тому, как она сказала, было ясно, что это её последний козырь. Испытанный, верный, сражающий.

Он ответил равнодушно, даже как будто устало:

   – Я не держусь за место, Олимпиада Гавриловна. Служба у вас – не скрою – для меня стала в тягость.

К вечеру, перед концом работы, Крылов сказал конторщику:

   – Не поладили мы с вами, Сергей Александрович. – В глазах его светилась печаль. – Да, может быть, это и к лучшему. Вас влечёт другое. Отсюда, из мясной лавки, никто ещё не поднимался на высокий гражданский подвиг, никто из моих приказчиков не достигал ни славы, ни признания. Да что там приказчики, конторщики! Примером этому могу служить я сам. Оттого и пью, как вы, вероятно, изволили заметить. А пьющий человек карьеры не построит. Карьера – покровительница трезвенников, прощелыг, дельцов, умеющих приспосабливаться. Или надо обладать талантом организатора, заложенным от природы... Так что задерживать вас не стану, здесь Суржиковы уживаются... Прощайте. Желаю вам добра.

Есенин не питал к нему ни зла, ни обиды.

   – Прощайте, Дмитрий Ларионович.

Он медленно спустился по лестнице, чтобы уже никогда больше сюда не возвращаться. Молча прошёл мимо отца, не задержавшись, ничего не сказав ему о случившемся: предвидел, что объяснение с родителем будет тяжким, мучительным.

Есенин безоглядно кружил по изогнутым переулкам, обходя свой дом; пересёк Валовую улицу и по Пятницкой вышел к Москве-реке, мелкой и грязноватой в эту пору. Долго бродил, останавливаясь у парапета и навалившись грудью на железную решётку, свесив, словно подсолнух, голову, глядел на воду, наблюдая, как изредка проплывали брёвна, коряги, клоки сена; вот на мелкой ряби прокачался венский стул с отломанной спинкой, а за ним – сапог с оторванной подошвой; сапог точно смеялся деревянными гвоздиками, белыми, промытыми. Больше всего почему-то запомнился именно этот сапог. Есенин усмехнулся невесело: «Отходил сапожок, износился, сбросили его с ноги – прощай! Так вот и люди: был молодой, новый – держали, ценили, даже восторгались, а постарел, глаза погасли, голос утратил звон – и прощай, за спиной уже шумит молодая поросль, зелёная, чистая... Надо успеть сделать всё, что положено, в юные годы – открыть, написать. Опоздаешь – молодые, как весенние ручьи, смоют тебя с пути... Закон жизни».

Тронулся дальше и опять остановился, снова смотрел на реку, на пароходик, который сочно шлёпал плицами по воде, направляясь к Воробьёвым горам, туда, где когда-то прозвучала клятва верности Герцена и Огарёва[24]24
  ...где когда-то прозвучала клятва верности Герцена и Огарёва. — В 1827 г. А. И. Герцен и Н. П. Огарёв дали на Воробьёвых горах клятву не щадя жизни бороться с самодержавием. В 1978 г. на этом месте установлен памятный знак.


[Закрыть]
.

...На пароходной палубе столпились пассажиры – женщины в белых платьях, в широкополых шляпах, мужчины в чесучовых костюмах, в соломенных канотье. Они беспечно шумели, озираясь на берега, где выстроились дома с пламенеющими от закатного солнца окнами.

Впервые Есенина потянуло в весёлую компанию, на пароход, чтобы вместе с гуляками доплыть до пристани и, пробежав по сходням, затеряться в лесных сумерках.

Есенин оттягивал время – ещё час, ещё миг, – чтобы как можно позже вернуться домой, отодвинуть подальше тяжёлый разговор с отцом. Ладно, пускай он состоится, он неизбежен, – отец обязан спросить, почему так вышло, сын обязан дать ответ, но только бы не сегодня. Он душевно не готов. На душу чёрной могильной плитой лёг камень и давит, давит, пригибает к земле.

Дождавшись темноты, Есенин нехотя побрёл в свой Строченовский переулок.

Окна на втором этаже – его окна – были тёмными, глухими. Сейчас он поднимется и, не зажигая огня, утомлённый ходьбой, ляжет спать – скорее бы добраться до постели. Как тяжела борьба с одиночеством. «Я и мои мысли, больше никого...»

Но в комнате он застал отца. Александр Никитич сидел, сгорбившись, облокотись о подоконник, – должно быть; долго ждал сына. Есенин на некоторое время задержался на пороге, вглядываясь в сумрак, в недвижного и молчаливого отца, и, застигнутый внезапностью, не знал, что сказать. В каменной этой неподвижности таилась гроза.

   – Где ты был? – чужим, несколько сдавленным голосом спросил Александр Никитич; было заметно, как он укрощал в себе давно уже кипевший гнев.

   – Гулял, – ответил Есенин. Он не решался почему-то пройти и сесть на койку.

   – «Гулял»! – передразнил отец, но сквозь иронию проступала родительская боль. – Он, изволите ли видеть, гуляет!.. – Александр Никитич встал. В этот момент он не был похож на самого себя, всегда выдержанного, рассудительного. – Что ты натворил, сукин ты сын! Я старался, я с таким трудом умолил хозяев взять тебя на службу, они уважили... А чем ты отплатил мне и им? Повертелся в конторе, полистал бумажки, а потом плюнул им в рожу, и – прощайте? Эх ты, подлец!

Впервые в жизни услышал Есенин от отца такие оскорбительные слова, и они, казалось, хлестали его по лицу больно, обидно; они выжимали из глаз слёзы, жгучие, как огонь.

   – В рожу я никому не плевал, – сказал Есенин сдержанно. – Мы разошлись по-хорошему, я на хозяина не в обиде.

Александр Никитич чуть не задохнулся от такого нахальства.

   – Глядите на него: он не в обиде на хозяина! Не хозяин на тебя, а ты на него. Хорош! – Отец приблизил своё лицо к лицу сына. – Да кто вы такой, позвольте вас спросить? Граф, князь аль, может, ненароком царевич?

   – Я твой сын, – ответил Есенин тихо. Александр Никитич озадаченно помолчал, в полумгле трудно было разглядеть выражение его глаз.

   – Зачем же ты отца-то позоришь? Перед хозяином! Перед моими сослуживцами! Уволился, даже слова не обронил, разве это дело, разве это по-человечески? Ты обязан вернуться, Сергей, просить прощения у хозяев, если надо, поклониться им в ноги, чтобы тебя взяли опять.

Есенин взмолился:

   – Папаша, не могу я находиться в магазине. Не могу, понимаешь? От бумажек, счетов, цифр у меня в глазах рябит. От запаха мяса, сала, крови болит голова. Говяжьи, свиные туши мне видятся во сне, наваливаются, словно кошмар. Что хочешь со мной делай, но я не вернусь. Ни за какие деньги.

В груди Александра Никитича, как слабый далёкий отблеск, вспыхнула жалость к сыну. Он понимал, что мясной магазин не лучшее место для молодого человека, да ещё с такими непонятными запросами в жизни. Но что поделаешь, такая написана, знать, доля. Вот поступит в Учительский институт, закончит, тогда и работа найдётся чище, благородней.

Но он подавил в себе жалость и строго спросил:

   – Что же ты собираешься делать, Сергей?

   – Работу подыщу более подходящую. По себе... – Помедлил перед тем, как заявить о самом главном и для отца сокрушительном: – Папаша, я решил в институт не поступать.

Александр Никитич попятился, словно на него надвинулось что-то непостижимое, наткнулся на стул в полумгле – свет так и не зажгли, забыли.

   – То есть как это ты решил? – сдавленно прошептал он. – Зачем же ты сюда приехал, разве не за этим?

   – Нет, не за этим.

   – Зачем же?

   – Заниматься литературным трудом. Стихами. Учиться литературному делу.

   – Стихами? И всё? – Отец, кажется, ужаснулся. – Ну, нет, дорогой сынок, в чём, в чём, а в этом я тебе не помощник. С одним я – с уходом из лавки – скрепя сердце смирился. Со стихами не смирюсь. Никогда. Наши с тобой интересы не сошлись и – вижу по всему – не сойдутся. Так вот, заруби себе на носу: содержать я тебя не стану, ты уже большой, можешь сам себя прокормить. И за квартиру платить тоже не стану, так что завтра утром съезжай, ищи себе другое жительство. Если отец тебе не указ – иди к господину Воскресенскому, чтоб он пропал, смутьян окаянный! Иди к его дружкам-шаромыжникам, к золоторотцам. Они тебе помогут, они быстро найдут тебе дорожку в острог. Проторена давно! Ты, видно, этого захотел?.. Ко мне не приходи ни с какими просьбами. Хватит, гнул я на вас хребет всю жизнь, а вы вон чем платите... – Голос Александра Никитича дрожал от едва сдерживаемого волнения. – Утром съезжай, – повторил он, прикрывая тоску свою решимостью.

   – Хорошо, – ответил Есенин тоже с тоской и тоже с прикрытой решимостью.

   – С Богом! – крикнул Александр Никитич и в темноте направился к выходу.

Дверь хлопнула громко и отрывисто, точно выстрел. Как бы сражённый этим выстрелом, Есенин повалился на кровать. Утомлённый думами, измотанный, исстрадавшийся, он уснул не раздеваясь. Во сне он видел себя мальчиком и плакал.

Наутро он встал рано. Сложил в наволочку рубашки, книги и рукописи и, в последний раз оглядев голые стены, покинул своё пристанище. Во дворе было пусто и тихо, всё ещё спали. Только дворник шаркал метлой, сбивая с булыжника пыль.

Есенин заранее придумал выход из создавшегося столь бедственного положения. Он подойдёт к воротам типографии и подождёт Воскресенского, тот наверняка что-нибудь надумает, подскажет, поможет. Если же не удастся встретить его, то пойдёт к Николаю Сардановскому – друг детства приютит на время; деньги, заработанные у Крылова, он станет экономить. Там – будущее. А будущее кто предскажет?

Есенин остановился в сторонке от входа в типографию, присматриваясь к людям; они торопились, чтобы вовремя занять своё рабочее место. Женщины, прежде чем войти в помещение, открывали сумочки и наспех заглядывали в зеркальца, поправляя причёски.

Одна из них задержалась. Вглядываясь в Есенина, улыбнулась, молоденькая, привлекательная: губы пухлые, глаза сощурены, волосы подстрижены коротко.

   – Вы кого-нибудь ждёте? – спросила она, не переставая улыбаться.

   – Воскресенского, – ответил Есенин. – Он корректор.

   – Владимир Евгеньевич? По-моему, он куда-то уехал... А что у вас в наволочке?

   – Книги, тетради... – Настроение у Есенина упало. – А надолго он уехал?

   – Не знаю. Он никогда нам не говорит. А вы что, учитесь?

Есенин ответно улыбнулся, отмечая её настойчивое любопытство.

   – Нет ещё. Только собираюсь.

   – Вы приезжий?

Он кивнул.

   – Откуда же?

   – Из рязанского села.

   – Смешной вы какой! Книжки и тетрадки в наволочке...

Они не заметили, как приблизился Воскресенский; тот удивился, узнав Есенина.

   – Сергей Александрович! Что вы тут делаете?

   – Жду вас.

Девушка взглянула на Воскресенского; она не переставала улыбаться.

   – Вы уже вернулись, Владимир Евгеньевич?

   – Ещё и не уезжал, Аня.

   – До свиданья, село рязанское! – крикнула Есенину девушка и побежала к двери, обернулась. – Книги в наволочке. Первый раз вижу! – И засмеялась, скрываясь в помещении.

   – Кто это? – спросил Есенин.

   – Понравилась? – спросил Воскресенский.

   – Забавная.

   – Аня Изряднова. У нас в корректорской работает. Что-нибудь случилось, Сергей Александрович?

   – Плохо, Владимир Евгеньевич, – сказал Есенин. – Всё плохо.

   – Ну-ну, не падайте духом и в панику не вдавайтесь.

   – Поссорился с отцом. Уволился из мясного магазина, отказался поступать в институт. Всё это одновременно, сразу, внезапно. Отец согнал с квартиры. Сказал: иди к господину Воскресенскому и к его дружкам-шаромыжникам, они тебе помогут, с ними ты быстро сядешь за острожную решётку.

   – За острожную решётку, говорите? Он, пожалуй, догадлив. В наше время попасть в острог проще всего... – Воскресенский задумался, видимо что-то решая, потом сказал: – Посидите тут на скамеечке. Я скоро выйду.

Было ещё рано, но солнце уже грело горячо – день обещал быть жарким.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю