355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Мариенгоф » Есенин » Текст книги (страница 31)
Есенин
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 05:00

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Анатолий Мариенгоф


Соавторы: Александр Андреев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)

Говорю Анне: «И ты и Воскресенский правы: университета Шанявского мне мало. Открываю поэтический институт на дому, а тебя, Анна, прошу снабжать меня отцовскими книгами – у него ведь богатейшая библиотека». И началась у меня читательская схима. Не могу уснуть, если не прочту перед сном одну, а то и две книги. Вот почему я осунулся и похудел. Совет Петровского, переданный через Воскресенского, принял полностью: не лезу на рожон, не фанаберю перед охранкой. Действительно, ведь сошлют в Туруханский край, где комары, говорят, величиной с воробья, – вот и конец моим стихам! А ведь без стихов мне и жизнь не надобна.

Сергей умолк. Молчал и Николай. Они оба смотрели на жемчужно-белые облака, медленно плывущие в аквамариновой синеве неба и цельно отражающиеся в зеркальной Оке.

Медовым и цветочным настоем дышали приокские луга. Через полчаса солнце стало припекать, Есенина потянуло в прохладу амбара.

   – Завтра переплывём Оку, – сказал он без всякого вызова и хвастовства, спокойно и уверенно.

   – Да, переплывём. Ты, во всяком случае, переплывёшь, – отозвался Сардановский, знавший, что Есенин с мальчишеских лет любил купаться, мастерски нырял и плавал.

Он сомневался только в Ровиче, как бы тот в последнюю минуту не сдрейфил.

Друзья оделись и пошли по домам:

   – Я, Коляда, поем сейчас и завалюсь спать. Ночью-то я не спал ни минуты.

Татьяна Фёдоровна встретила Сергея куриной лапшой, которую, она знала, любит сын. На столе стояла пустая тарелка, лежала деревянная ложка, на тарелке – ломти ржаного подового хлеба, солонка с солью. Сергей потянул носом – ударило непередаваемо сытным, дразнящим запахом куриной лапши. Он даже заулыбался, предвкушая пиршество. Что может быть вкуснее куриной лапши: густой, подернутой янтарным жиром, душистой от перца, укропа и моркови?

Мать искоса наблюдала за сыном.

Сергей подошёл к умывальнику и заметил, что мать припасла ему яично-желтый брусочек мыла и чистое полотенце с вышитыми петухами. Вымыв и вытерев руки, он подошёл к матери, поцеловал её в темя, а на ухо сказал:

   – Убери, к лешему, тарелку, лапшу я ем только из миски.

Мать словно ждала этой просьбы, проворно заменила тарелку глиняной миской и загремела печной заслонкой.

Лапша удалась Татьяне Фёдоровне на славу, и Сергей не то в шутку, не то всерьёз предложил ей:

   – Перебирайся, мама, в Москву, я тебя устрою поварихой в ресторан «Яр».

Мать счастливо улыбалась и молча наблюдала, с какой охотой ест сын своё любимое кушанье.

   – Это праздничная лапша, – сказала мать. – Ты, наверное, забыл, что сегодня праздник Казанской Божьей Матери. – Она задумалась. Потом, очнувшись, с нежданной проворностью вышла из избы и вернулась с огурцами в фартуке: – Свеженькие, только с грядки! Роса на них не успела обсохнуть.

   – Ты, маманя, зубы голодному не заговаривай. Желаю добавки. Налей-ка мне лапши ещё столько же.

   – Ешь, Серёженька, ешь досыта. У тебя, наверное, рёбрышки прощупываются. Отощал. Чего это там отец смотрит!

Вместе с огурцами на столе появился берестяной туесок с холодным, ядрёным квасом.

После обеда Есенин отправился в амбар. Спал он после раннего обеда сладко, как в детстве, без сновидений, и проснулся на закате, когда по сельской улице, мыча на разные голоса, шло с пастбища стадо. Предстоял длинный вечер и наверняка бессонная ночь, а завтра надо – кровь из носу! – переплыть Оку.

   – Переплывём! – вслух подумал Есенин и вышел из амбара.

Западная часть неба была охвачена полымем заката – золотые и пурпурные, застывшие в неподвижности вихри рождали представление о неземной торжественности, о величии мироздания.

Из открытого окна избы лилась тихая мелодия: песня без слов – слова были неразличимы. Прислушавшись, он узнал песню: мать пела её, убаюкивая в зыбке сестрёнок – Катю, а потом Шуру.

«Вот о чём надо написать стихи, – подумалось ему, – о материнской песне. Ничего не знаю чище, душевнее».

Не заходя в избу, Есенин перебрался через ограду и бесцельно пошёл к Оке, думая, как иногда бессилен и маловыразителен язык, а ведь русский язык, говорят, богатейший из всех земных языков и наречий. «Вот пылает закат, и его краски и оттенки рождают во мне чувства и мысли трудно выразимые или вовсе не поддающиеся выражению, – размышлял он. – Вот, положим, я сумею подыскать нужные, самоцветные слова о главных тонах заката – золото и пурпур, а полутона, а оттенки этой поэмы цвета и света? А полутонов и оттенков тысячи, десятки тысяч. Я их постигаю, а выразить не в силах. Не потому ли мне часто приходит на ум слово «несказанное». Вот чувствуешь, постигаешь что-нибудь, трепещешь перед постигнутым, а выразить не можешь».

Он уже стал спускаться по тропе, ведущей вниз к реке, как вдруг увидел двух девушек, поднимающихся по этой же тропе наверх и до этой минуты скрытых густыми зарослями тальника. Разминуться было нельзя.

Он узнал в одной из девушек Наталью Шорину. Подосадовал, что Наталья не одна, а с подругой, но что поделаешь? Встреча-то нечаянная. Между девушками шёл разговор, умолкший сразу, как вывернулся из-за тальника Есенин. Он издали снял шляпу и поздоровался:

   – Здравствуйте, односельчанки!

Девушки попридержали шаги.

   – С приездом вас, Сергей Александрович! – отозвалась без смущения Наташа.

Её подружка промолчала, Есенин вспомнил, что эту смуглянку с глазами, как чёрная смородина, зовут Машей, но фамилию запамятовал.

Девушки остановились. Тропа была неширокой, и Есенин выглядывал местечко, чтобы сойти с тропы и дать подружкам дорогу.

Но Наташа рассудила по-иному. Порозовев, но не опуская засиявших глаз, она сказала:

   – Хотели мы в Заочье сплавать, уже и в лодку вошли, а Маша вдруг заартачилась: «Не поеду с тобой. Ты ещё утопишь». Это я-то? С малых лет лодочница. Хотела одна сплавать – опять нехорошо. Как бы лодку у меня не угнали. Не проводите ли меня, Сергей Александрович? Веслить я сама буду.

   – Прогуляйтесь, Сергей Александрович, – поддержала подружку Маша.

Есенин на секунду представил себя наедине с Наташей и тут же почувствовал холодок в груди. Не ко времени и не к месту вспомнилась вдруг Анна, и с новой силой сжала сердце озабоченность: сказать ли Наташе о своей женитьбе, и если сказать, то какими словами и, главное, каким тоном? Можно ведь выставить себя этаким удалым молодцом: вот, мол, встретил девушку по душе и, не долго думая, сосватал, а если по-честному, то можно исповедаться, сказать, что не винный, а другой, чувственный хмель ударил в голову, а потом оказалось, что будет ребёнок, и он, конечно, не опозорил девушку, а назвал её своей женой... Впрочем, и это не было бы исповедью. Он и сам, по правде сказать, до сих пор не разобрался в себе, как это с ним произошло. И причин тут, наверное, не одна, а много – и одиночество его, и обаяние умной, доброй девушки, и неожиданно засветившееся родство душ, и, наконец, Аннушкина почти материнская забота о нём, бесприютном и запутавшемся в таких жизненно важных явлениях, как поэзия и революция, и ещё много-много такого, что и ему до конца не ясно.

Всё это пронеслось в мыслях в течение каких-то секунд, он смутился, а девушка ждала ответа.

   – Веслить я ещё не разучился. Ну что же, сплаваем в Заочье, споем частушку: «Мы на лодочке катались».

Маша засмеялась, а Наталья зарозовела ещё больше, но улыбка сошла с лица.

Через какие-нибудь две-три минуты Есенин оттолкнулся сухим веслом от берега и повёл лодку наискосок, чтобы не снесло течением.

Краски заката заметно меркли, золото и пурпур ещё оставались, но стали приглушённей, словно покрывались лёгким пеплом.

Наташа, видимо, ждала, что Сергей заговорит первым, но он молчал, нажимая на вёсла, в мыслях споря сам с собой; нужно было решить вопрос: говорить или не говорить о своей женитьбе – и не мог его решить.

Наташа сидела против Сергея, красивая, как никогда, серые глаза её стали как будто ещё больше, ещё лучистее. Она чуть похудела, и это делало её лицо одухотворённей, добрее. Эта не то чтобы новая, а в чём-то обновлённая Наташа была ему ближе, желанней, властнее хозяйничала в его сердце, чем прежде. Как было бы хорошо и ему и ей, если бы Наташа к его теперешнему приезду успела выйти замуж! Но этого не случилось, и вот она сидит перед ним, любящая его – он не сомневался в этом, – доверчивая, ждущая его тёплых слов. А он молчит и смутно, против воли понимает – не разумом, а сердцем, – что, вероятно, эта девушка и есть его единственная на всю жизнь любовь, о которой он будет тосковать везде, куда ни занесёт его судьба.

   – Я приехал прощаться...

Голос Сергея прозвучал глуховато, со щемящей грустью, безысходностью.

   – С кем прощаться, Серёжа? – суеверно испугалась она и даже плечом повела, словно отгоняя надвигающуюся беду.

   – С мамой прощаться, с лугами, с Окой, ну и, конечно, с тобой. Я ведь тебя никогда, ни на одну минуту не забывал. – Он оборвал фразу, но тут же закончил её, как припечатал: – И не забуду.

Сказав это, Сергей понял, что не скажет он Наташе о своей женитьбе, не посмеет сказать. Это бы, наверное, убило в ней доверие к людям, жизненную девическую звонкость, песенность.

   – Завтра с Окой приду прощаться. Переплыву её на добрую память. С лугами попрощаюсь, с берёзами.

   – Ты что же, уезжать куда собрался?

   – Да нет. Мне стало известно, что год мой в армию досрочно призовут. Ну а с бритым лбом уже и не пустят проститься.

Наташа плотно сжала губы, чтобы не расплакаться. Не такие слова она хотела услышать от него. Ждала. Надеялась. Мечтала. И вот...

   – Серёжа, – сказала она потерянно и безнадёжно, – не надо мне в Заочье. Выдумала я всё это. Если спешишь куда, причаливай к нашему берегу. Чего уж тут...

Всё-таки она заплакала, но тихо, беззвучно, и эта её сдержанность резанула его бритвой по сердцу. Он понял свою жестокость и безжалостность к своей чистой, незапятнанной любви.

Она сидела перед ним горестная, ничем не защищённая. Её угнетало непонимание происходящего. Безобманным сердцем она чувствовала, что любима Сергеем, желанна ему, что он ничуть не солгал, что не забывал её ни на минуту, никогда не позабудет. Да-да, всё это так, и всё-таки он прощается с ней, уезжает. Она не посмеет даже побежать за ним вдогонку до росстаней, как было в день его первого отъезда в Москву.

Неожиданно она просветлела, смахнула платочком последние слезинки с длинных пушистых ресниц и сказала с поразившим его проникновением в свою и его судьбу:

   – А может быть, Серёжа, в этом горькое наше счастье? Недопетая песня – лучшая.

С берега, сделав из рук рупор, закричал Сардановский:

   – Эй, вы, там!

Наташа от неожиданности вздрогнула и оглянулась. Сардановский, как с ним иногда водилось, ералашно запел:


 
Давай, милка, покалякаем,
Спустим лодочку на якорь!
 

Сергей круто повернул лодку и погнал её к берегу. Когда остро пахнущая смолой лодка ткнулась носом в берег, Сардановский, как оказалось только что выпивший свежего, с изюмом самогона, бесцеремонно влез в неё, сел рядом с Наташей и тоном подгулявшего купчика приказал:

   – Лодочник, наляг на вёсла! На чай получишь.

Дивясь бесшабашности приятеля, Есенин, сдвинув шляпу на затылок, напористо заработал вёслами. Желая если не оправдать, то хотя бы объяснить своё опьянение, Сардановский запел:


 
Коперник целый век трудился,
Чтоб доказать Земли вращенье.
Дурак! Зачем он не напился?
Тогда бы не было сомненья.
 

Наташа подавленно молчала. У Есенина на лбу выступили капельки пота.

Неугомонный Сардановский, не замечая ничего, продолжал:


 
А вот студенту нужен ром,
Когда идёт он на экзамен.
А то, пожалуй, скажет он,
Что Юлий Цезарь был татарин.
 

Они катались до густых сумерек, до красно-оранжевых костров в Заочье, до лягушачьего концерта в ближнем болоте.

Есенин хотел было проводить Наташу до её калитки, но она решительно воспротивилась:

   – Нет-нет, Сергей Александрович! Меня проводит господин Сардановский. Нам с ним по пути.

Николай обрадовался:

   – Понимаешь, Серёжа? Нам с ней по пути. А это значит: третьему делать нечего.

Попрощавшись с Наташей и Николаем, Есенин лениво побрёл домой. В селе было тихо: константиновцы готовились к завтрашнему продолжению праздника явления иконы Казанской Богоматери.

Отказавшись наотрез от гречневой каши с топлёным молоком и дёрнув за косичку сестрёнку Катю, Сергей пошёл в свой особняк – тёмный в сумеречную пору амбар. Зажёг лампу. Разделся. Лёг на топчан. Не спалось, а читать было нечего. На столе стояла прикрытая зелёным лопухом кринка с кислым молоком, лежал ломоть ржаного хлеба. Из головы не выходила Наташа и её неожиданная фраза:

«Недопетая песня – лучшая». Под таким афоризмом любой поэт подпишется. Откуда это у неё? Уснул он незаметно. Но сон его был неспокойным, совсем не таким, как недавний, дневной.

Снилось Есенину, будто сидит он в своём амбаре и при свете керосиновой лампы пишет стихи. На душе у него светлая печаль, но она сгущается до тоскливого чувства роковой обречённости и самоотверженности добровольного ухода из жизни, где солнце, цветы, мать, Наталья Шорина...

Он пишет не обычные свои лирические стихи, а стихи – прощание с жизнью, со страной берёзового ситца, с отчим домом, с любимой сероглазой девушкой, стихи, где лирика сливается с трагедией.

Каждая строчка рождается легко и просто, как раскрывает свои лепестки цветок, она возникает на бумаге чётко, не только слова пишутся в ней раздельно, но и каждая буковка становится особо, неслиянно с другими. Он перечитывает этот черновик, нет, не черновик, а сразу написанное набело стихотворение, в горле у него тёплый ком, его переполняют восторг и мука, отчаяние и умиротворение, и он плачет сладкими слезами.

...Есенин проснулся, словно его кто-то толкнул в грудь, и мокрыми от слёз глазами глянул в проем амбарной двери, увидел кусок серого предрассветного неба с проступившими сквозь серость золотыми мохнатыми звёздами. Он был полон молодых сил, мускулы пружинились, кровь играла в нём. Откуда же этот тоскливый сон, эта трагическая лирика написанных во сне стихов, эти невысохшие слёзы на глазах?

Он соскочил с топчана и дрожащими от волнения руками стал шарить по столу, ища спички. Вот они! Чиркнула спичка, вспыхнуло жёлтое пламечко, зажёгся фитиль лампы.

Скорее, скорее занести на листок стихи, созданные во сне. Вот когда пригодились поставленный заботливой матерью пузырёк с чернилами и ученическая ручка.

Он находился под обаянием ночных стихов, на лице блуждала счастливая улыбка сквозь слёзы. Он положил перед собой чистый лист бумаги, и только тогда до него дошло, что созданные во сне стихи он забыл, как говорит мама, «заспал» и не может их восстановить. Он мучительно вспоминал хотя бы одну, первую строчку, но ничего не мог вспомнить. Осталось только чудное, но смутное, невоспроизводимое на бумаге ощущение этих простых, кристально чистых, выплеснутых из глубины души строк. Как золотые звёзды на сером небе, они светились из мглы:


 
Цветы мне говорят прощай,
– Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Её лицо и отчий край.
 

Но эти слова только мерещились, только предугадывались, тут же рассыпались, не давали себя воспроизвести, а только манили и обещали снова когда-нибудь явиться, но уже не во сне, а наяву.

Может быть, позже, много лет спустя, на большой росстани Есенин, прощаясь с жизнью, с любимой, с отчим краем, будет мучительно вспоминать сегодняшние ночные стихи, и, исписав двенадцать черновиков, создаст тринадцатый, признает его беловым, уже не нуждающимся в исправлении, и эти стихи найдут отклик в миллионах людских сердец. Но в этой туманной мгле Есенин так и не смог вспомнить ни одного слова из созданного во сне, как ему представлялось, шедевра. Он вышел из амбара и, закинув голову, долго смотрел на золотые звёзды, следил, как они постепенно теряли свой блеск, свою яркость, словно покрываясь туманцем, как покрываются пеплом угли догоревшего костра.

Потом звёзды сошли на нет, их не стало, забелел, зарозовел, запунцовел восточный край неба, и, ёжась от росной свежести, Есенин подумал, что пора, пожалуй, будить Коляду и Костю и идти на берег Оки, дождаться там солнечного тепла, чтобы переплыть ставшую многоводной реку.

Он так и сделал, разбудил спавшего по соседству на сеновале Николая Сардановского, с ним на пару они подняли с постели Костю Ровича и втроём пошли через тальник и камыши к дымящейся белёсым туманом Оке.

Утро выдалось свежим, росным, обещавшим великолепие жаркого июльского дня. Не хотелось нарушать утренней тишины, шли молча. С задеваемых на ходу ветвей тальника дождём падали на них росинки. Вскоре встало солнце, и воздух начал заметно теплеть. Зазвонил колокол константиновской церкви. Звонарь сзывал прихожан к заутрене – был второй день праздника явления в Казани иконы Божьей Матери.

Казанскую в Константиново праздновали ежегодно по два-три дня; почти в каждом доме были на праздники бражка или самогонка, а в домах побогаче и казённая водка или даже бутылки вин с разноцветными наклейками.

Первым заговорил Николай. Он сказал, что отлично выспался и ему неймётся поскорее лезть в воду. Костя, взъерошенный, невыспавшийся, хватился, что забыл дома часы. Сергей заметил, что часы сегодня не понадобятся, а вот насчёт гробов можно подумать.

   – Не каркай! – остановил друга Николай и начал раздеваться.

За ним разделись Сергей и Костя.

Как и вчера, окская вода была шелковисто-мягкой и тёплой. В воду друзья вошли одновременно. Костя не то шутейно, не то всерьёз перекрестился, что вызвало ухмылку у Сергея.

   – С Богом! – кивнул головой Рович.

Полетели вверх и в стороны брызги. Вспенивая воду, три пловца пустились вперегонки, плывя одинаково – саженками. Минуты четыре вся тройка плыла ровно, но на пятой минуте Есенин немного вырвался вперёд.

Шлюзование Оки не усмирило её, наоборот, течение реки на этом участке стало более сильным, напористым, и Сергей понял, почему в селе не нашлось охотников плыть от берега до берега. Когда желанный берег приблизился, Сергей почувствовал лёгкое головокружение и сухость во рту. Последние взмахи рук стали заметно слабее. Но тут одна нога коснулась песчаного дна, и уставший пловец встал на дно и пошёл вброд. Сердце подступало к горлу. В носу защекотало и стало мокро и горячо. Он на ходу потрогал нос рукой – на пальцах заалела кровь.

«Этого ещё не хватало», – досадливо подумал он и постарался незаметно для рухнувших ничком в песок друзей ополоснуть руку и смыть кровь. Он опустился на мелкий, словно просеянный, мягкий серый песок. Кровь из носа и рта выползала струйкой, как алая змейка, предвестница беды.

Есенин, не поднимаясь, придвинулся к самой воде и торопливо омыл лицо. Это заметил Николай. Недовольный тем, что несколько отстал от друзей, он зорко глянул на Сергея и испугался:

   – Кровь? – И побледнел. – Что с тобой?

   – Чепуха. Лопнул малюсенький сосудик, – отмахнулся Сергей и предупредил: – Смотри, при матери не проговорись.

   – Не маленький. Понимаю.

Дотянувшись рукой до неотдышавшегося Кости, Николай пощекотал его и самодовольно сказал:

   – Мы совершили, друзья, подвиг. Это надо воспеть.

Позже, стихами, но не на листе бумаги, не в девичьем альбоме, а на дверной притолоке дома священника Смирнова Есенин нацарапал:


 
Сардановский с Сергеем Есениным,
Тут же Рович Костюшка ухватистый,
По ту сторону, в луг овесененный,
Без ладьи вышли на берег скалистый.
 

Написались и ещё две строфы, но они тут же и забылись. Ему случалось писать озорные, шутливые стихи, но они не западали в память.

На той же притолоке Сардановский тоже начертал стихотворные строчки, Есенин взглянул через плечо друга и прочёл что-то о лёгких кречетах, о Казанской иконе, о переплытии Оки рабами божьими Костей, Серёжей и Колей. Было там что-то и про Ильин день, который, как известно, празднуется двадцатого июля.

Но до Ильина дня Есенину не погостил ось, он поехал в Москву, так и не сказав матери о своей женитьбе из опасения, что она обидится и не простит сына и ещё неведомую ей сноху, живших невенчанными.

Ехал он не один, его попутчиком был Коляда – Сардановский, против своего обыкновения молчаливый и задумчивый. Всю дорогу в Москву – и на подводе до станции, и в поезде – Есенин был под впечатлением от как будто заново увиденного Константинова, от Оки, от луговых раздолий, перед глазами стояли мать Татьяна Фёдоровна, сёстры Катя и Шура, грустная, навсегда простившаяся с ним Наташа Шорина. Всё это сливалось в белое, душистое, как черёмуховый цвет, облако, может быть, потому, что Россия, чувствовал он, доживает последние дни мирной полосы своего бытия, и к ней неслышно, но неотвратимо подкрадывается, чтоб загреметь взрывом, братоубийственная война.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю