Текст книги "Есенин"
Автор книги: Анатолий Мариенгоф
Соавторы: Александр Андреев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)
Пришлось эмигрировать в Лейпциг. Там в университете он получил диплом агронома. Вернулся в Россию, служил в земстве. Напечатал несколько агрономических книжек. Потянуло путешествовать. Объехал, точнее сказать, обошёл весь русский Север, заглянул и в лесную Норвегию.
Тут Сергей Николаевич скептически спросил Есенина:
– Читали вы Пришвина?
– Да, читал. Но мало. Всего две его книги. «В краю непуганых птиц» и «Чёрный араб». Завлекательные книги, особенно первая.
Вскоре пришёл Пришвин. Он показался Есенину старше своих сорока лет, вероятно из-за бороды, очень густой и спутанной, по-деревенски давно не стриженной, и круглых окуляров, за которыми лучились добрые и умные глаза. Что-то было в Пришвине от русского лешего и от древнегреческого пана: жизнелюбие, доброта, мудрость.
Сергей Николаевич представил Есенина, назвал его молодым многообещающим поэтом. Пришвин внимательно посмотрел на него, но не высказал, в отличие от многих, нетерпеливого желания тотчас же послушать стихи. Более того, он тут же, в первые минуты знакомства, посоветовал Есенину попробовать силы в прозе.
– Стихи – стихами, это – святое дело, – дружелюбно, доверительно, как своему ровеснику, сказал Пришвин, – но вы и о прозе не забывайте. Не зря умные люди давно уже приметили, что первейшая проза как раз и создаётся поэтами. «Героя нашего времени» поэт Лермонтов сотворил. Поэт Некрасов прозой не брезговал. А в наше время? Максим Горький со стихов начинал, а в какого великолепного прозаика вымахал! Поэт Брюсов выступил с превосходной прозой – романом «Огненный ангел ». Бунинскую прозу я ставлю выше бунинских стихов, хотя и стихи его отменны.
И, уже обращаясь не только к Есенину, но и к Кошкарову-Заревому, Пришвин сделал признание:
– Моя родина не Елец, где я родился, и не Петербург, где живу; если хотите знать, моя подлинная родина – это непревзойдённая в простой красоте, доброте и мудрости повесть Пушкина «Капитанская дочка». – И повторил свой совет Есенину: – Пишите, юноша, прозу. Берите пример с величайшего из поэтов – Пушкина!
Есенин крепко запомнил и самого кряжистого бородатого Пришвина, и его неожиданный совет.
Впоследствии он много раз вспоминал о пришвинских советах.
Когда поездка в Петроград стала для Есенина жизненной необходимостью, он не раз представлял себя, робкого и стеснительного, в роскошном – с лепными потолками – редакторском кабинете какого-нибудь столичного издания – «Биржевых ведомостей», «Ежемесячного журнала», «Русской мысли», «Северных записок». Редактор, в очках с золотой оправой, в широкой траурно-чёрной бархатной куртке, лениво читает его сельские стихи, вздыхает и говорит, словно повторяя пришвинские слова:
– Н-да... Стихи... Мы их, знаете, изредка печатаем, чтобы при вёрстке заполнить пробелы. На подвёрстку, скажу вам, печатаем. А нужна нам, по совести говоря, трезвая проза. Нет ли у вас, молодой человек, прозы?
После долгих размышлений Есенин решительно засел за повесть. Вот они перед ним, его первые прозаические черновики. Уже выбор заглавия будущей повести вызвал немало затруднений. Требовалось озаглавить повесть кратко, лучше всего одним выразительным словом, поэтично, содержательно, чтобы оно охватывало и суть, и тональность, и языковую окраску повести. У Есенина с детских пор были любимые краски, чистые, цельные, беспримесные тона: белый – цвет снега, цветущих яблонь, берёзовой коры; синий – цвет неба, озера, дыма от костра; малиновый – цвет зари, революционных флагов, дикого мака да и самой малины, сладкой и душистой лесной ягоды. И любимые слова были у него: отдельно взятые, вне текста, вне строки, таящие образ в самой своей первооснове, в звучании, в тональной окраске – Россия, Русь, берёза, поле, луг, заря, озеро, яр...
Есенин любил перебирать эти любимые слова – их было не так уж и мало, – и пробовать, ощупывать их на слух, на цвет, на вкус.
Вот одно из любимых слов – «яр»!
В «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимир Даль посвятил слову-понятию «ярый», откуда и производится слово «яр», чуть не две страницы убористого шрифта. Есенин не раз вчитывался в них в библиотеке.
И Есенин твёрдой рукой вывел на бумаге заглавие своей повести «Яр». Лучшего, пожалуй, не придумать! Название «Яр» перекликается с таким огненным словом, как «ярость». А повесть он задумал о том, как помещик, самодур и кровосос, довёл трудолюбивых, совестливых, мирных крестьян до ярости, до бунта.
Есенин писал свою первую повесть не с первой страницы, а отдельными кусками, краткими, драматическими сценами, лаконичными эпизодами, хотя все до единого образы действующих лиц он представлял себе живыми, имеющими свой характер, свой язык, свою манеру вести себя и достоверная событийность повести была много раз обдумана во всех подробностях.
Есенин мысленно видел и чувствовал своих героев-мужиков, их обыденную жизнь, их взаимоотношения с помещиком, их горе, нужду, безвыходность их положения, оно и довело их до ярости, до оправдания физической расправы над ненавистным помещиком.
Несколько кусков повести было уже вчерне написано. Сегодня Есенину не терпелось написать, хотя бы скомканно, в первом варианте решающую сценку расправы крестьян со своим мучителем.
«...Однажды утром в село прибежал с проломленной головой какой-то мужик и рассказал, что его избил помещик.
– Только хотел орешину сорвать, – говорил он, – как подокрался и цапнул железною тростью.
Мужики, сбежавшись, заволновались.
– Кровь, подлец, нашу пьёт! – кричали они, выдёргивая колья.
На кулижку выбежал дед Иен и стал звать мужиков на расправу.
– Житья нет! – кричал он. – Так теперь и терпеть всё!
Собравшись ватагой с кольями, побежали на Пасик... Помещик злобно схватил пистолет и побежал навстречу мужикам.
– Моя собственность! – грозил он кулаком. – Права не имеете входить, и судом признано – моя!..
– Бей его! – крикнул дед Иен. – Ишь мошенник, как клоп, нажрался нашего сока! Пали, ребята, его! – Он поднял булыжник и, размахнувшись, бросил в висок ему».
Есенин прочёл написанное И решил: «Нужно тут же написать и последующую сценку. Барин убит. Труп в овраге. Вскоре приезжает пристав. Где барин? Неизвестно. Пристав едет в Пасик. По дороге натыкается на убитого помещика. Что в таких случаях делают все пристава? Они берут за бороды старост и требуют созыва сходов. Так поступает и этот пристав. На взмыленной лошади он скачет к старосте и требует сбора мужиков на сход. Так. Правильно. С этого и начну».
Есенин стал быстро писать второй кусок повести.
Когда он закончил и отодвинул исписанный лист, Есенин вдруг почувствовал, что смертельно устал. Это его удивило. Написал какие-то четыре странички, а устал так, как будто на пустой живот вспахал десятину. В голове было пусто. Во рту пересохло.
«На сегодня хватит! – решил он. – Писать через силу – ничего путного не получится».
Придвинув страничку, Есенин внимательно, критически прочёл её. Всё было вроде бы правильно, жизненно оправданно, даже запятые и тире поставлены на месте, но написанное огорчило его. Нет, это не Есенин!
«Стихи у меня куда лучше получаются!» – безоговорочно решил он. Думал, мучился. Пробовал утешить себя:
«Это первая моя прозаическая вещь. Первая, так сказать, борозда. Если получаются стихи, проза должна удаваться не хуже. Нужны практика, навык, опыт. Первый блин всегда комом». Но внутренний голос, самосознание, то, что люди называют совестью, горячо говорили, втолковывали ему, что если и займёт он место в русской литературе, то, уж конечно, не в роли прозаика или драматурга, а только в роли поэта. Конечно, повесть надо дописать, закончить, поработать над стилем, всё это так, но надо со всей честностью перед собой признаться, что «Капитанской дочки» ему, Есенину, никогда не написать.
Голова горела. Ему необходимо было двигаться. Есенин встал из-за стола, под рукомойником вымыл голову. Это немного освежило. Посмотрел на ходики: половина четвёртого! Вот тебе и проза! Времени берёт она никак не меньше, чем стихи. А результаты? Пшик! Вспомнилась Анна. Что с ней там в больнице? Но нарочного не было, значит, всё по-прежнему. Надо ждать. Решив, что пора пообедать, он машинально разжёг керосинку и поискал глазами сковороду с котлетами.
Вот она! На сковородку опрокинута большая фаянсовая тарелка. Что это? Записка! Сергей взял листочек и взглянул на подпись: «М. Изряднова».
Так. От тёщи – зятю. Очень мило.
Он с трудом разобрал бисерный почерк Марфы Ильиничны: «Цветы под кухонным столом. Если нарочный сообщит, что Аннушка родила, берите цветы и скорее идите или езжайте в больницу».
– Вот это урок хорошего поведения! – вслух произнёс он. – Вот это щелчок интеллигентной тёщи по носу вахлаку-зятю!
Он нагнулся и вытащил из-под стола глиняный кувшинчик с водой, из которого выглядывали огненно-красные соцветья герани. Живые цветы в январе! Это нужно уметь выдумать! Пусть комнатные, пусть не персидские розы, не пармские фиалки, но живые цветы, цветы!
Есенин стоял в смущении, как будто Марфа Ильинична находилась в комнате и глядела на него с молчаливым, не осуждающим, но многоговорящим укором.
«Но цветы погубит мороз!» – подумал со страхом.
И об январском морозе, обжигающем даже комнатные герани, подумала заботливая и любящая свою дочь Марфа Ильинична! Под кухонным столом, на самом видном месте, лежали большие листы папиросной бумаги и нечто меховое, вроде маленького спального мешка с пуговицами и петлями для застёжек. Кто-то изобрёл эту штуковину для переноски или перевозки живых цветов зимой!
Только часа через полтора постучался санитар из больницы – худой, костлявый человек с протабаченными усами. Из-под его овчинного полушубка выглядывали полы белого, вернее сказать, серого, давно не стиранного халата.
– С сынком, значит, вас! – сказал он, сняв треух рыжего собачьего меха.
– Верно? Вы не ошиблись? – закричал Есенин.
Ошеломлённый криком, санитар посмотрел на безусого русоволосого отца с удивлением, смешанным с жалостью:
– Тут ошибок не полагается.
Есенин пошарил в кармане, и все монеты, какие там обнаружил, горстью вывалил в широкую ладонь санитара.
– Вы не встретили свободного извозчика?
– Нет, не встретил, – с готовностью ответил санитар и неуместно, как-то глупо заржал.
– А что тут смешного? – насторожился Есенин.
– Наши ребята балуются, – давясь от смеха, объяснил санитар. – Подойдут на углу к извозчику: «Извозчик! Ты свободен?» Тот, конечное дело, отвечает: «Свободен». А они ему: «А раз свободен, грызи оглоблю!»
Раздосадованный Есенин быстро погасил керосинку, бережно упаковал цветы, оделся и вместе с санитаром двинулся в больницу. Незанятых извозчиков не было. Но бывалому санитару оказались ведомыми ближайшие пути до больницы.
Есенина трясла дрожь – не от стужи, а от нервного возбуждения. Не укладывалось в сознании, что он – отец и вот несёт цветы жене, благополучно родившей ему сына.
Щекастая, волоокая акушерка снисходительно подала Есенину белый халат и повела его в палату, где лежала Анна. В белопенном халате, с букетом жарко-красной герани синеглазый, розоволицый, с копной ржаных волос на гордо посаженной голове Есенин был праздничен и даже чуть-чуть торжествен.
Анна улыбалась ему издали, но улыбка её была не счастливой, не радостной, не светлой, а какой-то вызывающей жалость, бледной и даже болезненной: Есенин понял, что это отсвет пронёсшейся грозы, след страданий, которые не минуют ни одну мать на земле. Только подойдя к Анне почти вплотную, Сергей разглядел, каким иссера-бледным стало её лицо, как запали излучающие сухой блеск карие глаза, как опустились опалённые жаром искусанные губы, и у него защемило сердце от жалости к ней. Он протянул ей цветы. Она приняла пламенно-красный букет и закрыла на секунду глаза – ей хотелось запомнить навсегда этот счастливейший миг.
Вручив Анне цветы, Есенин испуганно озирался: новорождённого нигде поблизости не было видно. В чём дело? Может быть, с сыном что-нибудь стряслось? Нагнувшись к Анне, он шёпотом с тревогой спросил:
– А где же Юрка?
Анна не ответила, а только многозначительно обменялась взглядом с акушеркой.
Высокая, круглоплечая, пышнотелая, как Кустодиевская купчиха, акушерка выплыла из палаты и тотчас вернулась, неся на вытянутых руках какой-то белый свёрточек, какую-то капельную куколку.
Шелестя накрахмаленным халатом, акушерка молча положила малыша рядом с Анной.
Мальчик издал звук, напомнивший Есенину блеянье ягнёнка.
Анна тревожно и напряжённо ждала, что сейчас скажет Сергей. С волнением, хотя и тихо, словно боясь испугать малыша, Есенин произнёс как заклинание:
Будь Юрием, москвич!
Расти, в лесах аукай,
И ты увидишь сон свой наяву!
Давным-давно твой тёзка Юрий Долгорукий
Тебе в подарок основал Москву.
Есенин настороженно скосил глаза на Анну. Она лежала с полуоткрытыми сияющими глазами и улыбалась.
17Трёхмесячный Юрий, спокойному нраву которого не могли нарадоваться ни мать его, ни бабушка Марфа Ильинична, неожиданно чем-то заболел и за ночь раз десять просыпался и кричал жалобно и громко. Есенин слышал сквозь сон плач сына, но Анна, дежурившая у колыбельки, сразу брала мальчика на руки и то кормила грудью, то укачивала, тихонько мурлыкая колыбельную песенку, слов которой сонный Есенин не разбирал. Малыш скоро замолкал, успокаивался, мать укладывала его в колыбель, и он засыпал. Но через час-другой он снова начинал плакать в голос, и Анне с трудом удавалось его угомонить.
Уже на рассвете Юрик уснул, и, успокоившись, молодая мать тоже забылась сном.
Когда Есенин в урочный свой утренний час проснулся, Анна спала. Есенин подумал о ней стихотворными словами Блока:
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны.
А она и вправду в это время видела сон... Снилось ей, что стоит она неправдоподобно красивая, нарядная, в длинном, до пят, подвенечном платье. На уложенных парикмахером каштановых волосах воздушная, словно сотканная из облачных волоконец фата. Но она не невеста Есенина, а жена, в руках у неё трёхмесячный Юрик, она чувствует тепло детского тельца, слышит неповторимый младенческий запах.
Всё существо её переполнено острым, свежим, но смутным чувством, в котором слились и безнадёжная тоска разлуки, и горькое счастье самопожертвования.
Перед нею громадные, вековые, густокронные липы, с двух сторон обступающие то ли просеку леса, то ли аллею запущенного, старого парка. По этой просеке или аллее идёт беспечной походкой Есенин в светло-сером костюме, налегке, без баула, без чемодана. Куда идёт? Зачем? Она этого точно не знает, но что-то ей подсказывает, что он торопливо шагает, с каждым шагом отдаляясь от неё, прямёхонько на железнодорожную станцию, где уже стоит под парами паровоз скорого петроградского поезда. Она мучительно думает о разлуке, может быть, о разлуке навсегда.
Она понимает, что Есенин принадлежит не матери своей, не ранней, почти отроческой любви к какой-то там Наталье Шориной, не ей, Анне, жене и матери его ребёнка-первенца, не малюсенькому Суриковскому кружку, а всей огромной, многомиллионной России и его теперешний уход по аллее или просеке – неизбежность, не подвластная ни её, ни его воле и желанию.
У неё подкашиваются колени, она еле держится на ногах. Горячий комок подступает к горлу, она сейчас разрыдается. Ей хочется поднять над головой своей сына и крикнуть Сергею одно только страстное слово: «Вернись!» Но голоса нет, она чувствует, что Сергей безвозвратно уходит.
Анна ужасается. Ну хорошо, поэт оставляет её, но сына-то он не должен, не может оставить! Тут с беспощадным осуждением себя она вспоминает, что жила с Есениным невенчанной, в так называемом свободном браке, и уж если говорить прямо, то её ненаглядный Юрий – незаконнорождённый ребёнок, вроде подкидыша.
Она задыхается от гнева на самое себя; какое она имела право обречь первого и наверняка единственного сына на бесправное существование в обществе?
Кто он, моё синеглазое сокровище? Как его звать? Юрий Сергеевич Есенин? Нет! Общество не знает и не будет знать такого!
Он – незаконнорождённый. Он – Юрий Изряднов! Не отец, а мать наделяет его фамилией!
Мысли её несутся шквальным ветром – одна непримиримей и яростней другой. Наконец она обретает голос. Она знает, что именно сейчас крикнет: «Серёжа, вернись не ко мне, а к сыну! Не бросай его, Серёжа!» И она кричит и отчётливо слышит не только свой крик, но и эхо, повторяющее его, но выговаривает эхо не её слова, а совсем иное: «Прощай!»
...Она открыла глаза, не понимая ещё, где кончается сон и начинается явь. Сон стоял перед ней ощутимой реальностью, в красках, в объёмности, в тончайших оттенках ощущений и чувств. Взгляд её скользнул по колыбельке – она была пуста. Она медленно повела глазами и увидела Сергея – в нижнем белье, в одних носках, с Юриком на руках. Сергей нежно, как мать или няня, убаюкивал ребёнка, неслышно шагая по комнате.
Она поняла – мальчик проснулся, заплакал, и Сергей, чтобы не разбудить её, бережно взял из колыбельки и, ласково покачивая его, еле внятно пел.
Вначале Анна слышала только мелодию, не разбирая слов, потом слух уловил имя «Юрочка». Анна знала детскую песенку, где слово «Юрочка» рифмовалось со словами «печурочка», «курочка». Но Есенин напевал что-то похожее, но явно не эту байку. Он чуть повысил голос, и растроганная Анна догадалась, что Сергей сочиняет на ходу, импровизирует.
Голос Сергея звучал мягко и тепло, с одному ему свойственной нежностью и ласковостью:
Дремлет Дед Мороз, и в тишь
Спит Снегурочка.
Отчего же ты не спишь,
Малый Юрочка?
Ребёнок слабо вскрикнул, но тут же затих, словно ожидая продолжения песенки. Анна тоже навострила уши. Сергей продолжал напевный разговор с сыном:
Спит, упрятавшись в камыш,
Сивка-Бурочка.
Спи! Чего же ты не спишь,
Милый Юрочка?
Анна беззвучно, одними губами повторяла слова, стараясь запомнить их.
Сергей дошёл до угла комнаты, плавно повернулся и продолжал:
Спит дурашливый глупыш,
Спит и дурочка.
Ты же умник, а не спишь,
Юркий Юрочка...
Только что виденный сон казался Анне сгустком её переживаний и размышлений последних дней.
После долгих обсуждений и даже споров они договорились, что Есенин уедет в Петроград через два дня – восьмого марта, но обещанного ему в Москве гонорара он ещё не получил и это могло задержать его отъезд. Сон разметал обретённое было спокойствие Анны, и её подмывало попытаться ещё – в последний раз – поговорить с Сергеем, может быть, даже насколько можно отсрочить его поездку.
Начала она разговор деловито и издалека от пока скрываемой своей цели:
– Мне кажется, Серёжа, гонорара тебе скоро не получить. Банк работает с перебоями, а денежные дела редакций целиком зависят от банка. Но я думаю, что папа одолжит нам на твою поездку. Это не такая уж большая сумма.
– Дело не в сумме, – перебил её Есенин. – Мне бы не хотелось одалживаться у твоей семьи. Твои семейные, по-моему, до сих пор считают, что я умыкнул тебя, как, бывало, кочевники-половцы в полынном Диком поле умыкали степных невест.
– Умыкание – это ведь похищение. А я сама к тебе пришла.
– Так-то оно так, но всё же...
– Я что-то плохо представляю тебя в столице. Ну, приедешь ты, выйдешь из вокзала, а дальше?
Есенин вспыхнул, но, хотя не без труда, сдержал себя:
– Мы обо всём этом уже не раз говорили. Хорошо. Повторю. В Ревеле живёт мой дядя, брательник матери Иван Фёдорович Титов. У него свой домик. Служит управляющим нефтяной базы. Вот я к нему и поеду. О ночёвке в Петрограде не думаю – ни ночлежка мне не нужна, ни гостиница. В Петрограде я, возможно, пробуду транзитным пассажиром. От поезда до поезда. Мне Блок до зарезу нужен. Ты ведь знаешь, что на все мои стихи, посланные отсюда, ни ответа ни привета. Даже твоя счастливая рука не помогла. Ты самолично отправила бандероль с «Галками» в Питер. И на неё – молчок-старичок. Вот я и ставлю судьбу ребром. Прямо с вокзала пойду к Блоку. Скажу: «Перед вами Сергей Есенин из рязанской деревни. Вот мои стихи. Вам одному верю. Одобрите – понесу печатать. Забракуете – разорву или сожгу». А сам – в Ревель, к дяде, не в нахлебники, нет. Бочки катать на его нефтяной базе буду.
– Это я уже слышала.
– Нет мне покоя, пока Блока не увижу. Это больше чем мечта. Необходимость. Вопрос жизни и смерти.
Анна снова вспомнила – весь сразу – свой, только что увиденный сон, и он показался ей теперь вещим.
Всё же она не сдержала себя и с нескрываемой грустью сказала, вернее, подумала вслух:
– Тебе нужна слава. У тебя крепко сидит в голове, что ты большой поэт, и здесь, в Москве, тебя некому оценить по достоинству. Только в Петрограде Блок откроет тебе дорогу к славе. Боюсь, Серёжа, что слава тебя погубит. Не все выдерживают испытание славой.
Сергей стоял посредине комнаты, и вид у него был такой, словно ему незаслуженно дали пощёчину. Таким Анна его ещё не видела. Ей стало не по себе.
– И ты меня не понимаешь, – с горечью произнёс он, разглядывая Анну, словно видел её в первый раз. – Ну ладно, сделаю признание. Есть у меня стихи. Вернее, были. Я их забраковал и уничтожил. А четыре строки временно застряли в памяти. Слабые строки, но в них частица исповеди. Слушай:
Мне слава нужна не за славу —
Но нужен мне славы восход.
Лишь слава даёт это право —
Петь песни, чтоб слушал народ!
Понимаешь? Лучшие мои стихи в Москве не хотят печатать. А по почте, ты сама убедилась, посылать стихи бесполезно. Россия моих стихов не услышит. Надо самому быть в Петрограде. Надо встретиться с самим Блоком.
Он торопливо стал одеваться.
– Куда ты? Хотя бы позавтракал.
– Пойду. Может быть, гонорар всё-таки дадут.