Текст книги "Есенин"
Автор книги: Анатолий Мариенгоф
Соавторы: Александр Андреев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)
Есенин

Перед ним молва бежала,
Быль и небыль разглашала.
А. Пушкин

Александр Андреев
ЕСЕНИН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
окошко заглянуло солнце, рыжее, нечёсаное, будто спросонья. Прижалось к самому стеклу, щурясь и улыбаясь. От тёплого его дыхания голубые морозные листья ожили и зашевелились, свёртываясь. Зазвенела капель – с подоконника в жестяную банку.
На стене, словно на речной ряби, трепетали золотые пятна. Они дробились, разбрызгивая лучи, и наводили на мысль о празднике. Пятно легло на портрет Николая Второго, высветив один глаз царя, ласковый, бездумный...
Есенин сидел у окна. Внезапно охваченный радостным беспокойством, он глядел на оранжевый зимний пожар. Увидел себя со стороны: вот он покидает тесный класс и идёт в эту пылающую огнём пустыню. Один. И сзади волочится длинная чёрная тень. А пустыня влечёт, уводя всё дальше и дальше – в колдовскую глубину, в неведомое.
Есенин собрал учебники, тетради, спрятал их в парту и молча вышел из класса. В передней он оделся и отворил дверь на улицу. Сторожиха, пожилая женщина, тучная, с добрым лицом, сунула в карман его пальто ломоть чёрного хлеба. Колеи дороги были натёрты полозьями саней до жёлтого глянца; снег между ними истолчён конскими копытами. Есенин побежал, скользя и взмахивая руками, чтобы не упасть. Миновал последние дома, остановился в удивлении – перед взором его неожиданно возникло чудо: заснеженная, чистая равнина. По ней бродили лиловые тени, клубясь, текли к лесной дальней кромке. Снег огневел, зернистые искры ослепляли взгляд. А даль манила...
Есенина будто кто-то легонько толкнул в спину, и он пошёл, озираясь по сторонам, усмиряя радостную дрожь.
Он давно заметил в себе одну странную особенность: в минуту душевного изумления и смятения его пронизывала эта непонятная дрожь.
Один раз – это было в детстве – он долго купался с дядей Сашей[1]1
...купался с дядей Сашей. – Титов Александр Фёдорович (1878—1935) – дядя Есенина по матери.
[Закрыть]. Выйдя из воды, лёг на траву, уперев локти в землю, опустив на ладони подбородок. Взглянул за реку.
Там, в лугах, исхлёстанных багровым ливнем заката, были раскиданы стога, среди них паслись лошади, горел костёр, от костра голубым ручьём струился дым, а на горизонте застыли облака, круто взбитые, упругие, с красными боками, и кругом, куда ни глянь, – дали, дали без конца... Почувствовав, как сердце сдавила боль, крепкая и сладкая, он вздрогнул и вдруг заплакал.
Дядя Саша удивился:
– Ты что? Озяб?
– Нет.
Есенин не догадывался тогда, что дрожал и плакал он от восторга – мир с его красками, звуками, запахами входил в юную душу...
Вот и сейчас он ощутил такое же состояние душевного восторга.
Дойдя до середины поля, Есенин приостановился и взглянул вверх.
Туча над лесом вставала стремительно, вихревыми толчками, студёная, кипящая, с рваными клочковатыми краями. Клочья оторвались и понеслись к солнцу. Достигли его, и свет мгновенно померк. Повалил и буранно завихрился снег. Ветер налетал порывами, со свистом, с воем. Сухая крупа, шурша, потекла низом. Временами снег обдавал с ног до головы, сёк по слипшимся векам.
Есенин знал, как пропадают застигнутые пургой. Он хотел уже вернуться, но, подумав, решил, что дорога знакомая, пурга может так же быстро кончиться, как и началась, надвинул на самые брови шапку и упрямо двинулся дальше, заслоняя варежкой левую щёку от ветра.
В лесу было тише. Буран шёл поверху, и снежное крошево сыпалось отвесно, плотно прикрывая дорогу. С обеих сторон стояли деревья, седые, неприступные, они спокойно укрощали расходившуюся вьюгу.
Пурга подстерегла Есенина, когда он снова вышел в открытое поле. Она сразу запеленала его всего и принялась качать из стороны в сторону. Колеи едва угадывались под ногами, идти становилось всё труднее. Снег свивался в спирали, ледяной, жгучий. Но холода Есенин не ощущал, ноги и руки горели, лицо, мокрое от растаявшего снега, пылало...
За спиной фыркнуло, его головы мягко коснулась лошадиная морда. Он сошёл с дороги и сразу провалился почти по пояс. Сзади шла подвода, за ней вторая, третья – целый обоз. Порожняком. Сани с подсанками. Вымахнув из сугроба, Есенин цепко ухватился за подсанки. Повалился на бок, поехал, улыбаясь, довольный своей ловкостью.
В санях сидели двое, замурованные в тулупы со стоячими воротниками, – будто окаменели. Один из них неуклюже повернулся к Есенину. Опрокинувшись, достал непрошеного седока кнутом.
– Слазь!
Удар кнута пришёлся по плечу не больно. Есенин соскочил с подсанок. А сзади опять нависла лошадиная морда.
Второй мужик тяжело выбрался из саней, приблизил к Есенину бородатое лицо.
– Садись ко мне, – сказал он. – Ну его к лешему, чумового! Стой, Касатка!
Лошадь остановилась, уши и грива её были обмётаны инеем. Забравшись в сани, мужик вгляделся в Есенина, покачал головой.
– Тебе, парень, так и замёрзнуть недолго, – заметил он, – Не больно разумен, видать: пустился в лёгкой одежонке да в щиблетах. В такую непогодь. Ай-аяй!.. Суй ноги под тулуп.
– Мне не холодно, – отозвался Есенин.
– Сейчас не холодно, версту проедешь – узнаешь, как не холодно. Суй! Вот так... Куда путь держишь?
– В Константиново.
– Зачем понесло-то тебя в буран?
– Домой.
– Случилось что?
– Нет, – сказал Есенин. – Бабушку хочу повидать!
Мужик опять покачал головой.
– Ишь ты! Любишь, видать, бабушку-то?
– Люблю.
– Время больно плохое выбрал.
– Когда вышел, солнышко светило!
Лошадь монотонно трусила, не отставая от идущих впереди саней. Ветер не стихал. Он напирал, заходя то с одной, то с другой стороны. Перед глазами во мгле темнел круп лошади, мелькали ноги, перебирающие белые шаги. Ехали молча.
Вечерело. Сколько вёрст проехали и где находились, Есенин не знал. Мужик толкнул его локтем.
– Может, доедешь с нами до нашего села? А завтра пурга уляжется, пойдёшь домой.
– Ничего! Доберусь!
– Ну, гляди. А то ведь я могу и не отпустить тебя.
Есенин рассмеялся.
– А я вырвусь и убегу!
– Дурья твоя голова! Заплутаешься ведь!
– Не заплутаюсь.
– Тогда сходи здесь. Нам прямо, а ты забирай правее! – Мужик махнул рукавицей во тьму, попридержал лошадь и вывалился из саней. – Вот вешка стоит, видишь?
– Вижу. – Перед ним был длинный шест с привязанным пучком соломы. Есенин дотронулся до него рукой.
– Так вот и ступай – от вехи к вехе. Шарь ногами колею, её не везде занесло. Ничего, добредёшь, тут уж недалеко.
Есенин остался один в диком поле и как бы вдруг ослеп – метель накрепко завязала ему глаза. В первый момент он пожалел, что расстался с добрым мужиком, с его санями и тёплым тулупом. Но обоз смутными тенями проплыл мимо, пропал...
Есенин потоптался на месте, держась за веху, потом шагнул во мглу. Побрёл. Колея была чистая и твёрдая – снег пересыпался через дорогу, не задерживаясь. Лишь кое-где вставали поперёк невысокие косые наносы. Есенин повеселел: если и дальше будет такой же путь, то до села ноги донесут быстро.
Захотелось есть. Вспомнил о сторожихином ломте хлеба. Торопливо вынул его, откусил – холодный, чуть тронутый морозом... Стало жарко, спина повлажнела от пота, голова горела, и, чтобы остудить её, он стащил шапку. В волосы тотчас набилась ледяная крупа. Перед глазами вдруг возникли цветные круги – красные, зелёные, жёлтые. Сходились, наплывая один на другой, переплетаясь, и исчезали. Потом опять колебались. Он шёл, проталкиваясь сквозь вьюгу.
Ветер донёс, будто протяжные вздохи, глухие удары колокола. Они то усиливались, то, отнесённые в другую сторону, затихали совсем. Есенин улыбнулся закоченевшими губами – о нём и о тех, кто, как он, попал в белый плен, тревожились люди.
Дорога, должно быть, круто свернула, и путник увяз в сугробе. Попытался выбраться, но твёрдого наста под ногами не нащупал. Темнота как бы придавливала... Есенин понял, что сбился с дороги окончательно, и, теряя силы, лез по целине наугад. Стужи он не чувствовал.
Попался высокий нанос с острым хребтом, ноги увязли в рыхлом снегу, и Есенин сел, чтобы отдышаться. Веки утомлённо и липко смежились, метель как будто притихла – он на какую-то минуту впал в забытье. И сразу увидел сады в цвету, много садов, они уходят к самому горизонту, и он бежит посреди деревьев легко, не касаясь босыми ногами травы, словно летит по воздуху, а сады шумят, роняют розовые лепестки, устилают тропинки, от лепестков розово кругом, просторно, празднично, и в сердце его зарождается восторженный крик: «Ах, метель такая, просто чёрт возьми!»
В это время что-то тупо ткнулось в спину между лопаток. Есенину стало страшно. Он слышал, что людей, прежде чем им закоченеть навсегда, клонит в сон. «Ничего, выберусь, – твердил он сам себе. – Не век же бушевать метели...» Но сдвинуться с места не мог, сон наваливался непроглядной ночью, веки склеивались от тяжести...
В спину опять что-то мягко, но сильно ударилось, потом в лицо пахнуло жаром, и по щеке скользнул горячий шершавый язык. Есенин разлепил веки.
Перед ним, совсем рядом, сидела седая от снега собака. Она была едва-едва различима во тьме. «Откуда здесь взялась собака? – подумал он. – В такую пору, в поле... Заблудшая, наверно?..» Затем у него стало двоиться в глазах: неподалёку от первой сидела вторая такая же собака, белая и неподвижная. «Это же волки», – догадался он, но страха не ощутил. Наоборот, как бы почувствовал прилив сил. Сон отступил. Есенин повёл плечами, отряхиваясь, и полез по сугробу прямо на зверей. Два белых клубка пропали в сумрачном снежном месиве. Затем вновь показались сквозь мрак – призрачные живые тени, не страшные, мирные. С ними было не так одиноко в расходившейся стихии. Он пошёл за ними, не упуская их из виду, не страшась за свою жизнь.
А может быть, всё это ему просто мерещилось сквозь горячечные круги и никаких волков не было?..
Нет, вон они опять замаячили перед глазами, белёсые тени. Если он задерживался передохнуть, останавливались и они, ждали. Он двигался – и белые клубки передвигались, соблюдая одно и то же расстояние. Ему было всё равно, куда они его заведут.
Вдруг наткнулся на что-то. Веха! Снег под ногами стал твёрдым. Дорога! Он зашагал, спотыкаясь, быстрее, легче.
Но всё ещё сквозь зыбкие радуги видел белые тени, что катились впереди по обеим колеям.
Снова донёсся звон колокольной меди – уже явственней, ближе. И вскоре сквозь бешеную пляску метели пробился огонёк, чуть заметный, слеповатый, поодаль ещё один огонёк, ещё... Село! Есенин стал, облегчённо вздохнул – дошёл! Впереди никаких волков не было! Исчезли, словно растаяли.
Теперь он знал, как идти к дому – он больше не собьётся, – и двинулся прямиком на тёплые огни. Поднявшись на взгорье, больно ударился боком обо что-то. Разглядел – крест. Догадался, что попал на кладбище. Он лёг грудью на поперечную крестовину, отдохнул, чувствуя ломоту в спине, в ногах, в плечах.
Поздней ночью Есенин постучал в окно дедовой избы. Там зажёгся огонь. Из двери на крыльцо выглянула бабушка[2]2
Бабушка – Титова Наталья Евтеевна (умерла в 1912 г.) – бабушка Есенина по матери.
Дед – Титов Фёдор Андреевич (1846—1927).
[Закрыть] в шубе, шалашом накинутой на голову.
– Кто там?
– Я, – ответил Есенин. – Бабушка, это я...
– Серёжа! Господи! Откуда ты? Ночью!.. – Она схватила его за рукав, втащила в сени, провела в избу. Он сел на лавку, привалился к бревенчатой стене, блаженно улыбаясь: дома!
Бабушка, приговаривая что-то горестно и испуганно, суетилась возле него, раздевала, разувала. Он ничего не слышал, ничего не чувствовал. Потом она подвела его к печи, помогла залезть. Жар у него усилился, он стал бредить.
– Бабушка! – кричал, уставясь на неё невидящими глазами. – Бабушка, меня лизнул белый волк! Белые волки, вон они! Вон!
Она гладила его горячий лоб, мокрые волосы.
– Не бойся, касатик, ты дома, у деда, у бабушки. Утихни...
– Волки, – бормотал Есенин. – Вон они, за окошком!..
Бабушка, крестясь, приблизилась к окну, уткнулась лбом в стекло. Прямо перед ней – глаза в глаза – была волчья морда; зверь, положив передние лапы на наличник, заглядывал в избу. Она отшатнулась, обмерев.
– И вправду волк, – прошептала бабушка, отодвигаясь к печи, на которой рядом с внуком лежал дед. Тот проворчал сердито:
– Ну, он хворый, ему всё может мерещиться. А ты-то... – Дед, кряхтя, слез с печи и тоже взглянул в окно. – Где твои волки, старая? Нету никого...
Во дворе рвалась и, захлёбываясь, надсадно, в смертельном страхе тявкала собака.
2В минуты, когда бред утихал и сознание прояснялось, Есенин различал знакомый и ворчливый голос деда:
– Ты, старуха, лечи его как положено. Крепче лечи! К вечеру чтоб был здоров. Нечего ему валяться на печи, пускай встаёт на ноги... А вы, боговы девы, молитесь за него.
И сейчас же послышались вздохи и бормотание старух-богомолок и побирушек – бабушка привечала их, обогревала и подкармливала.
– Господи, услышь нашу молитву! Помоги ему, болезному, в хвори, обереги его от всех напастей, от недугов, от дурного глаза. Пролей на него благодать свою, омой душу его в святой водице...
Есенин улыбнулся: с самого раннего детства привык он видеть и у бабушки, и в церкви, и в монастырях этих тихих странниц, их вкрадчивые движения, слышать их шелестящий шёпот.
– Крепче молитесь! – приказывал им дед. – Не скупясь на просьбы к Богу – он щедрый, богатый!
– Вот ведь наказанье-то с тобой, право, – несмело возражала бабушка. – Всю жизнь такой – вынь да положь ему!
– Не перечь, старуха, не люблю!
Есенин опять улыбнулся: и к этим перебранкам он давно привык и даже любил их – дед только с виду казался строгим и властным, а на самом деле был добрым и ласковым – с большой волокнистой бородой и чёрными руками с негнущимися, как сучья на ветвях, пальцами. Сколько ночей он провёл на печи с дедом вместе, и эта борода часто щекотала ему то ухо, то шею...
Потом Есенин ощутил прикосновение заботливых бабушкиных рук, и в лёгкие вошёл острый, как нож, запах уксуса – она приложила к пылавшему лбу смоченную тряпицу, чтобы унять жар. И верно, жар унялся. Сразу сделалось легко и прохладно, на глаза что-то слегка надавило, веки смежились – он уснул...
Простуда отступила. Сладкая, нетомная лёгкость покачивала тело. Есенин открыл глаза и беззвучно и радостно засмеялся: он был здоров. Силы нахлынули бурно. Они стучали в сердце, будоражили, напоминали весеннюю песню. Резко перевернувшись на живот, он оглядел избу. Окошки были завалены снегом, к стёклам прилип голубой иней, свет едва пробивался сквозь него, и в избе сгустился сумрак.
В переднем углу едва теплилась лампада, дрожащее пламя её робко касалась лика Николая Угодника, скорбного, потемневшего от времени и копоти, – икона была установлена в самом центре. Другие, помельче, расходились от главной вправо и влево по стенам.
Потом Есенин увидел мать[3]3
Мать Есенина – Есенина Татьяна Фёдоровна (1875—1955).
[Закрыть]. Она сидела на лавке, опершись локтем о край стола. Он всегда испытывал чувство восторга, когда встречал мать. Она была статная и красивая. Рядом с ней, еле доставая одной ногой пола, бочком приткнулась сестрёнка Катя[4]4
Сестрёнка Катя – Есенина Екатерина Александровна, сестра поэта (1905—1977).
[Закрыть]; её глаза горели от любопытства...
Мать смотрела на него с любовью и осуждением. Затем подошла, тихонько тронула волосы.
– И в кого ты уродился, уж и не знаю...
Сын ответил беспечно:
– В папашу, наверно. А то так в деда.
– В деда! – весело откликнулся старик. – В кого же ещё!
Бабушка тоже подошла, стала рядом с матерью.
– Оживел, гляди-ко! Будто и не маялся в лихоманке.
– Слава тебе. Богородица, – прошелестели странницы, приютившиеся в тёмном углу. – Оживел!
Есенин ждал от матери того главного вопроса, которого побаивался, и напряжённо придумывал ответ, убедительный и веский. И неизбежный вопрос этот раздался:
– Чего же ты натворил, Серёжа! – Поражали не слова, а печаль, звучащая в них; ему хотелось тут же покаяться. – Сбежал из школы... как зайчишка какой-то. И не стыдно тебе?
– Школу закрыли, мама, – сказал он с наигранной беспечностью. – Карантин!
– Зачем обманываешь? Ты никогда меня не обманывал.
Есенин заговорил резко, возбуждаясь собственной решимостью:
– Я больше не вернусь туда, там стригут наголо. На деревенских глядят свысока, драться лезут. И вообще не поеду. Не хочу учиться... в этой школе.
– Что же ты собираешься делать, сынок? Тебе уже шестнадцатый идёт.
Он не придумал ответа, потому что не знал, что же ему действительно делать сейчас. Выпалил первое, что пришло в голову:
– Буду жить в селе. Работать в поле. Женюсь... со временем.
Мать усмехнулась коротко, с горечью.
– В селе тебя не удержишь, я знаю...
Сестрёнка Катя обрадовалась:
– Не езди туда, в эти Спас-Клепики, Серёжа! Там плохо. Кругом вода, ещё утонешь.
– А ты сиди и помалкивай, – сказала ей мать. – Что же мы напишем отцу, сынок?
Есенин вспомнил, как однажды в воскресенье в избе собрался совет старших – определять его судьбу. Момент был значительный и, пожалуй, даже торжественный. Из Москвы прибыл по такому случаю отец Александр Никитич[5]5
Есенин Александр Никитич (1873—1931) – отец поэта.
[Закрыть]. Он был тоже торжественный и тихий, тонкое, правильных черт лицо его выражало молчаливую радость и уверенность. На сына смотрел со сдержанной – себе на уме – улыбкой. Отец втайне гордился им: из всех сельских ребят сын был каким-то особенным, что-то носил в душе своё, неоткрытое, но что именно – отец разгадать не мог, и это лишало покоя.
Над селом неторопливой чередой плыли медлительные звуки колокола – кончилась обедня.
Отслужив обедню, пришёл на совет законоучитель – священник Смирнов[6]6
Смирнов Иван Яковлевич (1846—1929) – священник в с. Константинове.
[Закрыть] и с ним его дочь Капитолина; у отца Ивана открытый лоб, высокий и умный, – длинные пряди волос откинуты назад, – чёрные и крупные глаза горячо блестели; говорил рассудительно и отчётливо, точно читал проповедь о пользе учения: крестьянские юноши и девушки одарены от природы, но им не хватает образования.
Все чинно сидели за столом, пили чай с пирогами, вели беседу. Есенин стоял в сторонке, покорный и улыбающийся, слушал всех с интересом, но так, будто речь шла не о нём, а о ком-то постороннем.
Явился дед, Фёдор Андреевич Титов, отец матери, опрятный, в чистой светлой рубахе, перетянутой в талии витым пояском с кистями на концах, борода расчёсана, приглаженные волосы маслянисто поблескивают, глаза сияют весело и задорно. Он подсел к углу стола; мать налила ему чашку чая.
«Будем учить дальше», – сказал Александр Никитич твёрдо, с решимостью.
Дед Фёдор по-молодому проворно обернулся к внуку.
«Учить его надобно непременно. А то что же ему, собак гонять по селу? Пора нам своего учёного человека иметь при семье. Всё-таки учитель!»
Отец положил руку сыну на плечо.
«Марать бумагу стишками прекращай. Стишки и всяческая писанина – чепуха, Сергей. Всё это будет помехой в ученье. Это тебе мой наказ».
Сын сдержанно промолчал.
...И вот теперь он сбежал из школы, и надо в письме к отцу объяснять, почему не хочет учиться, и спрашивать, что ему дальше делать.
Он слез с печи, на ощупь сунул ноги в валенки, сел к столу; из-за икон достал ручку с заржавленным пером, загустевшие чернила разбавил водой.
Тягостная тишина стояла в избе, когда Есенин старательно исписывал листок; лишь перешёптывались в углу богомолки. Вложил листок в конверт, заклеил, надписал адрес: «Москва, улица Щипок, мясной магазин Крылова для прикащика Есенина Александра Никитича». Надписал и вдруг поёжился – то ли от охватившей внезапно тоски, то ли от стыда или от глухого, необъяснимого отчаяния.
Мать подержала конверт за уголок, задумчивая и, кажется, сильно расстроенная, положила обратно на стол. Ей до слёз стало жалко сына.
– Ну, вот... – Она вздохнула. – И написали... А пока придёт ответное письмо от отца, вернулся бы в школу, сынок... – Она сказала это робко, просительно, наверняка зная, что он заупрямится.
Но он ответил:
– Хорошо, мама, поедем. – И сразу же повеселел, в нетерпении засуетился. – Завтра же с рассветом и тронемся.
Мать сразу расцвела и помолодела, двигалась по избе легко, с удивлением глядя на сына, не умея понять, что же с ним произошло. Потом подошла к нему, приникла сухими губами к его голове. Из глаз матери выкатились крупные и тёплые слёзы.
В сизых космах мороза ввалился в избу дядя Саша в дублёном полушубке с бараньим воротником, в треухе из собаки; сняв рукавицы, сунул их в печурку, обмёл у порога валенки жёстким веником.
– Встал, сокол ясный! – Он кивнул Есенину. – Вот стервец, надавал всем хлопот!
Дед велел ему:
– Готовь подводу для дальней дороги. Отвезёшь его назад...
Рассвет они встретили далеко от села. После бурана поле белело сугробами, пышными и чистыми. По ним вдоль одиноких вех пролегала дорога, ещё свежая, ненакатанная. Есенин оглядывался, пытаясь угадать, где он сбился с пути и встретил волков. Да нет, какие в самом деле волки, ему просто показалось тогда!..
Из-за тёмной гряды леса вдали выползло косматое солнце, и розовый свет, подобно позёмке, потёк по сугробам, обнимая белую равнину всё шире, шире. Есенину представилась огромная, без конца и края Русь, вся заваленная снегом; по ней нёсся розовый свет зимнего утра. Он, вздрогнув, передёрнул плечами радостно, от полноты чувств: его влекло за какие-то неведомые пределы неосознанно, но неодолимо. Точно путник в пустыне, ощутил вдруг здесь, в заснеженном поле, неутолимую жажду, которая заставляла кричать: хочу знать! Знать! Многое знать, без разбора, чтобы насытить душу сполна; где они встретятся, эти знания, в спас-клепиковской школе или где ещё, возьму, буду хватать охапками! И с сынками богатых справлюсь! Охватило радостное нетерпение: скорей, скорей на место за парту, скорей снова услышать знакомый голос учителя... Вспомнил свои слова: «Буду работать в поле. Женюсь...» Понял всю их нелепость и засмеялся.
Мать повернулась к нему.
– Ты что, Серёжа? – Она была закутана в тёплый шерстяной платок, виднелись одни глаза, тёмные ресницы стали белыми от инея; глаза улыбались – она тоже была очарована и этим утром, и снегами, и морозным бодрящим воздухом; а сын – вот он, рядом с ней, он возвращается в школу...
– Ничего, так, – помедлив, ответил Есенин, встал в санях, держась за плечи дяди Саши. – Погоняй! – И тут же невольно вырвалось: – Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый!..
Есенин провёл мать в комнату, где находился старший учитель Хитров[7]7
Хитров Евгений Михайлович (1872—1932) – учитель русского языка и литературы в Спас-Клепиковской второклассной учительской школе.
[Закрыть]; тот стоял у окна спиной к вошедшим, грел ладони о стакан с горячим чаем. На краю стола возвышалась стопка исписанных листков и тетрадей, в углу на шаткой этажерке голубел глобус. Мать низко, почти касаясь рукой пола, поклонилась.
– Не обессудьте, Евгений Михайлович, что помешали.
Учитель круто обернулся – коренастый, крепкий, ёжик густых, как бы спрессованных волос обмётан сединой, лицо русское, широковатое, с коротко подстриженной бородкой и усами, взгляд строгий и в то же время доброжелательный, участливый.
– Вот, привезла, – смущённо объяснила мать и подтолкнула сына чуть вперёд, на глаза учителю.
– Вот уж действительно возвращение блудного сына! – тихонько, с иронией воскликнул учитель.
– Не храните к нему зла, Евгений Михайлович, – сказала мать. – Это он по дурости своей так сделал. Не подумавши.
Хитров подошёл ближе.
– Я учитель... – начал он и замолк, не зная, как звать эту женщину, с таким достоинством державшуюся перед ним.
– Татьяна Фёдоровна, – подсказал Есенин.
– Я учитель, Татьяна Фёдоровна, – повторил Евгений Михайлович, – я не имею права хранить зло на учеников, какие бы они ни были. А характеры у них разные, повадки тоже... Вот, к примеру, ваш сын. – Учитель легонько коснулся рукой плеча Есенина; усы шевельнулись от усмешки. – Знаете ли вы, уважаемый, сколько вы доставили хлопот всей школе? Искали вас по всему городку. Да-с!.. Пока не догадались, что вы, господин Есенин, изволили сбежать домой.
Есенин, опустив глаза, виновато переминался с ноги на ногу.
– Примите его, пожалуйста... – попросила Татьяна Фёдоровна.
Учитель помолчал, как бы что-то взвешивая или решая. Есенин заволновался: а вдруг откажет – и, опережая его ответ, попросил, торопясь:
– Примите, господин учитель.
Глаза Евгения Михайловича потеплели.
– Примем, – сказал он. – Конечно же примем. Тебе учиться надо, дорогой друг. Долго и упорно учиться. Теперь неучёному место в жизни – самое последнее. События на свете становятся всё сложнее, в них неучёному – как в лесу без дороги... Но ты не выкинешь больше какой-нибудь шутки?
– Нет, – сказал Есенин.
– Стричься будешь?
– Буду. – Он тут же представил, как волосы его осыпаются под машинкой, точно спелая рожь, срезанная жнейкой, и поморщился.
Хитров словно поймал его мысль.
– Да, да. С кудрями придётся расстаться, ничего не поделаешь. Но это на время... Стихи пишешь?
У Есенина сильно заколотилось сердце – прикоснулись к тому, что он оберегал как самое заветное; кровь отлила от лица, он выдохнул еле слышным шёпотом:
– Пишу.
– Вот и ещё один стихотворец прибавился... – Учитель указал на стол. – Видишь эти листки и тетради? Это всё, дружок, стихи. Пишут, пишут, не щадя живота своего... Сколько же в России стихов!
Мать опасливо спросила учителя:
– Говорят, Евгений Михайлович, очень уж дерутся тут у вас...
– Дерутся, Татьяна Фёдоровна. А как же иначе? Юные, самолюбивые, неуступчивые.
Мать горестно взглянула на сына.
– Покалечат ведь, уродом сделают.
– Ну, это вы, матушка, уже через край... Покалечат! Такого не бывало и не будет. Так, мальчишеские споры... Успокойтесь, пожалуйста.
Вскоре Есенин посадил мать в сани, укутал ей ноги тулупом, прикрыл соломой. Дядя Саша наскоро собрал не доеденное лошадью сено, сказал племяннику:
– Живи, Серёга, не трусь.
– Слушайся, сынок, старших, не перечь, не упрямься, в драки не лезь, – просительно наставляла мать. – Спаси тебя Царица Небесная... Дай тебе Бог счастья... Трогай, Саша!
Есенин молчал, напряжённо сглатывая подкатившую к горлу горечь, и никак не мог проглотить. Охватило отчаяние одиночества. Чувство это было ново для него и незнакомо ранее, и оно сильно встревожило его. Он не отрываясь провожал взглядом сани, пока они не скрылись за поворотом...








