Текст книги "Есенин"
Автор книги: Анатолий Мариенгоф
Соавторы: Александр Андреев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
От типографии к Садовникам Есенин и Воскресенский прошли пешком. Сторонились окриков извозчиков, обходили толчею на трамвайных остановках. Есенин едва поспевал за корректором.
– Куда мы идём, к кому? – спросил он наконец.
– К тем, кто вам сейчас необходим, – ответил Воскресенский. – Вы слышали что-нибудь о Суриковском литературно-музыкальном кружке?
– Нет.
– Кружок этот объединяет писателей и поэтов из народа. Самоучек. Начинающих... Я думаю, что ваше место там.
Есенин некоторое время шёл, раздумывая над тем, что сообщил ему его покровитель.
– Боюсь, что моё место не там, Владимир Евгеньевич, – ответил он. – Мне не нравятся эти определения: «поэты из народа», «самоучки», «самородки». В этом кроется что-то жалкое, мелковатое, делается какая-то скидка, вроде бы одарённость их ненастоящая. Получается так, будто поэты эти второго сорта. Страдальцы с нескладной жизненной долей. Словом, неудачники. А Пушкин разве слетел к нам с небес или, как Афродита, появился из пены морской? Разве он не из народа русского? Я не желаю быть поэтом-самоучкой, страдальцем, которого только бы жалели и сочувствовали ему: «Ах, он из народа, от сохи, у него мать неграмотная крестьянка. Лапотник, а пробился в люди... Какой несчастный!..» Не хочу! – крикнул он, распаляя себя. – Я хочу быть русским поэтом без всяких скидок на моё крестьянское происхождение.
Воскресенский словно споткнулся, приостановившись, машинально поправил очки.
– Однако... – улыбнулся слегка. – Характерец у вас – ничего себе. А с виду никак не подумаешь... Смельчак! Что ж, давайте! – Он обнял Есенина за плечи. – Ладно, переждём пока здесь, в кружке, а там видно будет... Должен заметить, Сергей Александрович, что направление этого кружка мне по душе – в нём собрались революционно настроенные люди: социалисты-революционеры, социал-демократы и вообще личности передовой современной мысли.
Есенин слушал внимательно, с интересом, – он ничего этого не знал, события, которыми жила Россия, проходили мимо него как бы стороной, не захватывая его.
– Вам, Есенин, место там, – заключил Воскресенский. – Я познакомлю вас с руководителем кружка Кошкаровым-Заревым Сергеем Николаевичем[25]25
Кошкаров-Заревой Сергей Николаевич (1878– 1919) – поэт, член, а затем председатель Суриковского литературно-музыкального кружка.
[Закрыть]. Он поэт. Слыхали про такого?
– Нет, – сказал Есенин отрывисто. – Из самоучек, что ли?..
Корректор, не отвечая, двинулся дальше, тихо посмеиваясь и качая головой.
Суриковский литературно-музыкальный кружок занимал три комнаты в нижнем этаже старого здания на Садовнической улице.
Женщина-секретарь сказала Воскресенскому, что Сергея Николаевича ни сегодня, ни завтра не будет, он работает дома.
– К нему из Петербурга друг приехал, – объяснила женщина доверительно: она давно знала корректора.
Владимир Евгеньевич протирал стёкла очков платком и некоторое время о чём-то размышлял. Взглянув на удручённого Есенина, по-свойски тронул его локтем:
– Не расстраивайтесь, Сергей Александрович. Всё в нашей воле. На службу я могу не идти нынче совсем.
– Спасибо, – ответил Есенин с загоревшейся надеждой. Он безотчётно полагался на верность этого человека.
Женщина-секретарь оглядела юношу с ног до головы, приметила белую наволочку, набитую книгами, отвела глаза, скрывая улыбку.
– Тоже из народа? Самоучка? – В вопросах её улавливалась незлая ирония, должно быть, она относилась ко всем стихотворцам кружка как к неудачникам и по простоте душевной жалела их.
Есенин резко отвернулся к окну, держа наволочку за угол. А Воскресенский рассмеялся – замечания секретарши угодили в самое больное место будущего поэта.
– Вот именно, Мария Михайловна, из народа. Тронулись, Сергей Александрович!
– Где он живёт, этот Кошкаров-Заревой? – спросил Есенин, когда они сели в трамвай, который шёл на Каланчёвскую площадь, к вокзалам.
– В Сокольниках. Там снимает дом. Жена у него нездорова, ей необходим свежий воздух.
– Может быть, он такой же, как Белокрылов?
– Этот другого склада. Этот настоящий. Кстати, из бедных крестьян Ярославской губернии.
– А Белокрылов – сын портного, однако это не мешает ему быть заносчивым, – возразил Есенин. – Горе тому, кто ценит себя выше, чем того заслуживает. Такой, как правило, смешон... Впрочем, он ведь об этом и не догадывается, потому что глуп. Излишнее самомнение от глупости. И от бездарности. Что может быть безобразней павлина, лишённого хвоста?
Воскресенский предупредил мягко, но с оттенком осуждения:
– Остерегайтесь делать выводы, не зная человека, не видя его.
До Сокольников, с пересадками, добирались больше часа. Затем шли пешком по тропе среди берёз; меж белых стволов проглядывало голубое пространство.
Тропа пересекла зелёную поляну и оборвалась у калитки – за изгородью, окрашенной в жёлтый цвет, приютился небольшой, затейливый домик с белыми резными наличниками, похожий на терем. На террасе за круглым столом сидели двое, должно быть, завтракали; перед ними красовался самовар, на медных начищенных боках его играли солнечные пятна, пробивавшиеся сквозь листву.
Воскресенский отворил калитку и пропустил Есенина вперёд. Тот сделал несколько неуверенных шагов к террасе и остановился, поджидая провожатого. В это время из-за угла дома выскочила большая, ростом чуть ли не с телёнка, собака и, сердито рыча, кинулась к Есенину: шерсть на её загривке вздыбилась.
– Кайзер! – испуганно крикнули с террасы. – Назад! Кто его отвязал?..
Есенин нисколько не испугался. Он обнял собаку и привлёк её к себе. Опустившись на корточки, потёрся щекой о её мохнатую морду, что-то шепча ей на ухо; собака завиляла хвостом, лизнула ему руки.
– Как же вы меня напугали! – Рядом стоял дородный мужчина в домашней куртке, глаза прикрывали очки в золотой оправе. – Она не терпит чужих.
– Собака никогда не укусит человека напрасно, – сказал пришелец и поклонился. – Здравствуйте. Я Есенин.
Воскресенский добавил:
– Весьма талантливый молодой человек, Сергей Николаевич.
– Это хорошо, что вы пришли к нам, – сказал Кошкаров-Заревой. – Мы ищем талантливых, нуждаемся в них. Проходите, пожалуйста. Вы завтракали?
Есенин промолчал, словно не расслышал вопроса: на душе тяжесть в сто пудов, в мыслях разброд, какой уж тут завтрак. Кошкаров взял его под руку.
– Сейчас попьём чайку... Владимир Евгеньевич, проходите. У меня Бонч-Бруевич[26]26
Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич (1873– 1955) – государственный и партийный деятель, публицист, историк. Член КПСС с 1895 г.
[Закрыть], только вчера из Петербурга... Кладите ваши книги, господин Есенин, вот сюда, в уголок. Знакомьтесь...
За столом сидел несколько странный человек, высокий, чуть сгорбившийся, с небольшой бородкой, под усами пряталась улыбка, на крупном носу – очки. Было в нём что-то от провинциального врача, от сельского доброго учителя, от участника некрасовского «Современника»: мудрость, окрашенная ласковостью. Он встал навстречу входящим.
– Здравствуйте, Владимир Дмитриевич! – сказал Воскресенский, направляясь к Бонч-Бруевичу. – С приездом!
– А! Владимир Евгеньевич! Рад вас видеть в добром здравии и... на свободе... – Оба понимающе засмеялись, пожимая друг другу руки, а Есенин отметил, что они, видимо, хорошо знают друг друга и что их связывает одно общее дело.
Корректор успел шепнуть Есенину:
– Это сотрудник газеты «Правда». Крупный учёный...
Подошла молодая девушка с чистым полотенцем, перекинутым через руку. Она провела Есенина к жестяному умывальнику, приделанному к стволу ели позади дома. Утирая лицо и шею, он весело подмигнул ей.
– Грачиные яйца ела в детстве – веснушек-то сколько!
Она своенравно вздёрнула плечом:
– Может, и ела, а тебе что? Идём к столу, буду тебя кормить.
– Как тебя зовут?
– Дуня. А тебя?
– Серёжа. Чем кормить будешь?
– Вишь, барин какой! Чего подам, то и будешь есть. И чтоб в тарелке ничего не оставалось. А недоеденное за ворот затолкаю. Не больно жирен, гляжу...
На террасе Есенин сел на указанное место за столом, положил на белую скатерть руки ладонями вниз, как прилежный ученик. Он почувствовал себя здесь легко, и свободно, и словно бы уединённо: думай что думается, делай что хочешь, никто и не заметит, не остановит, не осудит.
Дуня принесла завтрак – душистые котлеты с румяными кружочками картошки, – поставила перед гостем.
– Кушайте на здоровье. – Чуть склонив голову, она с интересом разглядывала Есенина.
Еда показалась ему необычайно вкусной, но на предложение Дуни принести ещё он смущённо ответил:
– Благодарю, я сыт.
Кошкаров-Заревой повернулся всем своим дородным телом к Есенину:
– Ну-с, с чем хорошим пожаловали, молодой человек?
– Со стихами, Сергей Николаевич, – скромно ответил Есенин.
– Откуда сами-то?
– С Рязанщины.
Воскресенский счёл нужным дополнить:
– Сергея Александровича с первых шагов постигли неудачи. Его отец служит приказчиком в мясной лавке купца Крылова в Замоскворечье. Родитель весьма недоволен, что сын увлекается стихами, считает, что стихи – это баловство, а не дело для серьёзного человека, что надо выбиваться в люди иными путями. Но Сергей Александрович взбунтовался: не захотел работать в конторе Крылова и не желает поступать в Учительский институт, а это была заветная отцовская мечта – увидеть сына учителем. Дальше – больше. Произошёл разрыв между отцом и сыном... И Есенин-старший потребовал, чтобы Есенин-младший оставил квартиру, снимаемую для него отцом. Так что наш будущий поэт витает сейчас между небом и землёй, как жаворонок, короче говоря, в пространстве.
Есенин внимательно слушал корректора и улыбался, изумляясь катастрофическому невезению человека, словно речь шла не о нём, а о ком-то постороннем.
Бонч-Бруевич, склонив голову, поверх очков глядел на Есенина с пристальным любопытством.
– Почитайте нам что-нибудь, – кашлянув, попросил он.
Есенин мгновенно поднялся и отодвинулся от стола к стене, завёл руки за спину. Он преобразился: застенчивости его как и не бывало, он, кажется, про всё забыл, отделяясь от всех, наполняясь звонкой и радостной силой. Пёс Кайзер, пятнистый, с густой войлочной шерстью, неслышно подкрался к Есенину, сел у его ног и переводил умные глаза с хозяина на гостей, как бы понимая, что они с этим парнем заодно. Собачья преданность всеми была замечена, хозяин дома улыбнулся, Воскресенский удивлённо покачал головой, а Дуня прошептала с укором, вроде бы стыдя пса:
– Кайзер...
Есенин начал читать одно стихотворение за другим, почти без остановки. Лишь в моменты, когда он умолкал, чтобы передохнуть, в тишину вонзался лёгкий пересвист какой-то пичуги, запутавшейся в зелёных сетях берёзовых ветвей. Есенин безошибочным чутьём понимал, что держит экзамен – по какому предмету, он не догадывался, но знал, что это именно так, и, волнуясь, торопился, натянутый, как струна, – читал как никогда звучно, с особым чувством.
Слушали его внимательно, немного удивлённые той страстью, которая выплёскивалась наружу и словно бы обжигала слушателей. Но вот все стихотворные запасы подошли к концу, и это озадачило Есенина: неужели так мало им написано?..
Закончив чтение, он глубоко, с наслаждением вздохнул, как после тяжкой работы, и улыбнулся, и покоряющая улыбка эта сразу приблизила к нему людей. Чтобы усмирить в себе дрожь, он нагнулся и потрепал собаку за шелковистые мохнатые уши – благодарил за преданность.
Бонч-Бруевич спросил после недолгого молчания:
– Вы пробовали где-нибудь напечатать эти стихи или уже напечатали?
Есенин опустился на своё место за столом, взглянул на Воскресенского и тихонько рассмеялся:
– Мечтал, Владимир Дмитриевич. Однажды разослал свои вирши в различные петербургские журналы, уже готовил себя к славе, как жених к свадьбе. А вирши-то мои, если верить ответам, все до одного или несамостоятельны, или подражательны, а то и просто слабы – причины найдутся, чтобы отказать. А может быть, они и правы, те, кто в журналах.
– И вы опустили руки? – спросил Кошкаров-Заревой. – Приуныли?
– Нет, Сергей Николаевич, если не скрывать, то я ещё более укрепился и в своей правоте, и в своём назначении, – ответил Есенин. – Отобрал лучшее, что написал, составил сборник «Больные думы». Не примут этот – составлю другой, из новых стихотворений. Забракуют второй – не беда, составлю третий. Сил у меня хоть отбавляй! Я решительно надеюсь на будущее...
Воскресенский сказал, как бы отрезвляя его:
– Будущее – оно, конечно, прекрасно. Но вам, Сергей Александрович, надо жить сегодня. А у вас ни жилья, ни службы. – Он обернулся к Кошкарову-Заревому: – Вот с какой нуждой заявились мы к вам, Сергей Николаевич...
Кошкаров-Заревой, задумавшись, снял очки, близоруко щурясь, искоса взглянул на Бонч-Бруевича.
– Вопрос сложный, что и говорить.
Дуня стояла в дверях и ждала, что ответит хозяин.
– Первое время поживёте у меня, – сказал Кошкаров-Заревой. – Вас это устроит, господин Есенин?
– Благодарю вас, – прошептал Есенин, глядя на свои руки, лежащие на столе ладонями вниз.
– Наверху имеется свободная комната, небольшая правда, но для одного вроде бы вполне достаточная. Дуня, приготовьте её, – обратился хозяин дома к горничной.
– Сию минуту, Сергей Николаевич.
Девушка скрылась, и там, где-то внутри помещения, дробно застучали её каблучки. Кошкаров-Заревой прошёлся по террасе, что-то соображая, грузный, неторопливый, за молчаливой хмуростью скрывая свою доброту. Остановившись перед Есениным, сказал:
– Вы согласились бы – на первых порах, конечно, – поработать в книжном магазине?
Есенин встал.
– А что я должен буду делать?
– Продавать книги, мне думается. – Кошкаров-Заревой неожиданно погладил Есенина по волосам. – Коммерция!
Все заулыбались.
Воскресенский заметил не без иронии:
– Ему не привыкать, Сергей Николаевич! Он у купца Крылова мясом лихо торговал. Поглядеть – любо-дорого! Первой же покупательнице – она в лавке постоянная, почётная – надерзил.
Есенин с укором поглядел на корректора, повёл плечом.
– Вы уж наговорите, Владимир Евгеньевич...
– Выходит, вы специалист в торговом деле, господин Есенин? – сказал Кошкаров-Заревой. – Вот и отлично! Я напишу записку хозяину магазина. Помещается магазин на Страстной площади. Вы подъедете туда – хотите сегодня, хотите завтра...
– Сегодня. – Есенину не терпелось поскорее определиться на место – оно сулило ему хоть и неполную, но всё же независимость.
Кошкаров-Заревой ушёл в кабинет писать письмо. А Бонч-Бруевич обратился к Есенину:
– Всё, что вы нам прочитали, для начала просто хорошо. От слов ваших веет свежестью... А нет ли у вас, Сергей Александрович, стихов несколько иного содержания? С социальным направлением, что ли... Вы меня понимаете? Таких, чтобы можно было напечатать в «Правде»? Эта газета большевистская.
– Таких, к сожалению, нет, Владимир Дмитриевич. Я ещё не дорос до социальных обобщений жизни. Потом, возможно...
– Ну, а долю российского крестьянина-пахаря разве вы не знаете? Тут и обобщать-то не так уж трудно, – подсказал Воскресенский.
– Есть об этом, Владимир Евгеньевич, но слабо, топорно как-то. Я даже читать не хочу.
Бонч-Бруевич потрогал усы, негустую бородку.
– Вам, Сергей Александрович, не продавцом в магазине служить, а приобщиться бы к большому рабочему делу. – Он кивнул на Воскресенского.
На террасу вышел Кошкаров-Заревой с письмом в руках, остановился, слушая петербургского друга. Бонч-Бруевич говорил негромко, доверительно, часто прерываясь, наверное, для того, чтобы молодой поэт мог глубже вникнуть в услышанное:
– Время становится всё более бурным, всё более грозным, товарищи. Особенно после событий на далёкой сибирской реке Лене...
О Ленском расстреле рабочих Есенин уже знал от учителя Хитрова. Но он впервые услышал здесь непривычное обращение к слушателям – «товарищи», новизна и необычность этого слова вызвали в нём трепет.
– Расстрел безоружных рабочих золотых приисков войсками царя, – продолжал Бонч-Бруевич негромким голосом, – потряс всю Россию. Знаете, что ответил царский министр Макаров на запрос социал-демократической фракции? Он заявил с трибуны Государственной думы: «Так было и так будет!..» Этот наглый и беззастенчивый вызов ещё более накалил гнев рабочих!.. Усталость и оцепенение, порождённые торжеством контрреволюции, проходят. Кончилась глухая и страшная пора реакции, когда на фоне утренних зорь и закатов вставали перед взором людей перекладины виселиц со свисающими с них петлями и по трактам России вооружённые конвоиры гнали колонны арестованных в сибирские остроги, на поселения. Залпы карателей на Лене явились сигналом для штурма твердынь царского самовластья!.. Вот дела-то какие, друзья мои... – Бонч-Бруевич смущённо усмехнулся, откидываясь на спинку плетёного кресла. – Я, кажется, разговорился не в меру. Прошу прощения, – взглянул на Есенина сквозь выпуклые стёкла очков. – Вам, наверное, не совсем интересно...
– Что вы, Владимир Дмитриевич! Только я слабо разбираюсь в этих вопросах. Не дорос пока.
– Дорастёте, – ободрил Бонч-Бруевич мягко, по-отечески. – Езжайте, устраивайтесь на работу. Сначала в магазин, а там, может быть, и в другое место попадёте.
Кошкаров-Заревой подал Есенину письмо.
– Найдёте магазин, спросите Алексея Лукича Пожалостина и передадите письмо в собственные руки. И немедленно возвращайтесь сюда к обеду. Комната ваша к тому часу будет готова.
– Она уже готова, – сказала Дуня, появляясь в дверях.
– Ну что ж, возьмите пожитки Сергея Александровича и отнесите в его комнату.
Девушка взяла наволочку с книгами и молодо засмеялась, чуть запрокинув красивую голову.
– Эх, вот так имущество! Ну и богатей же ты, парень. Миллионщик!..
– Жизнерадостное создание ваша Дуня, – заметил Бонч-Бруевич. – Лёгкая, быстрая, смешливая.
– И дерзкая ужасно, – добавил хозяин. – Дерзит на каждом шагу, даже голос повышает, а я, представьте, обидеться не могу – так непосредственно и обаятельно всё это у неё выходит. С женой моей – полное единение взглядов. Ну, с Богом, Сергей Александрович! Не заблудитесь?..
– Я его провожу, Сергей Николаевич, – сказал Воскресенский.
Пёс Кайзер дошёл с ними до калитки, остановился, как бы прощаясь со своим новым другом. Дуня, подбежав, подсказала Есенину:
– Ну, приласкай его, погладь, видишь, влюбился в тебя с первого взгляда.
– А ты? – Есенин потрепал собаку за уши.
– Ишь какой! – вдруг рассердилась Дуня. – Так вот прямо и растаяла!..
8День, ночь – сутки, неделя, месяц...
Уже больше месяца жил Есенин у Кошкарова-Заревого. Бытие казалось ему нереальным, и всё, что происходило с ним – ив книжной лавке, и в доме, – не ощущалось явью.
Утром он уходил на службу, стоял в магазине, продавал книги, узнал многих интересных людей-книголюбов, вёл с ними беседы, внимал их «завиральным» смелым высказываниям, насыщался знаниями. Память нанизывала факты, случаи из литературного быта, фантазии и теории, задиристо опровергающие одна другую. В сером костюме, в свежей рубашке с бантом, лёгкий и оживлённый, улыбающийся, услужливый, он окрылённо двигался за прилавком; знатоки усердно рылись на полках, выискивая редкое, новое, незнакомое даже для самого продавца, и объясняли ему суть, значение и ценность того или иного произведения. Малоопытным покупателям он хоть и несмело, но предлагал сам.
Когда же магазин пустел, он выбирал книжку и, присев на ступеньку переносной лестницы, читал, читал. Читал он много, с жадностью, с расчётом – классику, современную поэзию, прозу. Можно ли прочесть всё, что издано? Казалось, он мог быть среди книг круглые сутки, но всё же «домой», к новому пристанищу, ехал с нетерпением – там встречало его радушие, прогулки по лесным тропам.
В сумерки, за чаем, Сергей Николаевич, вернувшись из города, сообщал последние литературные новости, приносил рукописи поэтов из народа, – читали их вместе, разбирали – стихи были по большей части неумелые, слабые, и Кошкаров-Заревой разъяснял Есенину, в чём их слабость... Но, несмотря на несовершенство стихов, Сергей Николаевич – этого он не мог скрыть – втайне гордился многими из своих неискушённых авторов.
– Посмотрите, какая искренность в каждом слове, – кричал он, – какая правда! А выражена коряво, порой даже неграмотно. Вот это мы поместим в журнале «Семья народников».
– Что же именно? – спросил Есенин, придвигая к себе листок со стихами, и прочитал:
О полночи
Вскочил, как пьяный,
Замутила туга-тоска,
Будто ловит меня арканом,
Топчет-топчет конём – баскак!
Будто вспыхнув, горит домишко,
Бабий рёв, рёв набатный в селе!
Свищут стрелы!
Сестра нагишкой
На татарском лежит седле!..
Как верно, – проговорил Есенин. – Упруго. Бьёт в самую середину! Кто это сочинил? Заметно, что изучил «Слово о полку Игореве».
– Александр Ширяевец[27]27
Ширяевец (наст. фамилия Абрамов) Александр Васильевич (1887—1924) – поэт. Его ранняя смерть произвела на Есенина тяжёлое впечатление. Памяти Александра Ширяевца посвящено стихотворение Есенина «Мы теперь уходим понемногу...».
[Закрыть], – ответил Кошкаров-Заревой, радуясь тому, что стихи произвели впечатление. Есенин читал дальше:
Тихо... тихо...
А сердце всё мечется, мечется,
Всё торчу у окна,
Не сплю...
И мерещится:
Не Луна —
Салтычиха,
Салтычиха
Мне бросает на шею петлю!..
– Это же Русь, Сергей Николаевич! – воскликнул Есенин, впиваясь взглядом в короткие строчки. – Её история. Народ!
– Читайте дальше, – подсказал Кошкаров-Заревой.
...Мамоньки! Бабушки!
Арины Родионовны!
Зацапанные барами-
Блуднями
Для соромной забавушки!
Рано вас сгорбило
Буднями
Чёрными!
Радости видано много ли?!
Не вы ли
Поили
Песнями, сказами ярыми
Пушкиных, Корсаковых, Гоголей!
А самим – оплеухи, пинки,
Синяки
Да могилки незнаемые, убогие!..
Есенин, ошеломлённый, рывком встал, взволнованный, затоптался по террасе, словно задыхаясь и ища свежего воздуха.
– Где этот человек? Я хочу познакомиться с ним. Он подлинный поэт!
– Этого сделать, к сожалению, нельзя, Сергей Александрович, – ответил Кошкаров-Заревой. – Он далече отсюда. Трудится телеграфным монтёром в почтовой конторе на железнодорожной станции.
Есенин вздохнул:
– Жаль... Очень жаль!
– Вы сегодня не в настроении, Серёжа. – Кошкаров-Заревой с некоторым беспокойством следил за ним. – Что-нибудь случилось?
Есенин стоял у раскрытой двери. Всё гуще синели сумерки. Они плотно окутали кроны берёз, и кроны слились в сплошную тёмную тучу. Но стволы ещё белели ярко и хрупко, с костяным блеском.
– Он уже целую неделю ходит такой расстроенный, – объяснила Дуня. – Ищет, чего не терял.
Есенин круто обернулся.
– А мне встречаются в магазине такие экземпляры, что просто диву даёшься, откуда они только берутся! – заговорил он, смеясь и сокрушённо качая головой. – Сегодня явился этакий дядечка, косматый, мордастый, грудь колесом, плечи тоже колесом, и швыряет на прилавок книжку, всю растерзанную, истыканную чем-то острым. Возьмите, говорит, назад эту гадость, эту отраву! Гляжу, Фридрих Ницше: «Воля к власти». Я, говорит дядечка, последователь божественного Толстого. А этот господин тщится возбудить якобы врождённые во мне звериные инстинкты! Зло во мне ищет... Нет, не поддамся! Я толстовец. Я кроток. Не только мясо убиенных животных не приемлю, но и вообще пищу, пламенем тронутую, не употребляю! Да-с. Я сыроежка. Рис зерном, изюм, сырую морковь, рыбу, солнышком обогретую, – пожалуйста. А борщ, селянка – это уже от лукавого! А твои, говорит, внушения – чинить людям зло – я презираю! И приговариваю тебя к смертной казни. Мы, я и мой приятель, тоже толстовец, поставили книжонку этого господина к забору и расстреляли из ружья. Говорят, проповедник зверства господин Ницше спрыгнул с ума? Правильно. Это со зла, туда ему и дорога!..
Кошкаров-Заревой рассмеялся невесело.
– Чудак, должно быть, какой-нибудь... Но как глубоко в толщу народную пустил свои корни граф Толстой...
– А вам приходилось встречаться со Львом Николаевичем? – спросил Есенин.
– Приходилось, и не раз... – Сергей Николаевич долго и с увлечением рассказывал о великом писателе.
Есенину больше всего понравился случай с генерал-губернатором Москвы великим князем Сергеем Александровичем.
– Однажды к Толстому является фельдъегерь от генерал-губернатора и вручает ему пакет, в коем приказывалось прибыть графу Толстому такого-то числа, в такой-то час...
– Что же ответил Толстой?
– Толстой ответил так: «Передайте господину губернатору, что русский писатель граф Толстой примет великого князя в удобное для него, Толстого, время. О месте и часе встречи губернатор будет уведомлен особо». И губернаторский посланец ускакал ни с чем.
– Эх! – Есенин вздохнул, и глаза его потемнели от восхищения.
Иногда по вечерам в загородный домик Кошкарова-Заревого приезжали члены литературно-музыкального кружка, люди разные и по таланту, и по убеждениям: Тут были и анархисты, и эсеры, и социал-демократы. Некоторые из них недавно вернулись из дальних поселений, куда были сосланы за революционную деятельность. Поэт Деев-Хомяковский, булочник, скромный, вечно с опаской озирающийся, скрытный, приезжал сюда чаще других. Суриковцы читали свои стихи, и Есенин почти автоматически отмечал недостатки их, удачные строчки, словосочетания и недобро радовался в душе: он мог бы сказать лучше, образней.
Застольные беседы за стаканом чая, споры о путях поэзии, о времени, которое требует от литератора слова особенного, пламенного, «буревого», – всё это насыщало его душу богатством, цены которому нельзя было определить.
В воскресные дни или по вечерам Есенин, Дуня и пёс Кайзер уходили в лес за грибами, играли в «догонялки»; мелькал среди рябой белизны стволов Дунин цветистый сарафан, и берёзы, как бы откликаясь на её смех, на восклицания, тоже звенели.
Домой шли тихо, умиротворённые, с полными корзинами грибов.
Дуня, отдышавшись, рассказывала хозяйке, как хорошо было в лесу. Она заботливо прикрывала пледом плечи женщины, укутывала ноги и пристраивалась рядышком – чистила грибы. По всему было заметно, что хозяйка любила эту расторопную, здоровую девушку и баловала её подарками, прощала её проделки и дерзости и неизменно отстаивала её от укоров мужа.
Вооружившись пилой и топором, Есенин и Дуня шли в сарай и распиливали длинные сосновые, берёзовые и дубовые брёвна, заготавливали на зиму дрова для печей, для камина. Есенин ловко разваливал топором толстые чурбаки. Дуня укладывала их в сарае. Делала она это быстро, споро и весело. Поленницы выглядели стройными, ладными, даже красивыми. Дунино лицо с голубыми глазами и скобочками бровей, всегда как бы в изумлении приподнятыми, с веснушками, рассыпанными по переносью, по розовым щекам, с губами, раскрытыми в улыбке и обнажавшими белые зубы – один зуб был посажен немного криво, и это придавало улыбке оттенок детскости, – вызывало симпатию и братское расположение. Есенину приятно было находиться рядом с Дуней, она отвлекала его от нелёгких дум, от тоски.
А тоска подкарауливала его всё чаще и чаще, наваливалась всей тяжестью, безжалостная, как татарское иго. Тогда и общество Дуни не могло помочь. Есенин запирался в своей комнатке, где от тишины звенело в ушах, и спускался лишь к столу, отрешённый, будто потерянный, с отсутствующим мученическим взглядом. Надвигалась осень, тучи всё чаще заслоняли солнце, дожди, короткие, словно бы пробные, окропляли поля и рощи, наводя уныние. Как-то в осенний серый дождливый день он вдруг ощутил отвращение к бумаге, написал лишь одно стихотворение «Капли», в котором отпечатались его настроение и его боль.
Капли жемчужные, капли прекрасные,
Как хороши вы в лучах золотых,
И как печальны вы, капли ненастные,
Осенью чёрной на окнах сырых.
Люди весёлые в жизни забвения,
Как велики вы в глазах у других
И как вы жалки во мраке падения,
Нет утешенья вам в мире живых...
Позже он понял, что это только пересказ прочитанных ранее лермонтовских строчек...
Он всё более убеждался в том, как трудно преодолевать классику. Скажешь – будто и хорошо, ново, а оказывается, это уже сказано до тебя, лучше, образнее, музыкальней.
Долгими вечерами он читал Евангелие и находил в Новом Завете много общего, как ему казалось, со своими душевными метаниями, сомнениями, со своим смятением. Он казался себе покинутым всеми, заброшенным и жалел себя, страдальца духом, которому не к кому приютиться душой. И в такие минуты он задавал себе неразрешимые вопросы: «Живёшь ты или нет? Уж очень она, жизнь, монотонно, однообразно протекает, каждый новый день становится всё невыносимее, потому что всё старое пошло и жаждешь нового, лучшего, чистого, а где оно, это чистое? Кругом слепая, увязшая в пороках толпа, которую надо клеймить позором!»
Размышляя, он забирался в такие дебри, откуда, казалось, не будет возврата. Он считал совершенством Иисуса Христа. Образ Христа вырисовывался ясно – не миф, не легенда, а живой человек, благородный, непогрешимый, мужественный. Но он веровал в него не так, как другие, – это было его утешением и оправданием. Другие веровали в Христа из страха – а что будет после смерти? Он же веровал как в человека, одарённого светлым умом и благородною душой, проповедовавшего любовь к ближнему. Да, жизнь... Он не мог понять её назначения.
Изнурённый думами, он валился на кровать, но заснуть не мог долго, ворочался, вздыхал, слушая всхлипывания дождя за окном. Он размышлял о селе, которое отсюда, особенно в моменты одиночества, казалось райским уголком: там колокольный звон, уносящийся в заречные раздолья, там в белом доме на горе живёт одинокая и прекрасная женщина... Вспоминалась поездка на яр в бурю и в ливень: они добрались тогда до имения Ивана Ивановича Кулакова, брата Лидии Ивановны; в большой гостиной в камине пылали берёзовые и сосновые, пахнущие смолой поленья; Есенин сидел, закутанный в тёплый халат; огонь, отражаясь, трепетал в его остановившихся глазах; она сидела рядом, она налила вина в бокалы и один подала ему с искренним пожеланием: «За ваше прекрасное будущее, за ваш талант!»; вино, обжигая, разлилось по телу, а среди ночи, в тишине чуть скрипнула дверь в его комнате, и он услышал её шёпот: «Вы ещё не спите?»; в темноте, приближаясь к нему, качнулась белая тень, и он ощутил на своём лиде её похолодевшие пальцы, и сердце его гулко забилось в груди...
Вспоминались Есенину и родимая изба, амбар, который был для него краше всяких хором, где мечталось светло и радостно о грядущей жизни, о славе и где светло и вольно писалось... Вспоминались сестрёнки Катя и Шура, и мать вспоминалась, самый близкий и понимающий человек на земле, её глаза, излучающие любовь и тепло, её руки; если бы она оказалась сейчас рядом и, ничего не спросив, коснулась бы руками его головы, всю боль души «как рукой сняло бы».
Есенин страдал ещё и оттого, что так нелепо поссорился с отцом, раскаяние и обида обессиливали, он знал, что отцу сейчас не легче – отречение от сына никому ещё не приносило облегчения. Какие найти пути для сближения с отцом? Хотя он знал что из перемирия ничего путного не получится: отец, кроткий и покладистый с виду, был горд и своенравен, и, уж конечно, он никогда не простит ослушания и – доведись жить с ним – будет ущемлять его свободу. Но пускай лучше ссоры, размолвки, споры, чем взаимное отчуждение, – лучше обиды вместе, чем страдания в одиночку, порознь.