Текст книги "Есенин"
Автор книги: Анатолий Мариенгоф
Соавторы: Александр Андреев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 47 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1оезд осторожно, словно крадучись, подобрался к вокзалу, и сразу из вагонов посыпались на деревянную щелястую платформу люди; в руках и на плечах – мешки, баулы, корзины, сундучки, кошёлки. Толпа, немного одичавшая, суматошная, потащила Есенина к выходу. Встречающие рвались против течения, сталкивались грудь в грудь, беззлобно отругиваясь, взмахивали платками, шляпами...
Есенин взмок от напряжения, устал от тесноты. Он с недоумением и тоской озирался вокруг: куда все торопятся, зачем? Казалось, лишь несколько мгновений назад перед глазами лежало ржаное поле, по нему ветер гнал жёлтые звенящие волны. С пригорков снимались угрюмые птицы-коршуны и, разрубая крыльями воздух, уходили ввысь, под белые облака, парили, замыкая круг за кругом; их неслышный полёт утверждал оглушительную тишину, обнявшую землю. Впечатанный в синеву лес за Окой засасывал взгляд. Валил с ног вязкий и сладкий запах медового настоя, вздымавшийся от цветущей гречихи.
Паровоз уткнулся лбом в тупик, утомлённо отдувался, окутываясь белым паром и чёрным дымом; дым, напитанный кислым ядовитым газом несгоревшего угля, тяжело стлался понизу, проникал в грудь, вызывая кашель...
Людская лавина выплеснула Есенина на Каланчёвскую площадь и распалась – растеклась в стороны. Есенин поставил у ног чемодан, кинул на него пальто, снял шляпу и вытер платком горячее лицо.
Трамваи скрежетали на закруглениях рельсов. На остановках люди лезли в вагоны напролом, швыряя через головы громоздкий багаж, гроздьями повисали на подножках.
Ломовые лошади с просторными развалистыми крупами, с космами, нависающими на широкие, как сковороды, копыта, бухали по ухабистой мостовой; окованные железом колеса телег прыгали по булыжнику.
Изредка проносился чёрный автомобиль с открытым верхом, неожиданно и безумно крякал клаксонами.
Бородатые извозчики браво восседали на облучках пролёток и зазывали седоков.
Всё это как бы плавилось в зное, томилось в духоте нагретых солнцем камней, в пыли и в грохоте.
Есенин озирался вокруг растерянно и со смутной тревогой, как будто здесь, в этом сонмище, затаясь, подстерегала его опасность, о которой он ещё и не догадывался. Теперешний приезд в Москву не был похож на прежний: год назад он был тут гостем, сейчас же вступал на московскую землю как постоянный её житель. Город, казалось, изменился с тех пор, да и сам Есенин был уже другим – повзрослел, поумнел, стал зорче, исчезло чувство этакого радостного изумления и наивного ожидания чуда.
Махнув рукой на переполненные трамваи, он знакомой дорогой – через Орликов переулок – выбрался на Садовое кольцо. Свернул вправо к Сухаревской площади. Издалека видна была знаменитая, с петровских времён, башня из красного кирпича[22]22
Издалека видна была знаменитая, с петровских времён, башня из красного кирпича. — Сухарева башня находилась в Москве на пересечении ул. Сретенки и Садового кольца. Башня была сооружена по инициативе Петра I (архитектор М. И. Чоглоков) в 1692– 1695 гг. близ стрелецкой слободы полка Л. П. Сухарева (отсюда её название). Башня была разобрана в 1934 г. в связи с реконструкцией Большой и Малой Колхозных площадей. Сухаревский рынок возник вокруг Сухаревой башни в конце XVIII в., в 1925 г. был переведён в один из дворов на Садово-Сухаревской улице, а в 1930 г. закрыт.
[Закрыть]. Вокруг неё шли великие торги. В толчее, в накале страстей творилась купля-продажа, совершались мелкие и крупные сделки. Есенин знал, что тут можно было достать всё, что угодно: старообрядческие книги и древние монеты, редкие картины и кровных рысаков с каретами, жаренную на сковороде колбасу с луком и коньяки из подвалов Шустова, мебель и оружие; вспомнилось: Пьер Безухов из «Войны и мира» в 1812 году приобрёл пистолет именно на этом торжище. Книги на Сухаревке продавались и в крытых палатках, и с лотков, и на развале – они были разложены на мостовой. Одежонку, свою и ворованную, обувь, от лакированных сапог до лаптей, сбывали с рук. Обманывали простаков, деревенских... А уж крика, свиста, смеха и брани было тут вдосталь.
Ни один приличный московский базар не обходился без мелких жуликов и знающих себе цену воротил-авантюристов. И конечно, без босяков.
Есенин был знаком с ними понаслышке и по рассказам и пьесам Максима Горького. Их не так легко было понять, этих высокомерных гордецов, величавых в своём одинаковом презрении и к труду, и к наживе, и к сытости. Теперь он увидел их воочию во всём их великолепии – столкнулся лицом к лицу.
Втянутый в самую гущу базара, он ощутил себя в крепких объятиях толпы, и объятия эти, думалось, никогда не разорвать, кричи, вопи, плачь – никто не отзовётся... И Есенин покорился власти многолюдья. Он любил шумные сборища, где клокочет жизнь, неразгаданная, изменчивая, с неожиданными завихрениями. Он повеселел, вспомнив воскресную торговлю в Спас-Клепиках – она представилась ему крошечной в сравнении с Сухаревским, чуть ли не вселенским, базаром. Его несколько раз бесцеремонно останавливали: одни приценивались к пальто, цепко хватались за чемодан, другие пытались всучить ему сапоги, косоворотку, гитару...
Неподалёку от крестьянских возов, выстроившихся вдоль тротуара, юркий базарный завсегдатай, с былинками сена в нечёсаных, лохматых волосах, выхватил у Есенина пальто.
– Продаёшь, парень?
– Нет, – сказал Есенин. – Отдай!.. – Он поймал лохматого за рукав рваной сатиновой рубахи. – Верни, тебе говорят!..
Ворюга ловко вырвался, оставив в кулаке Есенина клок рукава, и канул бы в людскую пучину бесследно, если бы не послышался приказ, брошенный голосом негромким, но внушительным – от силы и превосходства над другими:
– Стой. Иди сюда.
Лохматый беспрекословно повиновался.
– Отдай пальто. Позарился. Сколько раз говорить: надо видеть, у кого брать можно, у кого нельзя.
Рядом с телегой, на свежем сене, брошенном на булыжины, расположились люди, живописно одетые в дырявые рубахи и штаны, заляпанные заплатами, на ногах – рваные опорки. Босяки!
«Вот они какие, – подумал Есенин и невольно улыбнулся. – Совсем нестрашные, ни на кого не похожие. Даже интересные...»
Среди них выделялся рослый костистый человек с небольшой бородкой и усами на красивом энергичном лице, густые всклокоченные волосы до самых корней пропитаны сединой, в припухлостях век светились острые пытливые глаза, грудь могучая, расстёгнутый ворот холщовой рубахи открывал сильную шею. Это он велел вернуть пальто, – должно быть, атаман ватаги. Опершись на локоть, атаман небрежно, словно отдыхая, полулежал на сене и нехотя жевал копчёную колбасу. Обнажив в улыбке крупные белые зубы, он спросил Есенина покровительственно:
– Есть хочешь? Садись. Ставь свой чемодан, никто не возьмёт. Петька, дай ему булку и колбасы.
Лохматый, тот, что оставил Есенину клок рукава, проворно подполз к корзине, стоящей под телегой, достал из неё полкольца колбасы, французскую булку и подал гостю. Есенин взял.
– Откуда приехал? – спросил старшой.
– Рязанский. Из села.
– Работать будешь?
– Наверно. Отец у меня тут.
– Где служит?
– Приказчик в мясной лавке Крылова. На Щипке.
Старшой кивнул.
– Знаю. Заглядывал как-то в лавку. Кости брал на суп.
Лохматый тронул чемодан носком рваного башмака:
– Гостинцев везёшь отцу из села-то? Угостил бы...
– Какие гостинцы? – Есенин удивлённо и доверчиво улыбнулся, оглядывая босяков – «хозяев рынка». – Костюм, ботинки, несколько рубашек – вот и всё моё богатство. Ну, рукописи ещё...
При слове «рукописи» старшой оживился, сел, обхватив колени руками, колбасу с булкой отложил.
– Что же ты пишешь? Стихи небось?
– Пробую.
– Заметно. Глаз меня ещё не подводит, чёрт возьми! – Он, как равный равному, протянул Есенину руку: – Здравствуй, рязанец! Иннокентий Кочегаров. По прозвищу Коробейник. Прежде я и в самом деле был офеней, коробейничал. Исходил матушку-Россию вдоль и поперёк: бывал на тульской земле, на курской, в Сызрани, и в вашей Рязани, и ещё в Вологде, и в Костроме. Ну и, само собой, в Нижнем. В коробе у меня было всё: Псалтыри, Евангелия, ленты, кружева, гребёнки, брошки, крендели и конфеты. А рядом со всем этим – книги графа Льва Толстого, поэта Надсона, книжонки про разбойника Чуркина, смешные рассказы Чехова... Чего только не шуршало в моём коробе! Был я парень молодой, как вот ты, и собой неплох, и бравый. Плясать умел, на гармошке играл, песни певал... Зайдёшь, бывало, в избу, разложишь товары – и валит народ из соседних дворов, с других улиц. Почитаешь им сказки, споёшь песню – и все довольнёхоньки, всем весело. А девки! Такие попадались – дух захватывает! – Иннокентий прикрыл глаза, мысленно уносясь туда, в прежнее – в молодость, и боль сломала на секунду привлекательные черты его лица. – А тебя как величать прикажешь?
– Есенин. Сергей, сын Александров.
– Есенин? – переспросил Иннокентий. – Не помню такого поэта. Я про многих поэтов слыхал, некоторых знал наизусть.
– Я ещё нигде в печати не появлялся, – простосердечно объяснил Есенин. Ему безотчётно нравились эти люди, видимо, со сложным и несветлым прошлым. – Надеюсь на будущее...
– Ну-ка, почитай, про что ты пишешь, мы прямо скажем, стоит ли тебе надеяться на будущее или же сразу становись за прилавок, в помощь отцу.
Есенин ничуть не обиделся на замечание о прилавке. Отпетые головы, сидя и полулежа, поддержали своего «башковитого» вожака:
– Читай, не трусь. А мы послушаем, что ты там наваракал!
– Я не трушу, – сказал Есенин и тотчас заволновался, как всегда перед чтением своих стихов.
Чтобы его лучше слышали, он привстал на колени. Босяки глядели на него пытливо и, казалось, затаили усмешки. Перешёптывались.
– Тихо! – приказал Иннокентий ватаге, а Есенина попросил: – Подвигайся ближе.
Есенин придвинулся почти вплотную к Иннокентию, положил на газету недоеденные колбасу и булку. Решился.
Хороша была Танюша, краше не было в селе, —
начал он негромко, но, несмотря на слитный шум торжища, всем было слышно, —
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру,
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.
Передохнул немного, с жадностью вглядываясь в лица слушателей. Иннокентий кивнул: дескать, продолжай, слушаем...
Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
«Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой».
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеёю развилась её коса.
«Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу».
Не заутренние звоны, а венчальный переклик,
Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик.
Не кукушки загрустили – плачет Танина родня,
На виске у Тани рана от лихого кистеня.
Алым венчиком кровинки запеклися на челе, —
Хороша была Танюша, краше не было в селе.
Есенин смолк и вдруг затосковал, как будто только сейчас сам осознал то, что написал, – весь трагизм, всю непоправимость случившегося с двумя влюблёнными.
Иннокентий Кочегаров надавил кулаками на глаза, вздохнул с хрипотцой, развернул размашистые плечи.
– Бывает, – сказал он. – Вот так бывает, знаю... Очень понятно! Сходятся характер на характер, как, скажем, в рукопашной, – никакая сила не остановит! И одному из них несдобровать. Любили же друг друга! Эх, Сергей, сын Александров, всколыхнул ты мне душу до самого дна. А ведь, кажется, безделица, полтора десятка чернильных строчек, а вот – на тебе! – человеческие судьбы, как на ладони... – Плеснул в стакан водки, выпил и прикрыл локтем лицо.
Петька Лохматый попросил вожака:
– Ты бы рассказал ему про свою Танюшу...
Иннокентий поморщился, он чуть запьянел, веки сразу отяжелели, набрякли.
– Всё в прошлом, друзья. И Танюша в прошлом. – Зорко взглянул на Есенина. – Была у меня история, давно, в юности, когда коробейником по Руси бродил. Немало повидал по сёлам красавиц, но такая повстречалась одна-единственная. Королева. Алмазную корону ей на голову – повелевай!.. Ну и поплатился я за неё: свалил соперника. Заковали руки и ноги в железо – и зашагал этапным трактом с полосатыми столбами в Сибирь... Бежал. Вернулся, а моя Таня в сырой земле: извела её женихова родня. Вот и вся история... Потом к зелёному зелью пристрастился. Дружками обзавёлся. Липнут они ко мне. – Обвёл взглядом дружков. – Вот они, мои милые.
– А чем мы плохи? – низким голосом, как будто с обидой спросил мосластый верзила с чёрной повязкой на левом глазу. – Мы своё дело знаем...
– Лихие ребята, – пояснил Иннокентий Есенину, – Каторжники. А если разобраться – несчастный люд... Ты, Есенин, за прилавок не становись. Прилавок зашибёт в тебе не только поэта – человека!.. Пиши. Учись у больших поэтов, у главных. Пушкин, Кольцов, Лермонтов, Некрасов, Надсон, Блок, Брюсов Валерий. У этого про нашего брата вот что сказано: «У нас ножики литые, гири кованые. Мы ребята удалые, практикованные...» – И строго спросил: – Есть у тебя эти книги?
– Нет, – ответил Есенин. – Но я приобрету...
– Когда-то ты приобретёшь?.. Петька! – Иннокентий сделал едва уловимый знак Лохматому.
Того как ветром подхватило. Прибежал он через полчаса и положил перед Иннокентием стопку книг, связанную бечёвкой.
Иннокентий бегло оглядел корешки книг.
– Это то, что надо. Только вот Библию зачем брал?
– Рядом с другими лежала.
– Держи, Есенин. – Иннокентий бережно положил книжную стопку ему на колени. – Читай. Не смущайся, что ворованные. Важно, что мысли в них неворованные – почерпнутые из сердца. Ну, прощай, Сергей, сын Александров. – Он встал.
Сразу, как по команде, поднялись и остальные, рослые, с небритыми лицами, в дырявых рубахах – знак вызова окружающим людям, обществу, – босяки.
Продолжил задумчиво:
– Может быть, встретимся ещё. Только – чур! – не здесь. Упаси Бог! – Дружкам велел: – Донесите ему вещи, остановите трамвай, посадите.
– До свидания, – сказал Есенин, сжимая руку Иннокентия, и улыбнулся.
2Трамвай катил по садовым улицам. Есенин смотрел в окно. Царапали бока вагонов ветви старых, чуть запылённых лип, вязов, ясеней. Под деревьями на лавочках отдыхали в тени пожилые женщины, дети лепили из песка башенки. В одном месте на Сенной площади, неподалёку от остановки, крутил ручку старый шарманщик, а на ящике скучал облинявший зелёный попугай. Вокруг теснились ребятишки. Доносились обрывки грустной мелодии о горящем в огне Трансваале.
Есенин ласково поглаживал книги, лежащие на коленях, тепло, улыбчиво щурился, вспоминая недоумение Иннокентия: зачем его подручный взял Библию. Чудак! Есенин давно мечтал иметь Библию – свою, собственную. И вот она у него есть. Ворованная, правда, но что из этого?
Трамвай громыхал по Крымскому мосту. Скоро Валовая улица, надо пробираться к выходу. Есенин волновался всё более, по мере того как близилась конечная остановка...
В «молодцовской» было тихо и пусто, в углу в полумраке лежал на койке грузчик Василий Семёнович Тоболин, заваленный одеялами.
– Это ты, Сергей? – окликнул он Есенина хриплым, простуженным голосом. – Отец твой в лавке. Ждал тебя...
– А что с вами? – Есенин подошёл к больному.
– Захворал. Выпил холодного квасу, а сам горячий был. Вот и слёг... То в жар кидает, то дрожу весь, зуб на зуб не угадывает... – Дышал он часто, отрывисто, его душил кашель, сухой, гулкий, на лбу высыпал горошистый пот.
– Вам бы лекарства принять, доктора пригласить...
– Ничего, пройдёт, мы привыкшие. Клади вещи, иди к отцу. Он снял для тебя отдельную комнату. В этом же дворе.
В мясной лавке всё было так же, как и год назад, – покупателей не столь много, продавцы за прилавками, спокойные, сытые, с ленцой взирают на входящих.
Александр Никитич увидел сына; синие глаза отца засветились радостью, руки чуть вздрогнули. Он кивнул продавцу, стоящему в отдалении, тот, подойдя, заменил его. Александр Никитич вытер руки о фартук и, стараясь не торопиться, вышел из-за прилавка. Отец и сын обнялись, потом отодвинулись к окну.
– Почему ты задержался, Сергей? – спросил отец. – Я уже затревожился, не стряслось ли чего?
– От вокзала шёл пешком, на Сухаревке немного задержался, – ответил Есенин. – Книги поглядел.
– Я для тебя, сынок, отдельную комнату приготовил. Негоже тебе в общежитии ютиться – одну грубость услышишь.
– Спасибо.
Александр Никитич смотрел на сына с затаённой надеждой, но вовсе не уверенно, даже заискивающе: знал его упрямый и неровный характер, а Есенин почему-то стеснялся отца и жалел его. Почему? Кто знает...
– Серёжа, Дмитрий Ларионыч, хозяин, здесь. И супруга его. Олимпиада Гавриловна, – тоже. Пойди к ним, покажись. Поздоровайся...
– Так сразу? – Есенина неприятно удивила эта поспешность. – Можно ведь и повременить. Вот уж устроюсь...
Отец перебил его:
– Откладывать ни к чему. А то обидятся – скажут: был в магазине, а хозяев не удостоил вниманием. Иди.
Это прозвучало как приказание, и Есенин повиновался. Он прошёл в дверь за прилавком, по тесной и крутой лестнице поднялся на второй этаж, в контору. Постучался в кабинет хозяина: ему сделалось вдруг до бесшабашности весело – то ли оттого, что московская жизнь стала отныне и его жизнью, что бы ни случилось в ней, то ли потому, что не дорожил он будущим местом службы и от этого чувствовал себя независимым, или, наконец, от молодости, здоровья и горячего сердца, полного высоких мечтаний о поэтической славе.
– Позвольте войти!
– Войдите... – Дмитрий Ларионович что-то писал за столом, щёлкал костяшками счетов, жена его полулежала на диванчике с раскрытой книгой в руках. При появлении Есенина она привстала, отложила книгу.
– Здравствуйте, – сказал Есенин, кланяясь; улыбка не покидала его губ.
– Сергей Александрович! – Крылов узнал его и тут же убрал со стола бумаги, отодвинул счёты. – Вот неожиданность! Приятная неожиданность!.. Добрый день. С приездом! – Хозяин похудел ещё больше и от этого казался выше, мешки под глазами посинели.
– Благодарю.
– О, каким вы стали!.. – Олимпиада Гавриловна подступила к Есенину вплотную, такая же красивая, со свежей кожей лица, вся в белом. – Прошёл всего лишь год, но как разительно он изменил вас. Возмужали. Похорошели. Мы часто вспоминали вас...
Есенин молчал.
– Да, мы вас ждали, – подтвердил Дмитрий Ларионович. – Чем-то вы пришлись нам по душе. Садитесь, пожалуйста.
– Вот сюда, – подсказала хозяйка, указывая на диван; сама она села рядом с ним, оглядывала его затуманенными глазами, хмельная, неопределённая улыбка гуляла по её лиду, ломая капризно сложенные губы.
– Вы не изменили вашего намерения служить у нас? – спросил Крылов.
– Нет, – ответил Есенин.
– Когда вы сможете приступить к своим обязанностям?
– Позвольте, Дмитрий Ларионович, пообжиться немного, обглядеться.
– Безусловно. Здесь много мест для развлечений. В особенности для молодого человека.
Олимпиада Гавриловна прибавила, коснувшись пальчиками плеча Есенина:
– Мы вас зачисляем в нашу компанию. Интересные люди, вечера, беседы, гитары, песни... Скучать не придётся... Ты не возражаешь, Митя? – обратилась она к мужу.
Крылов взглянул на неё как-то странно, мешочки под глазами дрогнули.
– Зачем же я должен возражать?..
Наступило неловкое молчание. Есенин поклонился и вышел.
Спустившись в лавку, Есенин на вопрос отца, как его приняли, ответил с оттенком пренебрежения:
– Не беспокойся, всё хорошо. – И посуровел: – Папаша, Василий Семёнович Тоболин сильно захворал. Надо бы к нему доктора пригласить или в больницу положить.
Александр Никитич нахмурился:
– Не ляжет он в больницу. Не на того напал. Поваляется малость и встанет. Не впервой. От него все болезни отскакивают.
– Нет, папаша, дядя Василий болен серьёзно. Надо хозяину сказать, ты старший по общежитию... В случае чего с тебя спросится.
– Я старший, но не доктор, чтобы с меня за хвори спрашивать.
– Тогда я сам скажу Дмитрию Ларионовичу. – Есенин повернулся, собираясь снова идти наверх. Отец, нахмурясь, остановил:
– Ладно. Нынче доложу... Погоди, провожу тебя в твою комнату.
– Я не тороплюсь. – Есенин понизил голос. – Владимир Евгеньевич не заходил?
Александр Никитич принялся без надобности перекладывать куски мяса на полках, проговорил отчуждённо:
– Чуть ли не каждый день заходит. Спрашивает про тебя. Думаю, вот-вот заявится и сегодня. Что ему от тебя надобно, не пойму... Ты держись от него подальше. У полиции он на примете. Два раза обыск производили. Неблагонадёжен.
Есенин обрадовался.
– Я побуду здесь, папаша. Может быть, и в самом деле придёт. Он мне чрезвычайно нужен.
Отец промолчал, занял своё место за прилавком.
«Чужой человек для него дороже отца, выходит, – подумал он с неприязнью. – Нашёл, кого предпочесть... Бездомник, кандидат в каторжники». В этот момент он ненавидел Воскресенского, именно через него грозила опасность сыну. «А этот, дурачок мой, ничего и не смыслит даже, идёт, как глупая плотвичка на наживку. Гляди, от нетерпения ногами дрыгает...»
Постояв немного у окна, Есенин вышел – сладковатый, терпкий запах мясной лавки теснил дыхание.
По Щипку тянулись подводы, лошади бухали подкованными копытами по круглым, отполированным булыжинам, ветер, забегая сюда как бы по случайности, взвихривал пыль, листву, клоки сена. Ребятишки силились запустить бумажного змея; при очередном порыве ветра им это удалось; змей взмыл, шевеля длинным мочальным хвостом, – верховые воздушные потоки рвали его, и нитка напоминала струну – тронь её, и она зазвенит.
Есенин вспомнил, как он сам ещё совсем недавно запускал в небо такого же змея и радовался, когда тот уходил под самые облака.
Воскресенский пришёл после обеда. Он издали увидел Есенина, весело помахал ему рукой, стёкла очков блеснули на солнце; куртка распахнута, ворот белой рубашки расстегнут, форменная фуражка зажата в кулаке.
– С приездом, дорогой Сергей Александрович, – сказал он, приближаясь. – Рад вас видеть в добром здравии!
– Я также, Владимир Евгеньевич.
– Что нового привезли с древней рязанской земли?
– Новостей у вас, я полагаю, больше – Москва! Но и я кое-что могу рассказать. Это вас касается... Сейчас доложусь отцу, и пойдём куда-нибудь посидеть. – Он вбежал в магазин. – Папаша, я отлучусь ненадолго. Скоро вернусь, и мы пойдём домой.
Александр Никитич, отводя от сына глаза, проворчал с обидой:
– Не успел порог дома переступить и сразу «отлучусь». По-цыгански как-то... Ты от него скоро не оторвёшься.
– Не сердись, пожалуйста. – Есенин почувствовал себя виноватым. – Мне действительно надо сообщить ему очень важное...
Воскресенский и Есенин прошли к Павелецкому вокзалу. В тощем скверике перед серо-зелёным зданием сели на скамейку. Убирая сползающую на очки длинную прядь, Воскресенский оглядывал Есенина, не скрывая радости.
– Изменились вы, сударь, немало. Того деревенского паренька, коего я встречал в чайной год назад, нет и в помине. Налицо некто иной, мыслящий, умный. Творец!
Есенин рассмеялся.
– А ведь жаль, Владимир Евгеньевич, что того паренька нет. Очень жаль... Тот умел мечтать по-мальчишески – в дым.
– Отчего же? Странно...
– Каждый год прибавляет новые заботы, ставит иные задачи, их вольно-невольно надо решать. А задачи со временем выпадают всё труднее и труднее. Вы знаете, что к нам в интернат приезжал из Москвы полицейский чиновник? По вашу душу...
Вечный студент невесело усмехнулся, поблескивая очками.
– Вежливый такой, да? Играет в приятельские взаимоотношения? С закрученными усами?
– Он. Просил именовать себя Петром Степановичем. Перед тем как допросить меня, украдкой просмотрел мои вещи, почитал стихи... Как отпер сундучок, диву даюсь, – Есенин придвинулся ближе и спросил шёпотом: – Он сказал, что вы большевик. Это правда?
Воскресенский снял очки и, близоруко щурясь, протёр их платком.
– Вас это удивляет или, может быть, пугает?
– Нисколько. Просто я никогда не видел большевика. Слыхать слышал, а так вот сидеть рядом с большевиком не доводилось. Вот сейчас – впервые в жизни.
– Привыкайте, Сергей Александрович... Вы станете служить у Крылова?
– Поначалу придётся. – Есенин вздохнул, тень разочарования омрачила его лицо. – Будущее незавидное, Владимир Евгеньевич. Но что поделаешь? Придётся послужить. Отец так желает, ссориться с ним неохота.
– Послужите пока. – Воскресенский ободряюще кивнул. – Там видно будет... Стихи-то новые привезли?
При упоминании о стихах Есенин мгновенно преобразился, лицо просветлело, глаза зажглись таинственно и радостно, к щекам как будто прильнула заря. Проговорил торопливо, захлёбываясь:
– Написал. Много! Даже поэма есть. Прочитаю вам всё до последней строчки. Когда вы придёте? У меня теперь отдельная комната. Отец постарался.
– Долго ждать себя не заставлю. – Воскресенский встал. – Прощайте, Сергей Александрович...