Текст книги "Есенин"
Автор книги: Анатолий Мариенгоф
Соавторы: Александр Андреев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)
Мать сидела напротив, едва различимая, будто пряталась в полутьме.
– Красавка отелилась, бычка принесла, – сообщила она вполголоса. – Молоком теперь Бог не обидит. И творожок есть... – И тут же забеспокоилась: – Что же ты не писал, сынок? Как вы там живете? – Она словно догадывалась о чём-то неладном в его московской жизни.
– Ничего, живём пока... – Есенин откусывал от ржаного ломтя и запивал молоком. Ему не хотелось расстраивать мать жалобами – не станет спать совсем. – Утром всё расскажу, мама. Отдыхай... И я усну, устал немного... Как девочки?
– Здоровенькие. Катя большенькой становится. Мне помощница. Да и Шура растёт... – Проходя к своей кровати, она ещё раз погладила сына по спутанным волосам, и погладила, как ему показалось, с жалостью.
Есенин проворно разделся, залез на печь, вытянул ноги, упираясь пятками в стену. Полежал немного, согреваясь, с блаженной улыбкой – дома! – и впервые за неспокойное это время уснул крепко, по-детски радостно – летел в бездонную глубину со сладким замиранием сердца...
Ещё не рассветало, когда поднялась мать, осторожно прошла в чулан. Есенин слышал, как стукнулась дужка о край ведра, затем отворилась и тут же захлопнулась набухшая дверь, хлынула морозная свежесть. «Мама пошла доить корову», – отметил он сквозь дремоту и, подтянув к груди колени, закрыл голову одеялом и снова уснул.
Первой, кого он увидел, проснувшись, была Катя. Она забралась на верхнюю перекладину приступка и с любопытством разглядывала его, нежданно-негаданно очутившегося дома. Освежённый отдыхом, он счастливо улыбался. Катя дотронулась до его вспотевшего лба.
– Ты приехал ночью? А я и не слыхала ничего, не разбудили... А вчера телёнок моё платье сжевал, весь подол выел. Вставай, я завтракать собрала...
Шура ещё спала, и слышно было, как она ворочалась на кровати и что-то бормотала... Мать поила телёнка. За окнами, разрисованными морозными узорами, вставал и ширился рассвет.
Всё тут было родное, привычное: запахи, шорохи, углы, телёнок, поселявшийся каждую весну, потрескивание поленьев в печи, где вихрилось, овевая чугуны и чугунки, пламя, лицо матери, озарённое этим пламенем, иконы и засохшие вербочки в красном углу над столом; на стене – вставленный в раму похвальный лист, выданный ему по окончании сельской школы, – всё это питало его существо живительными соками.
Он легко соскочил с печи, не глядя сунул ноги в валенки и, схватив ведро, без пальто, без шапки кинулся к колодцу, набрал воды и вернулся в избу. Катя смеялась:
– Вот безумный-то! К колодцу раздемши бегал. Ты бы видела, мама, как его мороз подстёгивал!
– Простудиться захотелось, – любовно проворчала мать, – вот и бегает, ровно маленький.
Есенин, пританцовывая, отфыркиваясь, плескал на лицо, на шею и грудь ледяную воду, возбуждённо ухал от её обжигающего огня. Потом тщательно вытирался холщовым полотенцем, расчёсывал кудри.
Мать выдвинула из печи чугун, слила воду, поставила на стол. Из чугуна валил пар, по избе поплыл вкусный запах варёной картошки.
За перегородкой захныкала маленькая Шура. Она, должно быть, терпеливо ждала, когда ей уделят внимание, и, не дождавшись, дала о себе знать. Катя бросилась было к ней, но брат остановил её:
– Погоди, я сам...
Он приблизился к кровати и удивился: Шура, заметно подросшая, глядела на него, тиская в руках тряпичную куклу. Потом улыбнулась. Он протянул руки, и она, тёплая, розовая, охотно пошла к нему. Она как бы изучала чужого дядю, ощупывала пальцами его щёку, трогала нос, подбородок, виски. Он засмеялся:
– Мама, она хочет узнать на ощупь, родной ли я для неё человек.
– Погоди, она ещё за волосы будет тебя трепать. Дайка мне её... – Мать унесла девочку в чулан. – Катя, достань из сундука чистое платьице для Шуры, и чулочки, и туфельки. И сама переоденься... – Прибираясь по двору и в избе, мать двигалась тяжело, задумчивая, горестные складки обозначились возле губ резче – её, несомненно, озадачил неожиданный приезд сына.
Есенин это понимал и оправдывал её тревогу.
– Не писал я потому, чтобы не расстраивать тебя, – заговорил он, предупреждая её вопросы. – Не ладим мы с отцом, мама. Ничего у нас не выходит. Я не понимаю его, он – меня. Хочет, чтобы я жил по его указке: чего Пожелает, то и делай. А я не могу так. Да и не хочу.
– В том-то, видно, и дело, что не хочешь, – строго сказала мать. – Захотел бы, так сделал... Характер у тебя отцовский. А его нрав мне давно известен. – И, спохватившись, подобрела: – Ты ешь, сынок, ешь...
– Один раз поссорились так, что он выгнал меня из дома, – пожаловался Есенин.
– Господи! Страсти-то какие! Неужто выгнал?
– Да. Два месяца пришлось жить у чужих людей...
– Боже мой!.. Не зря душа у меня была не на месте – болит и болит, сладу с ней нет. И уразуметь не могу отчего... За что выгнал-то?
– Без его спроса уволился из магазина. Отказался держать экзамены на учителя.
Мать с состраданием покачала головой:
– Так и останешься неучёным, сынок? Разве ты хуже других?..
– Учиться я буду, мама. Это решено. Только другому стану учиться. Тому, что нужно для моего призвания.
– Ох, надёжное ли призвание-то твоё?..
– Неужели и ты мне не веришь, мама! – Сын положил картофелину обратно в чугун, встал, прошёлся по избе, болезненно-взволнованный, опять сел.
– Верю, сынок. Да ведь зарабатывать надо. Наверное, отец сердится больше всего на то, что денег не приносишь. Не зарабатываешь, а своевольничаешь... Отцу одному-то тяжело приходится. Нам присылает. Себя кормит, обувает-одевает. От тебя пока помощи никакой. Обидно ему... Ты что приехал?
Есенин помолчал в затруднении.
– Уволился из книжной лавки... Вот и приехал...
– Ни к какому берегу, видать, не пристанешь – всё увольняешься.
– Ты недовольна, мама, моим приездом?
– Не болтай зря, Серёжка! Рада до смерти. Изболелась вся, не видя тебя... Ты надолго?
– Нет. Отдохну малость. Устал я от всего этого. По тебе соскучился и вообще по дому...
После завтрака Есенин оделся и вышел на улицу – окунулся в весну, в раннюю, юную. Она только что просыпалась, только что открывала голубые, сквозной ключевой чистоты глаза и изумлённо оглядывалась вокруг... В затишье солнце уже грело, от подтаявшей завалинки струился пар. С крыши по длинным, отточенным сосулькам скатывались капли, со свистящим щёлканьем падали в небольшие лунки. На дворе плескал крыльями, голосисто, не по-зимнему кричал петух.
Есенин пересёк улицу, скользя и оступаясь на рыхлом ноздреватом снегу. Остановился на взгорье за кладбищем.
Деревья и кусты на кладбище были мёртвые, почернелые, без единого листочка. Барский особняк и сад поражали нежилой глухотой; хозяйка с детьми уехала на зиму в Петербург, оставив кое-кого из дворни для присмотра за усадьбой... Было одиноко, немного грустно, но зато и легко, Есенин отдыхал.
За неделю, проведённую в родном доме, он поправился, душевно окреп, всё чаще смеялся, беспричинно и беспечно; мечты уносили его к тому прекрасному мгновению, когда он увидит свои стихи напечатанными; ведь река начинается с небольшого ключа, пробившегося из глубин земли. И могучая Волга в истоке своём – лишь родничок, вечно пульсирующий, тонко и неиссякаемо. Есенин прислушивался к себе, ждал: не зазвучит ли таинственная песенная струна, рождая чудо словосочетаний, которые томили его и жгли?..
Теперь, отдохнув, как бы оттаяв, он готов был отказаться от тех горьких строк, что послал Грише Панфилову на второй день приезда в село: «Сейчас я нахожусь дома. Каким образом я попал, объяснить в этом письме не представляется возможности... Кругом всё больно и на всё тяжело и обидно. Не знаю, много ли времени продолжится это животное состояние...» Ничего подобного он уже не ощущал, кризис миновал, и началась волнующая полоса выздоровления. Сейчас он снова был полон сил и замыслов...
Беззаботность успокаивала. С утра он отправлялся к деду и бабушке, где его угощали свежим творогом со сметаной, и дед, как бы дразня старуху, учил премудростям жизни, наставляя вопреки воле отца идти именно тем, нехоженым путём, который внук избрал для себя. Бабушка испуганно отмахивалась, как от наваждения, корила деда:
– Ты рехнулся, старый! Чему учишь парня? Не слушайся его, сынок...
Дед бесстрашно усмехался:
– Дрожит, клуша! Ей бы крылья подлинней да пуху побольше, чтобы спрятать своего внука, словно цыплёнка. А он не цыплёнок, а уже без малого орёл! Лети, Сергей. Упадёшь – отдохни и опять под облака. Ниже не летай!..
Бабушка не на шутку обиделась. Есенин обнял её худые плечи.
– Бабаня, красавица ты моя! Я тебя люблю. Ты не тревожься. Со мной ничего плохого не случится...
Она распрямилась, улыбаясь, ласковые морщинки побежали по её лицу.
– Серёженька, знаешь об чём я тебя попрошу? Пойдём в Радовецкий монастырь, помнишь, мы ходили с тобой, когда ты был маленьким? Я Николаю Угоднику за тебя помолюсь...
– Пойдём, – сразу согласился он. – Вот приеду летом и отправимся. С богомолками...
Дед, усмехаясь с ехидством, покачал головой:
– Вот народец! Я посылаю его под облака, а она, старая, тащит в монастырь. Как жить с таким несогласием в мыслях?.. А я вот живу. Ну, ладно об этом. Теперь, Сергей, читай, что ты написал.
Есенин обрадованно согласился. Сел напротив деда и стал читать, негромко и внятно, а дед в такт покачивал головой.
Горек запах чёрной гари,
Осень рощи подожгла.
Собирает странник тварей,
Кормит просом с подола.
«Ой, прощайте, белы птахи,
Прячьтесь, звери, в терему.
Тёмный бор, – щекочут свахи, —
Сватай девицу-зиму».
«Всем есть место, всем есть логов,
Открывай, земля, им грудь!
Я – слуга давнишний богов,
В Божий терем правлю путь».
Дед засмеялся и покачал головой.
– Послушай-ка, бабка, что выделывает твой внук! Как складно, да как толково, да всё по правде. Вот он каков, Микола-то твой. Давай, сынок, крой!..
Поощрение деда воодушевило Есенина. Голос его окреп, налился силой.
Звонкий мрамор белых лестниц
Протянулся в райский сад;
Словно космища кудесниц,
Звёзды в яблонях висят.
На престоле светит зорче
В алых ризах кроткий Спас;
« Миколае-чудотворче,
Помолись ему за нас».
Кроют зори райский терем,
У окошка Божья Мать
Голубей сзывает к дверям
Рожь зернистую клевать:
«Клюйте, ангельские птицы,
Колос – жизненный полёт».
Ароматней медуницы
Пахнет жней весёлых пот.
Кружевами лес украшен,
Ели словно купина.
По лощинам чёрных пашен —
Пряжа выснежного льна.
Засучивши с рожью полы,
Пахаря трясут лузгу,
В честь угодника Миколы
Сеют рожью на снегу.
И, как по траве окосья
В вечереющий покос,
На снегу звенят колосья
Под косницами берёз.
От деда с бабкой Есенин шёл к священнику Смирнову, где находил неизменную поддержку и «благословение». Отец Иван разговаривал со своим бывшим учеником как с равным.
– Ранее, Сергей, я полагал, что твоё влечение к поэзии суть отроческая забава, временная дань юношеской поре. Думал, минует, подобно болезни, скажем, кори... Однако ошибся. Вижу, это твой жизненный удел. Но одно мне всё же не совсем понятно: почему тебя отметила поэзия своим благоволением и как отыскала она тропу в наше село и указала своим перстом именно на тебя? Тайна сия неподвластна мне. – Чёрные, чуть навыкате, умные глаза иерея глядели на Есенина пристально и взыскательно, не мигая. – Тебе, Сергей, непременно надо учиться. Талант долженствует питать знаниями, подобно тому, как цветы надобно освежать влагой для пышности цветения.
– Я много читаю, отец Иван, – сказал Есенин. – Но, в общем-то, вы, конечно, правы...
По вечерам Есенин встречался с Наташкой Шориной. Она выбегала к нему в овчинной шубейке, в клетчатой шали, в валенках. Стояли, обнявшись, у церкви, заслонясь от ветра, летящего с лугов. Иногда спускались к реке, переходили на тот берег, на равнину, заваленную снегами.
– Если ты в другой раз приедешь летом, мы будем гулять здесь по травам. Как хорошо было на сенокосе, помнишь? – спрашивала Наташка.
– А как я грохнулся, помнишь?
Она великодушно выгораживала его:
– Потому что умаялся. За кем вздумал гнаться! За Василием Чёрным. Да он, если хочешь знать, железный... – Спохватившись, напоминала, торопясь: – Маме всё хуже и хуже. Прямо на глазах тает. Помрёт – останусь одна-одинёшенька. Хоть бы ты приезжал почаще, а то ведь тоска источит.
– Буду приезжать, Наташа, – пообещал он, веря своему обещанию. – А ты мне письма присылай. Про всё пиши, про всех.
– Стыдно мне писать, ошибок наделаю, смеяться будешь, – сказала она без улыбки.
– Что ты! Я и сам, случается, запятые забываю ставить, буквы даже пропускаю...
Они стояли, словно заблудшие, неприкаянные, на открытой ветрам равнине, и облачные тени, набегая, захлёстывали их и, безучастные, уносились вдаль.
14Возвращение в Москву походило на тяжкое, с головной болью пробуждение. Уверенность в себе, накопленная за неделю безмятежной сельской жизни, истлела, пока он плутал в лабиринте тесных переулков Замоскворечья. Каменная тоска сдавливала душу. Дома, недружелюбно нависая, угрожали опрокинуться на голову. Темно и жутко становилось, когда он заглядывал в будущее – как с кручи в пропасть. Работы нет, стихи нигде не печатаются, отец не переменит своего отношения к нему. Надо на что-то решиться, что-то предпринимать, иначе отупеешь, опустишься...
Добравшись до своего дома, Есенин спустился в «молодцовскую». Отца не было – ужинал в чайной. Есенин взял ключи и вышел, ни с кем не попрощавшись, не имея никакого желания отвечать на расспросы.
В комнате его держалась нежилая стужа: печка не топлена, в углах – сизые паучьи тенёта. Раздевшись, он сбегал во двор, принёс охапку дров, с грохотом бросил на пол. Сперва зажёг бересту и бумагу, затем подложил сухие лучинки, а потом уже крупные берёзовые и сосновые поленья, и они занялись. Дверцу не закрывал, от огня стало легче – как будто приподнялась с края неба свирепая туча и в узкую щель пробился золотой луч надежды: пока сердце греет надежда, жизнь не потеряна. Мрачные думы, только что владевшие им, улеглись, страх за будущее пропал, ему нечего бояться, у него собралось немало стихов, и у него, чёрт побери, есть надёжные и добрые товарищи. Как он раньше не подумал об этом? Кажется, так просто.
Сидя на табуретке, он загляделся на огненные вихри и не слышал, как вошёл отец. Что-то в отце за эту неделю изменилось. Он был в новой чёрной паре, в накрахмаленной рубашке со стоячим воротником и при галстуке. Он подал сыну руку, чего раньше никогда не делал, пододвинул стул, сел рядом, положил себе на колени картуз.
– Чего не показался, когда уезжал? – Отец был, а может быть, хотел казаться добрым; кочергой поправил в печке дрова, чтобы жарче горели. – Комнату прогреть надо, подложи ещё дров... – И тут же вернулся к главному разговору: – Я бы гостинцев домой послал.
Есенин не стал притворяться и оправдываться, а сказал, что ему тогда не терпелось вырваться из Москвы.
– Как они там? – спросил отец почему-то виновато, хотя и старался сохранить безразличный тон. – Все здоровы?
– Здоровы пока. Катя подросла, Шура уже разговаривает. Мама по хозяйству хлопочет...
– Я выслал им денег.
Сын опять промолчал. Его смущала непонятная виноватость в тоне отца.
– Ты совсем ушёл из магазина? Не возьму в толк, сынок, вроде бы и не лентяй ты, а на службе тебя на привязи не удержишь. А ведь магазин-то книжный, не мясной.
– Он скоро вообще закрывается, – объяснил Есенин. – Буду искать другое место.
– На завод, к рабочим? Бастовать научат...
– Надо, так и к станку встану, бастовать – так заодно со всеми.
Отец отвёл глаза: он, по-видимому, испугался рискованности сына.
– Погоди, куда попало себя не суй. Я потолкую с одним человеком. Да и ты свои знакомства используй. Воскресенский спрашивал, куда ты девался... Страсть как неохота, чтобы ты с ним дружбу водил. Опасный человек. Хотя и честный, вежливый, неглупый и во всех отношениях приятный господин. Боюсь я за тебя, когда ты с ним, прямо тебе говорю.
– Чего же бояться, если он приятный господин? – Есенин отодвинулся от печки: жар бил в лицо.
– Мало ли чего... Поставь чайник, сейчас принесу чего-нибудь поесть.
Александр Никитич вышел. После новогодней ночи, когда сюда, в эту комнатёнку, съехалось столько гостей, даже хозяин с хозяйкой пожаловали, отношение отца к сыну несколько изменилось в лучшую сторону, хотя обида на сыновнюю непокорность не пропала, а лишь ушла вглубь, на дно души. Люди, общавшиеся с его сыном, включая и хозяев, вызывали у Александра Никитича недоумение, какое обыкновенно вызывали у него чудаки. Серьёзные люди никогда не обратили бы внимания на заносчивого мальчишку, вбившего себе в голову, что он и на самом деле поэт и из его писаний выйдет какой-то толк. Смешно и обидно, что некоторые верили в него, подогревали своими похвалами и поддразнивали, как дурачка. Ах, заблуждение человеческое! Ах, напасть, ах, горе горькое!..
Случилось так, что судьбой Есенина занялись сразу многие, и все не сговариваясь сошлись на одном и том же: будущему поэту, дескать, непременно надо служить в типографии Ивана Дмитриевича Сытина.
Отец просил посодействовать знакомого корректора Коростелева. Социал-демократическая группа Суриковского кружка поручила Кошкарову-Заревому и Дееву-Хомяковскому ходатайствовать о Есенине перед сыном Сытина Василием Ивановичем. Василий Иванович был человеком неукротимой страсти и необыкновенной судьбы: в девятьсот пятом году печатал в типографии отца революционные прокламации и воззвания, более того – поддельные паспорта для выезда за границу людям, вокруг которых всё теснее сужалось полицейское кольцо и скрываться им надо было без промедления; сын миллионера, он сидел в знаменитых на всю Россию Бутырках за дела, направленные против самодержавного строя...
Сам же Есенин твёрдо решил обратиться к хозяину книгоиздательства лично, без всяких посредников и ходатаев.
– Чего мне бояться, чего терять? – сказал он Воскресенскому. – Я, быть может, не лучше других, но уж, позвольте заметить, и не хуже.
– Проситесь к нам в корректорскую, – посоветовал Воскресенский. – Работа интересная и во всех отношениях полезная. Желаю удачи...
День был чистый и солнечный, небо над городом густело голубизной. В затишке булыжники улиц оголялись от жёлтого спрессованного снега. Есенин увидел Сытина во дворе типографии, подле возов, нагруженных рулонами бумаги. Многие рулоны были изорваны железными крючьями, и эта небрежность приводила Сытина в негодование.
– Что вы делаете, господа? Совсем потеряли и соображение и совесть. Вы считаете, может быть, что нанесли вред мне, Сытину, товариществу? Ошибаетесь. Себе. Вы лишили людей нужных книг, ребятишек – букварей.
Грузчики, мускулистые, рослые, признавая справедливость слов хозяина, виновато молчали, понурив головы.
– Это по недосмотру получилось у нас, Иван Дмитриевич, без умыслу, – объяснил один из них.
– Чтобы этого больше не повторялось, – сказал Сытин мягче, примирительное. – А если что – так я не держу никого. С Богом...
Внешность Сытина не была примечательна: коренастый и крепкий, с хорошим русским лицом, с небольшой бородкой и усами, в сером костюме под расстёгнутым пальто; было заметно, что он прост и одновременно самостоятелен в обращении как с подчинёнными, так и с вышестоящими.
По рассказам друзей Есенин знал, что Сытин начинал мальчиком на побегушках в книжном магазине, а прошло время – не один год жизни, – стал знаменитым издателем, руководителем крупнейшего в стране книжного дела. Может быть, поэтому Есенин и не сробел обратиться прямо к нему – костромич должен понять рязанца.
Сытин ничуть не удивился, увидя приближающегося к нему молодого человека в лёгком пальто нараспашку, со шляпой в руке. Не дойдя нескольких шагов, юноша вежливо, может быть, с чуточку деланным смирением поклонился.
– Добрый день, Иван Дмитриевич...
Сытин зорко вглядывался в Есенина.
– Здравствуйте. Кто вы такой?
– Я Есенин.
Иван Дмитриевич уловил в ответе некоторую горделивость, какою этот юноша как бы подчёркивал звучность своей фамилии.
– Я из рязанского села. Хочу испытать здесь своё счастье. Примите меня, пожалуйста, к себе на службу. – Есенин скромно опустил взгляд, замер в ожидании.
– А что вы, собственно, умеете делать?
– Всё, что поручите. Хорошо бы в корректорскую.
– А справитесь? Дело это, прошу заметить, нелёгкое.
– Я научусь скоро. Я понятливый... – Есенин вдруг улыбнулся, словно посмеиваясь над своим хвастовством, сам не сознавая, как располагает людей к нему его улыбка, лукавая, простецкая и покоряющая.
– А вот понятливые нам нужнее всего! Давно проживаете в Москве?
– Полгода. Отец мой – приказчик в мясной лавке Крылова, что на Щипке.
– Знаю, – сказал Сытин. – Бумагу обёрточную у меня берёт...
– Я тоже служил у Дмитрия Ларионовича в конторе. Но не по мне это. Ушёл.
– Догадываюсь, что это не по вас. – Сытин про себя уже решил, что этому парню служить надобно именно у него, в книгоиздательстве. – Ступайте, господин Есенин, в контору, к моему сыну Николаю. Сумеете ему понравиться, значит, ваша взяла.
– Я постараюсь.
– Скажите, что я вас послал.
– Спасибо, Иван Дмитриевич. – Есенин улыбнулся, поклонился и отошёл.
За воротами его поджидал Воскресенский.
– Выражение лица вашего, этакое победительное, что ли, сияющее, свидетельствует о том, что у вас полная удача. В какое отделение?
– Пока что к сыну направил, к Николаю Ивановичу, тот, видно, знает, кого куда ставить.
– Это хорошо, – сказал корректор. – Имейте в виду, что Николай Иванович любит поэзию и вообще литературу. Он, как ювелир, сразу определит грани вашего дарования...
На Пятницкой, неподалёку от типографии, в сером здании Есенин отыскал нужный кабинет.
– Я от Ивана Дмитриевича. Есенин.
За просторным столом сидел человек с бородкой клином, с усами, русые волосы без седины, лицо бледное, болезненное, глаза с близоруким прищуром. Он долго всматривался в посетителя и только потом жестом пригласил сесть. В это время задребезжал телефон. Молодой Сытин, сняв трубку, узнал голос отца.
– Коля, придёт один юноша, похожий на инока, будто сошедший с лубочной картинки сын боярский, Есениным прозывается, он из рязанского села.
– Он здесь, папа.
– Пристрой его куда-нибудь получше...
– Хорошо. – Николай Иванович положил трубку и опять посмотрел на Есенина, чуть морщась, должно быть, у него что-то болело. – Почему вы вздумали служить именно у нас?
– Вы книги выпускаете, а я без книг не могу жить.
– Вот как! – Николай Иванович поощрительно качнул головой. – Что же вы любите читать?
– Всё. И поэзию и прозу. Библию тоже. Я окончил церковно-учительскую школу в Спас-Клепиках. Там нас потчевали всяческими церковными премудростями...
– А каких, позвольте спросить, писателей предпочитаете?
Вопрос показался Есенину несколько наивным и забавным.
– Классиков, конечно, Пушкина и Лермонтова знаю наизусть. Почти всё.
По тонкой, едва уловимой улыбке просителя Николай Иванович понял, что вопрос его был излишним, даже неуместным.
– Стихи пишете?
– Пишу. Почитать?
В кабинет стремительно ворвался высокий русоволосый молодой человек в белой косоворотке с незастёгнутыми пуговицами, с курткой на плече; он оказался, как узнал Есенин, младшим из Сытиных – Василием Ивановичем. Судя по движениям, был он пылкого и нетерпеливого нрава.
– Коля, – заговорил Василий Иванович, садясь на край стола, – придёт наниматься на работу некий Сергей Есенин, отличный малый и замечательный поэт...
Есенин густо покраснел и в неловкости переступил с ноги на ногу – непривычно и странно слышать, что о тебе говорят как бы за глаза. Николай Иванович переглянулся с Есениным, сдерживая усмешку.
– Откуда тебе, Вася, известно, что он такой уж замечательный?
– Мне сказал об этом Кошкаров-Заревой, а Деев-Хомяковский подтвердил. Я им верю.
Николай Иванович с притворной строгостью сказал:
– Слезь со стола, сядь, как положено сидеть у старших! – Он рассмеялся.
К удивлению Василия, рассмеялся и незнакомый ему посетитель.
– Вот он перед тобой, некий Есенин. Поздоровайся с ним!
Василий Иванович сорвался с места:
– Как же я сразу не определил, что это вы, Сергей! Мне так детально описали ваше обличье...
Есенин осмелел:
– Конечно, сказали, что у меня золотые волосы и синие глаза?
– Так оно и есть!
– Да, да. Других примет за мной не водится...
Василий Иванович крепко сжал ладонь Есенина:
– Рад познакомиться!
Николай Иванович заметил не без иронии:
– Видите, Есенин, сколько за вас ходатаев. Отец звонил, брат ручается, корректоры Коростелев и Воскресенский просили, чтобы я вас приютил. Разве могу я устоять?
– Куда ты его определишь? – живо спросил Василий Иванович.
– Сперва побудет в экспедиции, познакомится с производством, с людьми. Попозже переведу в корректорскую. – И обратился к Есенину: – Завтра можете выходить на работу. Стихи свои почитаете в другой раз...
Из конторы Есенин направился в мясную лавку – сказать отцу, что принят на службу.
– Место это как раз по тебе, – нравоучительно заговорил отец, – с книгами не будешь теперь расставаться. Ты ведь этого добивался. Держись теперь, не скачи, как заяц... И господин Воскресенский рядом, и вообще. Веди себя скромнее, не с чего тебе нос задирать, ничего ещё не достиг. Голову не высовывай, на митинги, на сборища не ходи: слушать краснобаев незачем, доброму не научат... – Александр Никитич, вдруг поняв, что даёт сыну не те наставления, какие нужны, вроде бы призывает к трусости, к прислужничеству, чем страдал сам, на ходу поправился: – Главное, будь исполнительным и честным. А честному человеку бояться нечего и некого... – Он говорил тихо, комкая в руках край белого фартука, изредка озираясь по сторонам – не услышал бы кто из продавцов. Сын несмело возразил:
– Смотря по тому, какая честность и что под ней подразумевать.
Александр Никитич посуровел: нет, свою душу и свои мозги ему не вложишь, характер не изменишь, и от бессилия нехорошо, темно было на сердце, невольно вскипало раздражение, которое приходилось пересиливать, унимать...
– Увидишь господина Коростелева Алексея Саввича, поклонись ему за содействие, за хлопоты. Это он помог тебе устроиться...
– Меня принял на службу Сытин Иван Дмитриевич, – сказал Есенин.
– Сам? – недоверчиво спросил отец.
– Сам. Но Алексею Саввичу я поклонюсь.








