355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Мариенгоф » Есенин » Текст книги (страница 36)
Есенин
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 05:00

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Анатолий Мариенгоф


Соавторы: Александр Андреев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)

Начал он, по своему обыкновению, глуховатым голосом с еле заметной хрипотцой, а правую руку заложил за затылок, словно поддерживая ею задорно вскинутую голову с золотым ворохом мягких, рассыпающихся волос:


 
Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари...
 

Блок вздрогнул от неожиданности, от облегчения, что, слава Богу, то, чего он опасался, более того – боялся – миновало его. Уже с первых строк мастерски сделанного, вдохновенного, самобытного стихотворения он поверил, что перед ним подлинный, даровитый, выдвинутый народом поэт.

Двенадцатистрочное, полное лесного аромата, овеянное весною, насквозь русское, юношески трепетное стихотворение растрогало, взволновало, освежило Блока, и ему вдруг вспомнилась своя неповторимая, далёкая уже теперь весна, когда он, безоглядно влюблённый в Любу Менделееву, бродил по берёзовым перелескам в окрестностях подмосковного имения Шахматово и восторженно слагал «Стихи о Прекрасной Даме» – первую свою книгу, в которой дышал жар его романтической, рыцарски чистой души.

Есенин, прочтя первое стихотворение, сделал малюсенькую паузу, чуть приметно взглянув на Блока. Лицо того было непроницаемо-спокойно, ничего нельзя было прочесть в нём самому зоркому наблюдателю, но если бы Есенин был постарше, поопытнее, он бы понял, что Блок искуснейше прячет свои чувства и ему, если уж говорить правду, хочется улыбнуться юному Есенину – открыто, дружески, благодарно и сказать:

«Будя! Хватит! Мне и по этим двенадцати строкам ясно, что вы, Сергей Александрович, поэт, наделённый чудесным талантом. Это моё твёрдое убеждение, но я не скажу вам об этом. Рано! Ведь я не только поэт, но и педагог, если хотите знать, наставник. Испытание успехом, славой – да будет вам известно – труднейшее из испытаний. У молодого от славы может закружиться голова. А вам надо работать. Поэтому я выслушаю с наслаждением всё, что вы прочтёте, но – вы уж простите меня! – я буду с вами сдержан, скуп на похвалы, даже холоден. Я сделаю всё от меня зависящее, чтобы открыть перед вами двери редакций лучших наших газет и журналов. Но в честь вашего таланта и для пользы дела не премину указать вам даже на мельчайшие недостатки стихов ваших. В этом сила настоящей дружбы. Читайте, дружок, читайте, хотя мне уже и так всё ясно».

Но, не умея прочесть этих мыслей Блока, Есенин видел бесстрастное, бледное, усталое лицо величайшего из живущих сейчас в России поэтов и не без тревоги начал читать второе стихотворение:


 
Матушка в Купальницу по лесу ходила...
 

Блок вслушивался в звучание каждого слова, и перед ним вставала Русь с её древними поверьями, с её колдовской природой, с зелёными светлячками в березняке, с сочными травами, с дремучими лесами, с русыми, сероглазыми людьми, живущими одной жизнью с полями и озёрами.

Снова пауза, быстрый взгляд Есенина на спокойного с виду Блока, и уже снова звучал, теперь уже без хрипотцы, звонкий, хрустальной чистоты есенинский голос:


 
Край любимый! Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных.
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных.
 

Блок слушал чутко, всем сердцем, давно у него не было такого поэтического праздника. Он знал, как никто, весомость, цвет, звучание, вкус каждого отобранного для строки, единственного из множества слова. Он величайте ценил не только искренность, задушевность, исконно русскую напевность стихотворения, но и поразительное чисто литературное мастерство молодого поэта.

Это уж не подмастерье, а мастер!

А Есенина подхватила волна ещё небывалой у него удали, раскованной свободы слововыражения, мастерства чтения.

Блок приложил левую руку к виску и боялся одного – выдать своё восхищение. Это пока вредно Есенину. Пусть работает, зреет, ширит горизонт. Такие, как Есенин, рождаются для больших свершений.

Для каждого стихотворения Есенин находил особую, естественную и в то же время удивительно удачно выбранную интонацию. Просто, достоверно, словно рисуя будничную, но трогательно-близкую деревенскую картину прозвучали стихи «В хате».

Русской удалью, богатырской неистраченной силой пролились слова о рекрутах приокской деревни – «По селу тропинкой кривенькой», и Блок как будто и впрямь услышал разливы голосистой гармони-ливенки.

А когда Есенин, подняв обе руки, выдохнул из себя искреннее признание в любви к России:


 
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою», —
 

у Блока к горлу подкатил горячий комок, и он невольно сделал глотательное движение.

Стихотворение лилось за стихотворением, и они касались всех сердечных струн – будили то грусть, то восторг, то удивление перед неповторимой Россией.

И была минута, когда Блок едва не выдал свой восторг перед есенинскими строками, перекликавшимися с его, Блока, давнишними строками, которыми он когда-то гордился.

Есенин читал:


 
Затерялась Русь в Мордве и Чуди,
Нипочём ей страх.
И идут по той дороге люди,
Люди в кандалах.
 

«Разве это не родство с моим восприятием многоплеменной Руси? – думал Блок. – У меня: «Чудь начудила да Меря намерила». У него: «Затерялась Русь в Мордве и Чуди». Но у юнца это, я чувствую, не подражание, а невольное совпадение восприятия».

А Есенин всё ещё пребывал в тревоге. Блок начинал казаться ему мраморным бюстом, чьё каменное сердце не трогают стихи. К тому же Есенин чувствовал, что читает он, как никогда, хорошо. Голос был послушен ему, и он владел им, как виртуоз-музыкант владеет своим инструментом – скрипкой или роялем. Всю свою неотразимую сердечность, всё своё мастерство чтеца решил он вложить в исполнение привезённой в Петроград поэмы «Русь». Неужели и её встретит холодным равнодушием хранящий невозмутимое спокойствие бестрепетный Блок?

Пауза длилась дольше всех предыдущих. Блок молчаливо ждал. Есенин непроизвольным, выдававшим предельное волнение движением руки взлохматил волосы, и это сделало его ещё красивей.

Он отступил от стола ещё на шаг, опустил безвольно руки и произнёс отчётливо, словно отпечатал крупным шрифтом, краткое название поэмы – «Русь».

Блок удивлённо поднял брови: «Поэма? «Русь»? Вон на что дерзнул юнец!» Блок привык к мысли, ему много лет твердили тонко понимающие люди и весь критический синклит, что его стихи о России – это не превзойдённые ещё никем шедевры, это бесспорная классика.

И вот из глуши России, с берегов тихой Оки, из древних мещёрских чащоб, явился уж не соперник ли его, Блока, на поэтическом поприще? Нет, конечно, не соперник, как это такое может прийти в голову? Не соперник, но, кажется, соратник, сотоварищ, рискнувший поднять глубочайший пласт темы о России!

«Какой это всё-таки нравственно здоровый талантище! Он даже сам не подозревает этого. А впрочем...»

Блок хотел уже нетерпеливо сказать: «Читайте!»

Но в это мгновение Есенин тихо, вполголоса, но так проникновенно, нежно со всей полнотой сыновней любви к Руси произнёс первые строчки поэмы:


 
Потонула деревня в ухабинах,
Заслонили избёнки леса...
 

А дальше Есенин уже не слышал своего голоса, не владел своими жестами, не помнил, как он читал свою «Русь», но знал не разумением, а неошибающимся сердцем, что читает он хорошо. И ещё знал Есенин, что он наконец-то растопил ледяное, как он подумал было, сердце Блока.

Не помнил Есенин и того, как он с пронзительной, щемящей, ощутимой тоской-любовью выдохнул из себя потрясшие Блока строки:


 
Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
 

И, обессиленный, упал в кресло прямо на обёрнутый в газету свёрток своих рукописей, закрыв глаза, тяжело и прерывисто дыша.

В наступившей вдруг тишине слышно было только тиканье старинных дедовских часов.

Молчал Блок. Молчал Есенин. Всё, что должно было свершиться в этот незабвенный для Есенина час, уже свершилось.

Блок скосил глаза на Есенина и, поражённый бледностью, залившей его лицо, понял, что больше молчать нельзя.

   – Я очень внимательно выслушал ваши стихи, Сергей Александрович, – с трудно дающимся ему спокойствием, даже суховато заговорил Блок. – Не скрою, я ожидал худшего. Много, очень много раз я выслушивал стихотворные опыты людей вашего возраста. Тем приятнее мне было понять, что ваши стихи, в отличие от множества мною слышанных и прочитанных, – это не баловство, не школярство, а профессиональная работа. Вы сами понимаете, что совершенство у вас впереди. Но и сегодняшние ваши стихи свежи, лишены элементов подражательства. Я беру на себя ответственность назвать их талантливыми.

Блок снова искоса взглянул на Есенина и обрадовался: Есенин порозовел, в глазах было синее сияние счастья.

   – Я, по правде сказать, не понимаю наших петроградских редакторов, – продолжал Блок, – как они смогли остаться безучастными к вашим, повторяю, талантливым стихам. Вы их великодушно простите. Я объясняю всё это тем, что до редакторов стихи ваши попросту не доходили. Люди, готовящие рукописи, – ну там всякие секретари, рецензенты, референты задерживали их, а может, и просто не читали. Вы ведь для них так называемый самотёк, мальчик из провинции. Но я по мере моих сил помогу вам через своих друзей.

Есенин, сияя счастливыми глазами, не мог вымолвить ни слова. Главное было сделано – стихи дошли до сердца Блока. Лучший из нынешних русских поэтов признал его талант и право на печатание стихов в столице страны. Мечта его жизни сбылась. Нахлынувшее счастье на какое-то время лишило его речи.

   – Я вспоминаю себя в вашем возрасте, – с грустью сказал Блок. – Это, к прискорбию, неповторимое время. Я тогда уже писал стихи. И знаете, Сергей Александрович, в чём больше всего нуждался? В искреннем совете мастера художественного слова. Кроме вдохновения есть ведь и секреты мастерства, если хотите, непреложные правила поэтического ремесла. Мы с вами преимущественно лирики. От этого не уйти. И вот я в ваши годы мучительно бился над формами лирических стихов. Я знаю, что такое муки слова.

«Что такое лирическое стихотворение?» – спрашивал Блок самого себя и тут же вслух отвечал с ясностью, приобретённой громадным опытом:

   – Лирическое стихотворение – это всегда, прежде всего, миниатюра. Оно не должно быть чересчур длинным. Идеальная мера лирического стихотворения – двадцать строк, поверьте мне и запомните, Сергей Александрович. Если стихотворение начинающего поэта будет очень длинным, длиннее двадцати строк, оно безусловно потеряет лирическую напряжённость, оно станет бледным и водянистым. Мой вам дружеский совет: учитесь быть кратким! Помните всегда: идеальная мера лирического стихотворения – двадцать строк!

Не посетуйте, если я обращу ваше внимание, Сергей Александрович, на некоторое увлечение ваше диалектизмами, выражениями, свойственными и понятными в одной-двух губерниях. Мне, признаться, поцарапали ухо такие ваши, должно быть, исконно рязанские словечки, как «сутемень», «корогод», «бластились».

Правда, юное, искусно вплетённое в строку областное речение может придать колорит, оттенить своеобразие. Но злоупотребление диалектизмами вредит поэзии.

Будем рассуждать просто, житейски. Вот вы, Сергей Александрович, печатали свои стихи в Москве, а теперь привезли свою «Русь» для обнародования её в Петрограде. Московские и особенно петроградские издания читает вся Россия. Значит, надо добиваться того, чтобы каждое ваше слово понимали не только рязанцы, но и петроградцы, и нижегородцы, и калужане, словом, всё население России...

Блок вынул из бювара почтовую бумагу, два конверта и задумался, подняв глаза в потолок, потом сказал:

   – В свёртке, я полагаю, ваши рукописи. Дайте-ка мне их посмотреть.

Есенин развернул свёрток и молча положил рукописи на стол.

Блок, быстро перебирая листки, глазами скользил по чётко написанным строчкам. Не прошло и десяти минут, как он отложил в сторону шесть (Есенин ревниво проследил за этим) листиков со стихами, а остальные рукописи молча вернул.

   – Вы обождите, Сергей Александрович, – сказал чем-то озабоченный Блок, – а я быстренько напишу для вас рекомендательные записки своим друзьям, Городецкому и Мурашёву[35]35
  ...напишу для вас рекомендательные записки своим друзьям, Городецкому и Мурашёву. — Городецкий Сергей Митрофанович (1884—1967) – поэт, беллетрист, переводчик. Мурашёв Михаил Павлович (1884—1957) – журналист и издательский работник. Городецкий и Мурашёв способствовали появлению произведений Есенина в столичных и провинциальных изданиях. Дружеские отношения с этими людьми сохранились у Есенина и в последующие годы.


[Закрыть]
. Они лучше меня знают все здешние редакции. Будьте спокойны, они вам помогут.

Есенин в смущении отвёл глаза, но они сами тянулись к столу, за которым Блок, нахмурив брови, писал. Записки он вложил в конверты и запечатал.

   – Я не сомневаюсь, что Сергей Митрофанович и Михаил Павлович без особого труда продвинут ваши стихи в питерские журналы. В этом деле они мастера.

С этими словами Блок вручил ему два запечатанных конверта и слегка покосился на часы.

Есенин понял: надо поблагодарить, попрощаться и уйти. Он собирался уже подняться, но Блок, опередив его, встал из-за стола, подошёл к книжному шкафу, выбрал там одну из своих последних книг и не присаживаясь сделал на титульном листе изящно изданной книги дарственную надпись: «Сергею Александровичу Есенину на добрую память. Александр Блок. 9 марта 1915 г. Петроград».

От всезнающего Василия Наседкина Есенин слышал, что Блок дарит свои книги с автографами только людям, к которым сердечно расположен, и это является у него выражением истинно дружественного, ничем не омрачённого расположения. Сердце замерло у Есенина. Неужели это ему, Есенину, подписывает сейчас свою книгу первый поэт России, пожизненно увенчанный не только всероссийской, но и мировой славой? Это было бы чересчур большим и незаслуженным счастьем! Блок взял пресс-папье, промокнул написанное и, повернувшись к Есенину, молча протянул ему книгу.

Есенин принял её благоговейно и как-то по-детски, с чистой, переполнившей всё его естество радостью, чуть слышно сказал:

   – Спасибо вам, Александр Александрович.

Блок невольно улыбнулся, прочтя в есенинских синих глазах неподдельный, нескрываемый восторг. Потом, подумав, сказал:

   – Советую вам пойти в первую очередь к Михаилу Павловичу Мурашёву. Он практичнее Городецкого и, мне думается, скорее сумеет помочь вам. А к Сергею Митрофановичу с моей запиской загляните через денёк-другой. Завтра я его, кажется, увижу и поговорю с ним о вас. Адреса Мурашёва и Городецкого написаны на конвертах.

   – Хорошо, Александр Александрович. Ещё раз сердечное вам спасибо за участие. Я до гробовой доски этого не забуду.

Блок проводил Есенина в прихожую и, крепко пожав ему руку, сам закрыл и запер за ним дверь и тихими шагами вернулся в кабинет. Сев за стол, написал на есенинской записке: «Крестьянин Рязанской губ., 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословный язык. Приходил ко мне 9 марта 1915 г.». Потом придвинул к себе раскрытую записную книжку, задумался и вслед за датой – 9 марта – сделал краткую дневниковую запись: «Перемышль сдался. – Усталость. – Днём у меня рязанский парень со стихами».

20

Мир, залитый солнцем, безбрежный, матерински тёплый, благожелательный и добрый открылся Есенину с крыльца блоковского дома.

Ему казалось, что солнце сегодня не уйдёт с неба, весенняя лазурь не потемнеет ни вечером, ни ночью, прохожие будут ему улыбаться, а у воробьёв не воробьиные, а соловьиные горлышки, и они не чирикают, а поют песни о сбывшейся мечте, о весеннем половодье чувств.

Сундучок за плечами стал невесомым. Есенин шёл, улыбаясь светлой, блаженной улыбкой, и не только верил, но и твёрдо знал, что он сейчас, сию минуту, счастливейший человек на свете.

На башне вечности сегодня, в этот незабываемый день, пробил его звёздный час, и он, Есенин, отныне принадлежит уже не себе, а всей России, может быть, и всему человечеству, ведь настоящее искусство не знает ни рубежей, ни границ, ни языковых преград.

Есенин остановился и осмотрелся. По улице двумя многолюдными потоками, справа и слева, вперёд и назад шли, кто медленно, кто торопливо, петроградцы, и никто из них не мог даже представить, какие мысли и чувства переполняют улыбающегося Есенина.

Есенин забыл обо всех земных горестях, обо всех житейских заботах, душа его цвела, он растворялся в солнечной весне, в своей единственной, неповторимой весне. Он наконец узнал, ощутил во всей полноте подлинное, настоящее счастье.

Он вдруг до конца понял свою полную отрешённость от всего на свете – от родной избы, где живут его горячо любимая мать с сестрёнками, от отца, от милой Анны с сыном Юркой, от мужской дружбы большевика Воскресенского, от первого своего редактора Владимира Алексеевича Попова, от всех и вся. Он был во власти великой идеи, имя которой – Поэзия, и она требовала всепоглощающей преданности. Отныне он принадлежал только ей.

Ни на костре, ни на плахе, ни под ружейными дулами, ни с верёвочной петлёй на шее он от Поэзии не отречётся ныне, и присно, и во веки веков. Это не было произнесённой им священной клятвой, а просто состоянием души, овладевшим им раз и на всю жизнь...

Очнувшись от всех этих мыслей, спустившись наконец на землю, Есенин подумал: «А где я буду ночевать?» – и, тряхнув золотисто-ржаной головой, пошёл, как и советовал Блок, прямо к Мурашёву – а кто он, этот Мурашёв, ему было неведомо. Но он ни секунды не сомневался, что таинственный пока Мурашёв встретит его по-дружески, накормит, напоит, предложит подушку и одеяло, чтобы Есенин мог выспаться.

Он вертел в руках запечатанный конверт, и ему озорно, по-мальчишески хотелось вскрыть его и прочесть, что же написал о нём Мурашёву Блок? Но он понимал, что это неприлично, недостойно да и просто глупо. Мурашёв и сам покажет или даже вслух прочтёт ему блоковские строчки.

Есенин ничуть не удивился, что именно так всё и произошло. Разысканный в огромном городе Михаил Павлович Мурашёв оторопело посмотрел на Есенина, не скрывая недоумения, – очень уж сиял этот незнакомый ему, отмеченный русской красой юноша с сундучком за плечами.

   – Блок меня к вам послал, – без малейшего смущения объяснил свой приход незнакомец и протянул конверт. – Вот письмо от Александра Александровича.

Мурашёв удивился ещё больше, но теперь удивление его было вызвано уже не самим приходом к нему синеглазого, по-видимому, деревенского паренька, а тем, что тот как-то связан с Блоком. Мурашёв отлично знал, что Блок с бухты-барахты, без оснований рекомендательного письма не напишет.

   – Что же мы стоим у порога? – уже гостеприимно, с тёплым радушием пригласил Мурашёв. – Проходите... Да снимите с плеч это подобие чемодана. Раздевайтесь.

Есенин шагнул через порог, легко, играючи сбросил сундучок, разделся и машинально чуть пригладил волосы.

Мурашёв, не вскрывая ещё конверта, всматривался в Есенина, и тот ему всё больше и больше нравился.

Кроме Мурашёва, в квартире никого не оказалось. Он провёл Есенина в небольшую комнату с деревянными полками, полными книг, со столом, заваленным книгами, газетами, рукописями. На столе стоял глиняный кувшин с розовато-лиловым багульником.

   – Садитесь, – пригласил Мурашёв, мотнув головой в сторону маленького диванчика.

Есенин сел, а Мурашёв, стоя, ножницами осторожно, словно боясь повредить драгоценную реликвию, состриг узенькую полоску от края конверта и вынул записку. Бегло ещё раз осмотрев Есенина, он пробежал глазами блоковские строки. Глаза Мурашёва сразу потеплели, подобрели, в них, как в зеркале, отразилось изумление. С живейшим интересом он в упор посмотрел на Есенина, не скрывая своего доброжелательства к нему. Не сказав ни слова, Мурашёв ещё раз, словно не доверяя своим глазам, уже внимательнее, медленнее прочёл записку. Потрогав своё левое ухо, он вдруг расплылся в добрейшей, по-детски откровенной улыбке, порывисто протянул Есенину широкую руку и не сказал, а как-то восторженно рявкнул:

   – Поздравляю!

Есенин крепко пожал протянутую руку и не заметил, как Мурашёв очутился с ним рядом на диване.

Не покровительственно, не снисходительно, а дружески, по-свойски Мурашёв похлопывал Есенина по плечу, гладил по спине и скороговоркой обрушил сразу столько вопросов, что Есенин даже оторопел и растерялся:

   – Кто? Как звать? Откуда? Архангельский? Вологодский? Ярославский? Давно пишешь? Где печатался? Откуда тебя знает Блок?

Поняв, что такое большое количество вопросов ошеломило гостя, Мурашёв усмехнулся и поправил себя:

   – Ладно. Будем, что называется, устно заполнять анкету. Я спрашиваю, ты отвечаешь. Не удивляйся, что я сразу перешёл на «ты», – Блок послал тебя ко мне как крестьянина к крестьянину, пусть даже к давнишнему. А между крестьянами какое же, к лешему, выканье?

Есенин доверчиво, ясно, солнечно улыбнулся.

   – Имя-фамилия? – заторопился Мурашёв.

   – Сергей Есенин.

   – Из какого края?

   – Рязанский. Село Константиново. Короткое время проживал в Москве.

   – Давно пишешь стихи?

   – А откуда вы знаете, что я пишу стихи?

   – Тьфу ты, леший! Ты не читал блоковского письма, не знаешь его ручательства за тебя. Слушай, я прочту, что пишет Блок. Только выкать брось. Коли я тебе тыкаю, изволь соответственно и ты меня. А записка, брат, такая:

«Дорогой Михаил Павлович! Направляю к Вам талантливого крестьянского поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и Вы лучше, чем кто-либо, поймёте его. Ваш А. Блок». Понимаешь? «Талантливого поэта-самородка!» Но это не всё. Дальше приписка: «Я отобрал шесть стихотворений и направил с ними к С. М. Посмотрите и сделайте всё, что возможно. А. Б.».

Теперь я расшифрую постскриптум. «А. Б.» – это тебе понятно. Александр Блок. А «С. М.» – это, безусловно, Сергей Митрофанович Городецкий. Известный поэт, знающий не только всех питерских поэтов, но и всех редакторов. – Не дав Есенину опомниться, Мурашёв полюбопытствовал: – Ты хоть понимаешь, какая тебе удача привалила? Рекомендация Блока, как золотой ключик, откроет перед тобой двери всех редакций.

   – Я очень благодарен Александру Александровичу за его участие и помощь.

   – Ты давно знаком с Блоком?

   – Сегодня разговаривал с ним первый раз в жизни.

   – Да, брат, хоть и редчайше, но чудеса на земле всё-таки случаются.

Переменив тон, Мурашёв от пафоса перешёл к добродушному юмору:

   – Я хоть не волхв и не кудесник, но умею угадывать чужие мысли и желания. Дай-ка мне левую руку.

Есенин, принимая правила игры, протянул левую руку. Мурашёв с озабоченным видом всмотрелся в линии, избороздившие есенинскую ладонь, покачал головой и сказал:

   – Мысли твои, как благовещенские вербы, бьют меня внахлёст и до слёз. Думаешь ты сию секунду вот что:

«Сейчас этот блоковский знакомец согласно записке потребует от меня чтения стихов, и не одного-двух, а никак не меньше трёх десятков. А так как мне, Сергею Есенину, податься больше некуда, то я из последних сил буду ему декламировать стихи, проклиная и его, и всё на свете. А о том не помыслит этот бессердечный Мурашёв, что я голоден, как волк декабрьской ночью, да и ночевать мне в чужом городе негде – разве что на паперти Исаакиевского собора...»

   – Михаил Павлович! – взмолился Есенин. – Ну зачем вы так?

   – Опять «вы»? – вскипел Мурашёв. И уже деловито не то чтобы попросил или посоветовал, а велел: – Иди-ка ты, Серёженька, в ванную комнатку, умойся там водичкой с мыльцем, утрись полотенчиком. А я тем временем, как догадливый питерец, сервирую «завобуж», то есть стол, на который поданы одновременно завтрак, обед и ужин. Из яств есть у меня щи, заливная щука и картошка, а из питий – прошу прощения! – только самогонка, настоянная на смородиновых листочках: ноне время военное и водочкой не торгуют даже царские монопольки. Что же касается стихов и разговоров, то их мы можем отложить до того блаженного времени, когда оба уляжемся в постельки, благо они у нас будут на аршинном расстоянии друг от дружки. Такую художественную деталь в твоей будущей биографии, как ночёвка на паперти Божьего храма, увы, для истории изящной словесности считай потерянной из-за вмешательства некоего Мурашёва.

Выслушав эту речь, Есенин начал было косноязычно благодарить и отказываться, но Мурашёв гаркнул:

   – Замолчи, гордец, а то я вынужден буду заткнуть свои уши!

Он не церемонясь взял Есенина за руку и, как непослушного мальчишку, поволок в ванную.

По-волчьи проголодавшийся Есенин после омовения с завидным аппетитом насыщался щами, заливной щукой, картошкой, а чарку со смородиновой самогонкой решительно отодвинул, чем вызвал немалое удивление Мурашёва:

   – Неужели действительно не пьёшь?

   – Не пью. Сделай милость, Мишенька, не неволь. В такой счастливейший день я этим зельем только рот оскверню.

   – Не пей, леший с тобой. Мне больше достанется.

А потом они лежали на постелях, стоящих в полуаршинном расстоянии друг от друга, беседовали всласть и наговориться не могли – так всё было завлекательно и интересно. Конечно, Есенину пришлось вполголоса прочесть десятка полтора своих стихотворений, и Мурашёв только крякал от удовольствия да бросал после каждого стихотворения непонятные Есенину чужеземные слова и фразы:

   – Тур де форс![36]36
  Проявление большой силы! (фр.) (Здесь и далее примеч. авт.)


[Закрыть]

   – Суй генерис![37]37
  Своеобразный! (лат.)


[Закрыть]

   – Ол райт![38]38
  Хорошо! (англ.)


[Закрыть]

   – Гут![39]39
  Хорошо! (нем.)


[Закрыть]

   – Жаксы![40]40
  Хорошо! (каз.)


[Закрыть]

Уставший Есенин закашлялся, и только тут Мурашёв спохватился:

   – Прости меня, Серёженька, замучил я тебя, но, ей-богу, стихи у тебя – диво дивное. Вполне согласен с Блоком: ты талантливый самородок. Давно таких хороших стихов не слышал. Завтра утречком я напишу тебе десяток рекомендательных писем в редакции, а устно редакторам скажу, как тебя определяет Блок. Он у нас, в Питере, по поэзии Верховный Судья! Не знаешь, как он разделывается с Гумилёвым и его подголосками-акмеистами? Не критикует, а потрошит!

Мурашёв оборвал себя, протянул руку к тяжёлой гардине, чуть раздвинул её, голубое петроградское утро, как полая вода, хлынуло в комнату.

Есенин удивился: вторая ночь без сна и – вот любопытно! – ни усталости, ни сонливости, бодр, как после купания в Оке.

   – Ты поспи хоть немножко! – посоветовал Мурашёв.

   – А ты?

   – А я кофе сварю, взбодрюсь и засяду записки о тебе сочинять. Тут, брат, нужна дипломатия. У каждого редактора свой норов.

   – И я с тобой, Миша, кофе выпью. Всё равно мне теперь не уснуть.

   – Это нервы у тебя, как гусельные струны, играют.

Через полчаса они пили кофе, размачивая в нём медовые коржики.

Мурашёв поучал неожиданно обретённого молодого друга:

   – Сегодня ты никуда не ходи. С нервами, брат, шутки плохи. Отоспись. Завтра топай к Городецкому, как и велел Блок. Он, кстати, мои рекомендательные записки прочтёт, – ум хорошо, а два лучше.

   – Не представляю, как буду жить эти первые дни в Питере, – откровенно признался Есенин. – Хошь верь, хошь нет, а я чувствую себя персонажем сказки. Блоковское признание словно переродило меня.

Мурашёв внимательно посмотрел на Сергея. Он втайне сейчас завидовал Есенину, его молодости, таланту, открывшейся перед ним широкой дороге.

Он сходил в кухню и принёс оттуда всякой снеди – копчёной колбасы, открытую консервную банку с мясной тушёнкой, полбуханки ржаного хлеба, кирпичик сливочного, как в Питере называли, «чухонского» масла, солёных огурцов. Всё это громоздилось на большом подносе, напоминая фламандский натюрморт.

   – Питайся, Серёжа, – деловито предложил Михаил Павлович. – Тебя здесь ждёт, прямо скажу, каторжная жизнь.

Есенин непонимающе поднял глаза.

   – Разорви себя на три ровные части, и пусть каждая треть Есенина прилежно делает своё дело.

   – Не понимаю...

   – Скоро поймёшь. Кому много дано, с того много и спросится.

   – Растолкуй провинциалу, а то ему, бедному, страшновато.

   – Ну так вот. Одна треть Есенина будет, высунув язык, бегать по редакциям и устраивать свои стихи в журналы, сборники и газеты. Трагедий не будет. Редакторы станут принимать стихи. За это благодари Блока, его блестящую тебе аттестацию. Но город на Неве велик, и пока все редакции обежишь, сойдёт с тебя, милый друг, семь потов.

   – Ну, предположим, ты опытен, тебе виднее, ты прав. Ну а остальные две трети Есенина на что обречены?

   – Вторая треть Есенина будет выступать в амплуа чтеца-декламатора. Вчера ты читал не щадя сил. Блоку и мне. Скажешь, не устал? Устал, Серёжа, да ещё как! Мозгом устал, нервами, сердцем. А как только здесь узнают, что ты чертовски талантлив, а этого скрыть невозможно, ибо сам ты рвёшься в прессу, как только узнают, так и начнут эту вторую треть Есенина рвать на части. Это я тебе не для красного словца говорю, а даю точную формулировку положения. Редактору, если он этого пожелает, прочесть стихи надо? Надо. При иных редакциях есть литературные кружки и активы. Примут у тебя два-три стихотворения в журнал, и сразу приглашение: «Вы, Сергей Александрович, как наш новый автор, выступите, пожалуйста, у нас в кружке завтра в семь часов вечера». Что ты ответишь? Да у тебя и выхода не будет, как ответить: «Пожалуйста, с удовольствием, тем более что я все свои стихи знаю наизусть». И будет эта несчастная треть Есенина с выражением, с мастерством, с пафосом читать на одном, потом на другом, на третьем кружке или активе. А там, глядишь, на тумбе афиша: «Литературный вечер там-то, тогда-то, во столько-то часов. Выступают такие-то и такие-то, и тут же – честь по чести – Сергей Есенин читает свою поэму «Русь». Может быть, ты скажешь сейчас мне, что откажешься? Можешь клясться мне любыми клятвами, не поверю. Выйдешь на сцену или там эстраду и будешь читать как миленький. Да ещё и огромное удовольствие получишь. И, уж конечно, голосовые связки жалеть не будешь.

Больше скажу: появится азарт, соперничество, соревнование. Захочется тебе перещеголять не только Сергея Городецкого, но и Константина Бальмонта, и душку Игоря Северянина.

Едва Мурашёв, сделав паузу, начал допивать остывший кофе, Есенин уже без задора спросил:

   – Ну а на что обрекаешь ты, Михаил Павлович, последнюю треть Есенина?

Мурашёв удивлённо вскинул густые брови, словно не веря, что Есенин сам не догадался, куда деть себя в часы, когда он не устраивает в печать написанное и не потрясает аудиторию своим вдохновенным чтением.

Хрипловатым и поскучневшим голосом Михаил Павлович сокрушённо произнёс:

   – А я-то, деревенщина, думал, что поэты не только печатаются и декламируют, но и пишут, так сказать, творят.

Есенин молчал. Мурашёв не без насмешки добавил:

   – А то ни печатать, ни декламировать будет им, этаким поэтам, нечего.

Есенин вспыхнул. Он понял, что последний его вопрос был попросту глуп и, главное, несправедлив по отношению к самому себе. Он-то ведь даже представить себя не мог без того, чтобы всегда – не только наяву, но и во сне, – как это выразился Брюсов, не «искать сочетания слов», не слагать стихи.

   – Для меня, Михаил Павлович, дышать и писать – это одно и то же. Можешь верить, можешь нет, но я всегда складываю стихи, даже вот сейчас, хотя веду с тобой интереснейший для меня разговор после двух бессонных ночей, даже сейчас у меня нет-нет да и мелькнёт, как искра во мгле, строчка, ещё не вошедшая в строфу, потому что строфы-то этой ещё нет. Поверь мне, никакие публикации, никакие выступления на вечерах не помешают мне сочинять стихи. Это – моя жизнь, моё дыхание. Это не треть Есенина, а весь Есенин. Ну а помехи в творчестве – это, видно, неизбежная вещь, как, скажем, обед, баня, солдатская служба. Если ты услышишь, что я не только бросил, а просто ленюсь писать, не верь, пожалуйста. Это будет клевета на меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю