Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)
Эллисон уехал из города и поселился на лоне природы в своем опустевшем доме – подсознательно что-то толкало его на этот шаг, он слышал зов, тот зов, который слышат птицы, прежде чем начать перелет. Тогда они кружатся в воздухе, чтобы убедиться в правильности своего инстинкта, а потом, когда зов становится явным, он подчиняет их себе, и они повинуются.
В один из дней, заполненных недоуменными вопросами и вслушиванием в себя, Гордону нанес визит человек, с которым он много дет назад путешествовал. Человек этот остался всего лишь автором путевых очерков и, как он сообщил, посетил Гордона проездом; хотел увидеться с ним, выпить в его обществе рюмку виски.
Оказалось, спокойный приветливый гость не знал, что семья Эллисонов распалась. В последние годы он ездил по континенту, куда новости из Англии почти не доходили, так что скудная информация об Эллисонах, интересная только для литераторов, осталась ему неизвестной.
В процессе разговора – издерганный, рассеянный Гордон произнес всего несколько слов – стало ясно, что Уэскот (так звали посетителя) бывал в доме Эллисонов как в Лондоне, так и за городом, а до войны даже принимал участие в эллисоновских домашних сборищах. Гордон оказался в неприятном положении – ему пришлось рассказать кое-что о состоянии своих дел и о местонахождении семьи. Ибо этот Уэскот обладал прямо-таки феноменальной памятью, он имел представление решительно обо всех членах семьи Эллисонов, пусть поверхностное. В данное время они в Лондоне у друзей, заверил гостя Гордон, стараясь не вдаваться в подробности. Этот допрос был ему неприятен. Быть может, непрошеный гость – замаскированный интервьюер?
Однако Уэскот хладнокровно выпил еще рюмку виски и сказал, что хочет передать привет госпоже Элис от одной дамы, живущей во Франции, но родившейся в Англии; эта дама была с ней дружна много лет назад, когда Элис еще носила фамилию Маккензи.
– Кто эта дама?
Уэскот назвал какое-то имя. Гордону оно ничего не говорило.
– Давние дела, – подтвердил гость, – нельзя ли передать привет госпоже Элис лично?
– Я же сказал, она в Лондоне.
– В своем доме? Кажется, ваш дом сильно разрушен.
– Она живет у моих друзей. Я сам передам ей привет.
Гость закурил сигару, он сохранял хладнокровие, несмотря на односложные ответы хозяина. У Уэскота было худое, умное лицо, сросшиеся брови, он часто улыбался, любезно и понимающе, показывая свои крепкие, белые, слегка выступающие вперед зубы.
Да, он не забыл тот вечер, когда сидел в неприметном парижском кафе рядом с женщиной, углубившейся в газету и уже давно выпившей свой аперитив. Уэскот заглянул ей через плечо, она читала «Дейли мейл». Спросил, не англичанка ли она. Завязался разговор. Лицо женщины было прикрыто вуалью. Она дала увести себя в его номер. Сидя рядом с ним на диване, она подняла вуаль, и тут ему показалось, что он уже видел где-то это лицо. Сперва женщина пришла в смятение, потом призналась, что она – сбежавшая жена Гордона Эллисона. Это приключение он не мог забыть. Дела привели его опять в Лондон, но образ женщины всегда был с ним; чем больше времени проходило, тем сильнее его волновало парижское приключение; вот почему он решил узнать, что же произошло между Эллисоном и госпожой Элис, что побудило ее убежать из дому. Кроме того, вступив на английский берег, он жаждал возвратиться к Элис (хотя все это было не чем иным, как приключением, волшебным, но минутным переживанием).
Неожиданно Уэскот, назойливый гость Гордона, начал справляться о других постоянных посетителях дома; к примеру, он спросил о брате Элис Джеймсе Маккензи. Гордон был совершенно измучен. Однако Уэскот продолжал:
– Стало быть, это и был Маккензи, специалист по истории древнего мира? Я не ошибся? Дело в том, что совсем недавно в Париже я наткнулся… да, я прогуливался по Парижу в поисках впечатлений, свою маленькую «лейку» я, к сожалению, оставил дома, – итак, я наткнулся на афишу, вывешенную на столбе; это было далеко на окраине, в предместье. И на афише я прочел фамилию. Фамилию Маккензи.
– Ну и что? – спросил Гордон со скукой. – Какое отношение это имеет к моему зятю? Он не выезжал из Англии уже много лет. Не думаю, что он читает лекции в парижских предместьях.
– Я вспомнил вашего зятя, потому что на афише, на желтой афише большими черными буквами было написано: «Элис Маккензи. Угадывание мыслей на расстоянии». Или что-то в этом роде. Цирковой аттракцион в одном из маленьких варьете, где за вход ничего не платят, но зато заказывают еду и питье.
Птицы взлетели. В вышине они искали нитевидные воздушные потоки, которые укажут им направление перед большим перелетом.
– В Париже, в Батиньоле.
(Ну и ну, как ты изменился в лице. Я помню, ты был здоровяк, даже жирный. Что произошло между вами? Теперь ты испугался.)
– Вы… были… в этом варьете?
– Да, но всего лишь один раз. Сожалею, что не смог пойти опять. Мне надо было возвращаться домой.
– Эта… Элис Маккензи плясала? Что она, собственно, делала?
– Я же сказал. Цирковой аттракцион. Угадывала, что лежит у вас в кармане, скольких пуговиц не хватает на вашем пальто и так далее; при этом она сидела на сцене с завязанными глазами, а ее импресарио ходил по залу.
– Я знаю этот фокус. – Гордон выпрямился, он тяжело дышал. Подсел ближе к гостю. – Вы говорили с этой женщиной? Вам представилась возможность выяснить, почему она выбрала это имя?
– По правде, я сперва не обратил внимания на ее имя Маккензи – распространенная фамилия. Элис тоже не такое уж редкое имя… Женщина отвечала на вопросы с английским акцентом. Но и это, конечно, ничего не доказывает. Цирковые артисты, так сказать, интернациональны, им нравится выступать в каждой данной стране в роли иностранцев. Этим они набивают себе цену.
– Вы сказали – Батиньоль около Парижа? – Гордон опять откинулся в кресле.
Наступило молчание.
Она могла уехать во Францию. Я уже и сам подумывал об этом. Батиньоль, варьете, варьете в пригороде… Цирковой аттракцион… И Элис?
Внезапно Гордона охватило предчувствие, бурное, неодолимое. Да, это она, она. Самое ужасное произошло, произошло с ней, со мной… со всеми нами. Гордон застонал.
– Вы видели эту женщину только на сцене с завязанными глазами и потому не можете, конечно, не можете описать мне ее внешность. Да?
(Я мог бы описать ее. Если бы не побоялся выдать себя. Я помню ее совершенно отчетливо, как художник помнит свою натуру, помню ее не только зрительно. Мои губы помнят ее губы, мой язык – ее язык, мое лицо – ее лицо, мои руки и ноги – ее руки и ноги, мое тело – ее тело и лоно. Я знаю, как она отдается. Она – Елена, я – Менелай, она подчинила меня себе, я начал бы из-за нее Троянскую войну. А теперь я вижу, и ты, Гордон Эллисон, ее тоже знаешь. Хочешь, поборемся с тобой за нее?)
– Как она выглядит, я, к сожалению, не могу вам сказать. Зал был полутемный. Кроме того, номер продолжался недолго. Правда, когда раздались аплодисменты, ее импресарио (гадкий тип, аферист) встал с ней рядом и снял с нее повязку. Луч прожектора искал их лица. Однако, лишь только он их нащупал, она ушла, наверное, по знаку импресарио – он один поклонился публике. Ведь он был дрессировщиком, это был его номер.
– Дрессировщиком?
– Да, номер построен на дрессировке. О каждом слове заранее договорено. Чистое жульничество. Но в предместье, перед разношерстной публикой, это сходит.
Гордон:
– Каковы ваши планы? Вы опять отправляетесь в Европу?
– Уже через два-три дня.
– Вы покажете мне, где находится это варьете?
– Вас оно интересует?
– Я… я ищу свою жену. Не спрашивайте больше. Когда вы едете?
(«Я ищу свою жену…» Эти слова прозвучали ужасно. Уэскот был сражен. Я отвезу его к ней.)
Маршевая дробьДни перед тем, как Уэскот пришел за Гордоном.
Гордон ждал.
Земля готова приютить мертвецов, земля верна. Она поджидает нас. Мы можем на нее положиться. Она верна нам и приносит людям добро.
Как хорошо, что на свете существует земля. Она берет к себе все, что человек имеет – улыбку и слезы, танец и войну, борьбу и похвальбу, краски; она все стирает, все поглощает.
Я слышу маршевые ритмы, удары, барабанную дробь, они похожи как две капли воды.
Но над ними поднимается медленная, торжественная, отвратительно протяжная мелодия, убийственная, заглатывающая все и вся мелодия. Она проникает в мозг. Опустошает душу. Разрушает сознание. Перед нами разверзается кратер. Мы падаем в него.
Удары, марши, дробь.
Горгона, гарпии, сирены. Мы их узнаем, но все же отдаем себя на растерзание этой нечисти.
Все последующее отнюдь не выдумка, а правда. Есть такой маленький жучок голубовато-стального цвета с укороченными крылышками. В мае нижняя часть туловища самки вздувается от тысячи яиц. Самца уже нет в живых, вскоре после спаривания он погибает. Самочка в мае выкапывает ямки для своих яиц. А в июне из яиц вылупляются личинки с шестью ножками, как у родителей, на задних ножках по три коготка; посему личинки и получили название триангелусов. Триангелусы вылезают из ямок, вползают на одуванчики и купавки и ожидают там пчел, диких пчел.
А когда дикие пчелы с жужжанием садятся на цветы, малюсенькие личинки подпрыгивают и вцепляются в ворсистое тело пчелок, ведь именно для того им и даны когти – правда, все это личинки проделывают бессознательно. Пчелы переносят личинки с цветка на цветок, ну а потом приходит их пчелиное время – пчелы устраивают себе жилье, наполняют ячейки сотов медом, и в каждую соту пускают яйцо, которое плавает в меду.
Вот тут-то триангелус дает о себе знать, он вспрыгивает на пчелиное яйцо; в это время пчелка запечатывает соту, она считает, что выполнила свой долг, свой материнский долг; яйцо плавает в меду, и когда оно созреет, молодое существо будет иметь вволю сладкой пищи. Но на сладком море в своей лодчонке покачивается триангелус, у него есть зубы, и он вгрызается в яйцо, пожирая его до тех пор, пока от пчелиного яйца не остается одна оболочка, а потом, когда триангелус насытится, с ним начинаются метаморфозы.
Одна личинка превращается в другую, которая может существовать только в густом меду, личинка вбирает в себя мед, растет и еще раз меняет обличье, становится куколкой, дожирает медовую кладовую, и вот уже из соты выскальзывает голубовато-серый жучок-«майка».
Существует красивый жук – любитель мертвечины, и там, где разносится запах падали: разлагается птица, ящерица или мышь – все они умирают так же, как люди, и им так же, как людям, лежать в земле – словом, там, где разносится запах падали, эти насекомые собираются впятером-вшестером, окапывают землю вокруг трупа, отбрасывают землю от себя; в результате труп погружается все глубже. А когда падаль оказывается на достаточной глубине, они справляют на ней свадьбу; эти могильщики, эти красивые насекомые спариваются, и самки откладывают яйца в мертвечину; мертвечина становится лакомой пищей для будущего приплода, для потомства.
Существует также… существуют также…
Маршевые ритмы, удары, барабанная дробь. А над ними течет медленная, торжественная, нечеловечески протяжная мелодия; монотонная-монотонная.
Черная смерть. Люди бежали от чумы. Боялись черной смерти. Вот мать бросила лежащего ребенка. Женщины сломя голову помчались в церкви, принесли с собой драгоценности, бросили священникам под ноги золото, бросили золото на алтари.
Пьяные бродят по улицам, женщины и мужчины, они пляшут и падают прямо на землю.
Некоторые кричат:
«Покайтесь, покайтесь! Покайтесь в своих грехах!»
Черные монахи поют. Смерть блуждает где-то рядом. Земля заглатывает людей. «Все произошло из праха, и все возвратится в прах».
На улицу выбегают полуголые люди, бичуют себя. И повсюду мертвые уходят в землю, ложатся в землю, в добрую землю.
Сидела Элис, дочь доктора МаккензиСидела Элис, сидела Элис, дочь Альберта Маккензи и Эвелин Маккензи.
Сидела невеста пропавшего без вести, давным-давно погибшего, лежавшего на дне Северного моря, разложившегося, растащенного рыбами Глена, по-детски милого Глена, который ни разу в жизни не притронулся к Элис…
Сидела мать Эдварда, мать Кэтлин, жена, сбежавшая жена Гордона, необузданного, укрощенного, не находившего себе места Гордона Эллисона, сидела…
Сидела в тесном холодном гостиничном номере с растрескавшимся потолком, с рваными обоями, сидела на кухонной табуретке у непокрытого деревянного стола, наклонившись вперед…
Сидела, и била себя в грудь кулаками, и безмолвно всхлипывала, не осмеливаясь прокричать громко:
О боже, всемогущий боже, что я с собой сделала, почему натворила такое, почему так наказала себя… Неужели никто не мог удержать меня, встряхнуть как следует, прежде чем я решилась на это, прежде чем надругалась над собой, обезобразила свою душу, осквернила ее, унизила?
Я плохо поступила; Элис, ты плохо поступила.
Элис, ты не можешь отвечать за то, что наделала.
Элис, признайся, над тобой тяготеет проклятье, ты проклята, ты заслужила, чтобы тебя ввергли в геенну огненную, где души вечно стенают и мучаются.
Вот что тебе предстоит, ты к этому приближаешься, оглянись вокруг, приглядись, прислушайся, пойми себя.
Что ты с собой сделала, Элис, зачем ты это сделала, что тебя на это толкнуло? Неужели он тебя на это толкнул?
О, я ничего не знаю. Я думала о Глене. Он был со мной в молодости, я его любила. Знал ли он вообще об этом? Его образ неотступно стоял у меня перед глазами. Почему я не отводила глаз? Почему не выбросила Глена из головы? Мне бы надо было запретить своим мыслям следовать за ним. Я всегда мечтала о близости с Гленом. Мы любили друг друга, не признаваясь в этом; а потом его не стало.
Теперь я терзаю себя, не нахожу себе покоя, не ищу покоя. Нет, я не хочу больше быть несчастной, не хочу, чтобы сердце мое рвалось на части; по ночам, когда я просыпаюсь, когда не слышно ни звука, я лежу в яме, на дне черной ужасающей ямы. Знаю, яма – это я, яма называется – мое «я». Я лежу наедине с собой, одна-одинешенька.
Вся жизнь, все, что есть, фокусируется в моем «я», похожем на разбереженную мучительную рану. Сердце рвется на части, когда утром за окном брезжит рассвет и появляются первые машины; какое-то время я дремала, какие-то часы стерлись в моей памяти, но мне не дано этого счастья, меня опять втолкнули в явь, вернули к моему палачу, неутомимому заплечных дел мастеру.
Я хочу молиться, чтобы победить всех недругов, оторвать их руки от моей двери, но на устах у меня лишь пустые слова, молитву я произнести не могу.
Молитва осталась за дверью. Она мне не далась. Она не приняла моего приглашения. Мое приглашение не привлекло молитву; ну а палачи и заплечных дел мастера, большие и маленькие, уже ждут своего часа, они заранее хихикают, входят, располагаются. Они знают, что я принадлежу им.
О, что еще будет.
О, что еще будет.
Почему я должна гореть ярким пламенем?
…Сидела Элис, дочь Альберта Маккензи и Эвелин Маккензи…
…Сидела невеста призрачного, брошенного Глена, давным-давно пропавшего без вести, погибшего Глена: Глена, лежавшего на дне соленого Северного моря, разложившегося, растащенного рыбами, Глена, который совсем легко, подобно сновидению, коснулся ее жизни (может быть, она искала беспокойный, ищущий счастья дух Глена, ищущий счастья, так же как она сама искала счастье)…
…Сидела мать Эдварда, которого она призвала, чтобы добиться своих прав. Но что это были за права и против кого она их обратила? Против мечты, вначале лелеемой, а потом изуродованной…
…Сидела мать Кэтлин, девушки, которая с горечью в душе убежала из родительского дома, чтобы когда-нибудь передать своим детям холодный вопрошающий взгляд.
…Сидела жена, сбежавшая жена Гордона, блуждавшего по свету, стонавшего, израненного вепря Гордона Эллисона; сидела перед деревянным непокрытым исцарапанным столом; сидела, мерзла, положила голову на столешницу.
Твердое гладкое дерево, которое было когда-то плотью березы в далеком лесу, излучало спокойствие, проникавшее ей в душу. Дерево казалось Элис более гладким, нежели полотно подушки. Элис погладила ладонью дерево.
Я так покинута и одинока, что кладу голову на доски столешницы. Они мне заменяют дружеское плечо. Хорошо, если бы за моей спиной появился палач, занес бы свой топор и отрубил мне голову со всеми моими мыслями, хорошо, если бы мои мысли хлынули вместе с кровью и просочились потом в землю; да, там они не могли бы наделать бед: я хочу, чтобы грудь моя стала холодной, пустой и впалой, подобно тем домам, в которые попала бомба и от которых остался один остов.
Как я жажду мира. Душевного спокойствия. Трудно представить себе, что существует такое понятие, как мир.
Познала ли я мир? Только первое время с детьми. Но и он не был подлинным миром, ибо тогда, в дни мира, я плакала из-за того, что мои дети не были детьми другого. Детьми человека, которого я любила и который целовал бы их и нянчил.
Мир… почему он не мог на меня снизойти? Почему он мне заказан?
О, я мечтаю о блаженстве. Я человек, дурной человек, но и в моей душе живет ангел, который хочет резвиться и летать.
Покажись, мой ангел. Пролети передо мной. О, мое ужасное сердце, окаменевшее, сжавшееся сердце, расслабься!
Сжалься надо мной, мое ужасное, окаменевшее сердце, мой строгий страшный судия! Освободи меня от пут.
Выскочи из моей груди, о сердце!
Господи боже мой, великий жалельщик, я жалка, ничего хорошего я не заслужила. Я не осмеливаюсь обратиться к тебе, ведь я такая скверная. Я знаю, что не должна этого делать. И потому мои губы сжимаются: я хочу прочесть молитву, но понимаю, что для таких, как я, жалости нет. Сжалься все же надо мной!
Отец небесный, взгляни, как мне плохо. Сжалься! Приди ко мне.
Скажи хоть слово.
Пусть я уже на дне – как-никак ты сотворил меня. Неужели у тебя не найдется для меня ни полслова?
Угадывание мыслей на расстоянииПосле того как они приехали в Париж, Уэскот отвел Гордона Эллисона в то маленькое кафе, в котором он в первый раз увидел Элис, отвел, не сказав, с какой целью. В глубине души он надеялся, что в этом кафе опять встретится с Элис. В нем жило страстное желание новой встречи. Огонь, жегший в тот час Элис, перекинулся на него и все еще горел в его душе. Уэскот хотел загасить пламя. Ему это не удавалось. Он дрожал при одной мысли о том, что с ним будет, если Элис покажется.
Потом Уэскот привел Гордона в варьете. Гордон прочел имя жены. Когда Уэскот увидел, с каким выражением лица Эллисон гладил рукой афишу и прижимался щекой к бумаге с именем Элис, он убежал.
Вечер. Душное прокуренное кафе. Публика сидела за маленькими столиками. Зал был полон. Сперва выступала укротительница змей, потом был танцевальный номер, а за ним – акробаты на велосипедах.
Затемнение.
И вот дрессировщик вывел на сцену Элис Маккензи. Она была сильно накрашена, черное платье облегало ее тело. Элис сразу опустилась на стул.
Музыканты сыграли туш. Медиуму завязали глаза черным платком. Дрессировщик пригласил желающих подняться на эстраду и убедиться, что платок плотный и что он полностью закрывает глаза медиума. Молодой человек, а за ним девушка маленького роста – это вызвало смех – вылезли на эстраду; им тоже завязали глаза, и они сообщили, что ничего не видят. Потом молодой человек и девушка подтвердили, что платок туго завязан и что ни сверху, ни снизу нет просветов.
Туш. Дрессировщик ходил от столика к столику, предлагая господам дать или показать какой-нибудь предмет – все, что они пожелают. Кто-то протянул бумажник, импресарио вытащил несколько купюр, спросил Элис:
– Сколько здесь денег?
Элис отвечала монотонным голосом. А дрессировщик все спрашивал и спрашивал. Элис сказала, сколько пуговиц было на пиджаке одного господина и какого цвета галстук был повязан на другом господине.
Дрессировщик подошел к Гордону Эллисону. Он спросил Элис Маккензи:
– Скажи, что это за господин? Высокий или маленький? Полный или худой? Да поживей!
Элис ответила:
– Это полный господин.
– Молодой или старый? Какого цвета у него волосы?
– У него волосы с проседью.
Дрессировщик дотронулся рукой до галстука Гордона.
– Вот галстук господина. На нем – вышивка. Скажи мне сразу, что изображено на галстуке, что на нем вышито: растение, птица, зверь? Отвечай, да поживей.
Однако ответа не последовало.
Женщина на эстраде, которая до сей минуты была как каменная и отвечала совершенно автоматически, вдруг подняла руки, словно хотела снять повязку. Но потом ее руки опять упали, она откинула голову назад, видно было, что она дрожит.
Импресарио повернулся лицом к эстраде.
– А ну-ка, Элис, скажи поживей, что вышито на галстуке этого господина. Цветок, птица, животное? Скажи живо, что ты видишь?
Элис прошептала:
– Вепря с двумя клыками.
Дрессировщик нагнулся, бросил на нее взгляд, потом посмотрел вниз на незнакомого господина и с удивлением воззрился на его галстук. Через несколько секунд он громко возвестил:
– Не желают ли господа за этим столиком убедиться сами? Прошу также господ с соседних столиков взглянуть сюда – в середине галстука вышита голова вепря; очевидно, это герб или же спортивный знак. Вы, сударь, наверное, охотник? Клыки видны только вблизи. Прошу желающих удостовериться.
Широким жестом импресарио пригласил людей с соседних столиков подойти ближе. Господин, чей галстук привлек внимание, сидел с застывшим лицом; он разрешал проделывать с собой все, что желал дрессировщик. Пока публика смотрела на этого человека, импресарио сделал несколько шагов по направлению к эстраде, он подозрительно поглядел на своего медиума. Потом подошел вплотную к эстраде и, стоя внизу, прошептал:
– Держись прямо. Сложи руки.
Элис послушалась; теперь она сидела не шелохнувшись, словно кукла. Только по щекам у нее потекли слезы, они были хорошо видны, ибо катились по сильно набеленной коже.
Импресарио, который опять повернулся лицом к залу, никак не мог отойти от полного господина. Он был беспокоен, раздражен.
– А теперь, – выкрикнул он своим резким голосом зазывалы, – а теперь будь внимательнее, Элис, и скажи нам, что надето у господина на левой руке?
Элис плакала. Голову с завязанными глазами она опустила на грудь и плакала.
Импресарио помахал толстой рукой Гордона.
– Это с ней случается. Она впала в транс. В таком состоянии у нее иногда глаза на мокром месте. Пустяки. После она ничего не помнит. Будь внимательна, Элис, и скажи нам живо, что носит господин на кисти левой руки. Что это? Часы, повязка? Из чего повязка – из материи или из металла?
– Это золотой, золотой узкий браслет. – Элис громко всхлипнула и, запинаясь, продолжала: – А на браслете буквы. Буквы Г и Э. Это его инициалы. Никаких других букв он не приписал к своему имени. Но ведь это неправильно.
Публикой овладело беспокойство. Послышались выкрики:
– Зажгите свет!
– Прекратите!
– Безобразие!
Элис на эстраде лепетала. Спала она или бодрствовала? Крупные слезы падали ей на руки, она говорила очень невнятно.
– Гордон, это ты. Я знаю. Ты меня ищешь, Гордон, Гордон. Помоги мне.
– Довольно! Прекратите этот спектакль!
– Шарлатанство!
– Зажгите свет!
Шум в зале заглушил голос господина, рядом с которым все еще стоял импресарио, сжимавший его левую руку.
– Оставьте меня! Отпустите мою руку! Элис! Элис!
Элис плакала и, заикаясь, бормотала.
Зал осветили полностью. На сцену вышел директор варьете и подал знак маленькому оркестру, находившемуся перед эстрадой: пианист ударил по клавишам, скрипачи запиликали.
Ни слова не говоря, импресарио вскочил на эстраду и схватил Элис за плечи. Он изо всей силы потряс ее, сорвал повязку. За спиной дрессировщика орали:
– Шарлатанство!
– Жулик!
Грубо толкнув Элис, импресарио заставил ее встать и, схватив за руку, потащил за кулисы. В комнатушке директора, куда они пришли, слышался неразборчивый гул и голос незнакомого господина, восклицавшего «Элис! Элис!». Его слова потонули в хохоте публики.
Когда маленький толстяк-директор, кипя от возмущения, вошел к своим артистам, он увидел следующую картину: дрессировщик бил Элис по лицу, потом схватил ее за горло и начал душить. Директору пришлось вмешаться.