Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц)
Кэтлин иронически покосилась на отца.
– Но ведь для того чтобы умереть геройской смертью, наш добрый папочка должен был бы что-то совершить.
Гордон, удобно расположившийся в кресле, изучал лепнину на потолке.
– Конец предпоследней войны, которую вы по молодости лет не помните, был, говорят, ускорен благодаря очень хитрому, как тогда казалось, маневру, придуманному одним известным генералом. В России в ту пору было царское правительство, и генералу, о котором я веду речь, а именно небезызвестному Людендорфу, пришла в голову мысль (чисто солдатская и потому довольно наивная): он решил не препятствовать возвращению на родину русских революционеров, находившихся в эмиграции, пусть, мол, подорвут боевой дух войск, к выгоде генерала. Сей план приехавшие в Россию революционеры и впрямь выполнили, но надо признать, что генерал особого удовольствия от этого не получил. Подорвав дух русского воинства, революционеры не захотели остановиться и начали подрывать дух других воинств, которые были неподалеку, к примеру, немецкого. В итоге, после того как царская армия, к выгоде генерала, распалась, его самого народ турнул.
После этих слов Гордон Эллисон умолк, хотя его слушатели мало что поняли. Кэтлин прервала молчание отца:
– Это значит: не рой другому яму, сам в нее попадешь?
Отец пренебрежительно махнул рукой:
– Не в том суть. Генерал считал революционеров безобидными, ведь в их распоряжении не было ни полков, ни пушек, ни самолетов и так далее. Поэтому он и решил: пускай делают свое дело. Но в их руках была огромная сила. Они думали и говорили. Они многое знали. И они умели убеждать, так как сами были людьми убежденными. Там, где был один убежденный в своей правоте, их становились тысячи, там, где тысячи – миллионы…
Так Гордон Эллисон, мечтавший отделаться от приставаний детей, протащил свою гениальную идею: рассказы взамен дискуссий. Он хотел спастись от перекрестных допросов, уйти в ту область, где чувствовал твердую почву под ногами. Его спросили, как он себе это представляет. Он сказал (предварительно все обдумав), что они соберутся как-нибудь вечерком своей семьей или с гостями (темы рассказов, собственно, заинтересуют не только членов семьи, и не стоит ограничиваться семейным кругом). И вот, собравшись, они серьезно, без помех, мирно и по-деловому будут доискиваться правдивого ответа на тот вопрос, какой здесь поставлен, доискиваться правды, которую тут в доме столь настойчиво ищут, словно до сих пор у них царила одна лишь неправда. Отныне пусть каждый выступает с открытым забралом.
Так Гордон Эллисон тешил себя новым планом.
– Ты ведь уверен, Эдвард, что мы нарочно заставляли тебя блуждать в потемках. Что нам недостает прямоты. Возьмем же быка за рога.
– Я никогда этого не утверждал, – сказал Эдвард.
– Как бы то ни было, я в вашем распоряжении. Ставлю на кон свою незапятнанную репутацию. Предлагаю вместе с тобой, с Кэтлин и любым третьим – кто захочет – доискиваться правды, и только правды, чистой, полной, неприкрашенной правды.
– Грандиозно, отец, – похвалила Гордона Кэтлин.
– Я хочу, следуя своим наклонностям, перевести дискуссию из абстрактной плоскости в иную, где мы приблизимся к истине, которая и в самом деле – тут Эдвард прав – тесно связана с отдельными личностями, с человеческими судьбами, можно сказать, неотделима от них. Но как это сделать, вот в чем вопрос? Короче говоря, я намерен первым выразить свою точку зрения с помощью примера, с помощью связной истории. Я буду рассказывать и посмотрю, убедят ли вас мои доводы. А потом пускай рассказывают другие. Но вы, если хотите, можете выбрать и иной метод.
Элис удивилась, услышав от детей ошеломляющую новость.
– Чья это идея?
Кэтлин засмеялась:
– Мы приставали к папе. Тогда ему пришла в голову эта мысль.
Элис повернулась к Эдварду:
– Ну и как, Эди, тебе нравится? Это доставит… тебе удовольствие?
– Сначала я хочу узнать, как ты к этому относишься, мама.
– Я? Я думаю… – она поколебалась секунду, – отец уже очень давно ничего не рассказывал. Собственно, я даже не помню, когда он в последний раз подсел к нам и что-то рассказал… наверное, совсем давно, Кэтлин была еще маленькой. Во всяком случае, с его стороны это очень мило. Надо его поблагодарить.
Эдвард:
– Да, мне его затея по душе. Он сделает над собой усилие. Это чего-нибудь да стоит.
Элис:
– Верно, Эди, отец приносит тебе жертву. Это совсем не в его духе. Все это ради тебя.
– Извини, мама. Должен ли я попросить отца не рассказывать? Тебе так хотелось бы?
Он взглянул на мать… Какой у нее страдальческий взгляд! Она опустила глаза.
– Поступай как хочешь, Эди. Решай, как ты считаешь правильным.
– Я говорю «да». Ты согласна, мама?
– Да.
В то время доктор Кинг как раз нанес очередной визит Эллисонам. Он наблюдал за состоянием своего бывшего пациента, сына его друга Гордона. Доктору сообщили о намерении Гордона устроить для развлечения Эдварда нечто вроде фестиваля рассказов, в котором примут участие все; Эдвард все еще в напряжении, в беспокойстве и, словно ищейка, бродит по дому.
Доктор уперся палкой в пол (он сидел в библиотеке у Гордона) и легонько засопел – это был признак того, что Кинг удивлен и заинтересован.
– Гляди-ка, все будут рассказывать. Кому пришла в голову эта идея?
Гордон ответил:
– Я хотел прекратить нескончаемый абстрактный спор о вине и ответственности. Надо рассматривать конкретные случаи.
– Рассказывать ты умеешь, это известно. Твоя профессия.
Врач опустил подбородок на серебряный набалдашник палки и, устремив взгляд снизу вверх на друга, стал его разглядывать.
– Он… Эдвард и тут попытается тебя прощупать…
– Понимаю. Уже давно понял. Какое-то странное недоверие. Что мне скрывать? Именно потому я и хочу отдать себя на его суд и покончить с этими болезненными, невысказанными упреками. Разве я виноват в его состоянии? Из чего это следует? Разве я послал его на войну? Свой тяжелый крест он должен нести храбро и с достоинством, считать, как другие, за честь.
Врач:
– О чем он спрашивает? Только о войне?
– Война – лишь предлог. Его интересуют люди, в чем-то, по его мнению, виновные.
– Кого он имеет в виду, тебя или госпожу Элис?
Нахмурившись, Гордон не отвечал.
– У таких больных это бывает. Ты не должен нервничать. Они спрашивают о самых невероятных вещах.
– Ничем не могу помочь. К тому же я не в том возрасте, когда люди выставляют свою жизнь напоказ и пишут мемуары. Элис тридцать восемь лет.
– Возраст здесь ни при чем. Итак, ты решил рассказывать.
– Да. В это время он по крайней мере будет сидеть тихо. Я буду рассказывать. Он ведь постоянно что-то разнюхивает у нас в доме. Раньше это было ему не свойственно. Знаю – симптом болезни, но как-никак это его родительский кров. А не мусорное ведро, в котором ищут кость.
– Не волнуйся, Гордон.
– Его следовало оставить в клинике. Семья не для таких, как он. Конечно, все это устроила Элис. Но я уверен, и она не представляла себе, что из этого выйдет. Чего он хочет? В кого метит? В семью? В меня? Иногда я думаю: вот он бродит и бродит, а потом вдруг возьмет и подставит мне ножку. Ты можешь его понять? Разве я – ответь мне – бросил бомбу, которая уничтожила их крейсер? И разве моя вина – я еще раз спрашиваю, – разве моя вина, что он воевал? Ты ведь помнишь, он на этом настаивал. Если бы он не пошел сам, ему бы дали спокойно доучиться в университете. После войны тоже нужны люди. Мне хочется, Бен, все это подробно обсудить, но на свой лад, в присутствии других, пусть они меня проверят, пусть выяснят мою точку зрения. А то он ведет себя словно прокурор. От мальчика я этого не заслужил.
Врач успокаивающе заметил:
– Ты не должен его упрекать. Скажи лучше: о чем ты будешь рассказывать?
– Пока еще не решил.
– Не торопись. Как бы то ни было, это заинтересует всех, кого вы пригласите.
Прощаясь, доктор Кинг выразил сожаление, что не сможет присутствовать на их вечерах с самого начала. Он будет приезжать, как только освободится.
Гордон проводил врача в переднюю и с гордостью прошептал:
– Во-первых, я хочу рассказать ему о том, что интересует сейчас любого мыслящего человека; во-вторых, о том, что каждый отец обязан сообщить своему сыну, если желает ему добра; просветить его, хоть и не ставя все точки над «i», – что есть брак, любовь, семья. Кстати, тем самым я исполню свой родительский долг и по отношению к Кэтлин.
Доктор Кинг:
– Надеюсь, ты не очень трусишь перед этим выступлением?
Смеясь, они попрощались.
Приключения лорда КреншоуЛордом Креншоу нарекли Гордона Эллисона его друзья по названию шоссе и автобусной линии на западе Америки в Голливуде, которая, причудливо петляя, соединяет Ла-Бриа-авеню с бесконечным бульваром Уилаи и, соответственно, наоборот.
Дело в том, что в одном из ранних рассказов Эллисона некий лорд как-то поздним вечером сидел в автобусе на линии Креншоу в Голливуде. Из-за полумрака атмосфера в автобусе была столь таинственной, что слегка подвыпивший лорд потерял сознание, на конечной остановке его разбудили и предложили выйти из пустого автобуса.
Однако лорд предпочел отправиться в обратный путь на той же машине, чтобы несколько прийти в себя; он совершил еще один рейс, но на одной из конечных остановок с ним заговорил приметивший его водитель – он подумал, что элегантно одетый господин – преступник, пытающийся таким образом скрыться от преследования.
Тут вмешалась незнакомая дама: ей представилось, будто она с этим господином вчера вечером вместе ужинала. Господина спросили, куда он едет, но поскольку он не мог или не хотел ответить на этот вопрос, решили узнать, где он живет; на худой конец пусть скажет, как его имя и чем он занимается.
Растерявшийся незнакомец (по-видимому, он чувствовал себя припертым к стене) не нашел ничего лучшего, как назвать себя лордом Креншоу. Фамилия Креншоу сорвалась у него с языка после того, как он остановил взгляд на табличке в автобусе. Титул же лорда незнакомец добавил из головы.
Когда язвительный смех пассажиров постепенно замер, поглощенный тьмой ночи, незнакомца отправили в полицию, где его помытарили, а потом отпустили, привезли в ближайшую гостиницу и установили за ним слежку (никаких улик против него не было, и он оказался при деньгах, хоть и без документов). Незнакомцу дали возможность вспомнить, кто он, собственно, такой.
Весьма запутанная история! Повсюду, куда бы он ни обращался в поисках самого себя, – денег у него все еще было много – будь то отели, рестораны, кафе и некоторые клубы, где его якобы должны были знать, незнакомца выпроваживали. И в то же время с ним происходило нечто удивительное. Постепенно в его личности проявились черты хамелеона. Он менялся в зависимости от того, кто был поблизости. Лорд легко подвергался внушению и входил в любую роль; как видно, он был рад, что хоть куда-то причалил и хоть на время обрел лицо. Но длилось это недолго; говоря фигурально, автобус на линии Креншоу продолжал свой путь.
Под конец за лордом тянулся целый хвост людей, мужчин и женщин, которые утверждали, будто они его знают (большинство явно говорило неправду), вернее, знали под разными именами, жили с ним в одном городе на востоке Америки, в Европе или в других частях света (одна дама упоминала Марокко), получали письма от него, которые были готовы предъявить. Не теряя своей элегантности и свежести, этот человек прожил множество жизней. Но ни одну из них не мог вспомнить (или делал вид, что не может). Он пытался идентифицировать себя с помощью все новых и новых людей. Но по-прежнему оставался неведомым, совершенно непонятным лордом Креншоу.
Уголовная полиция, которая, как известно, имеет на своем счету великое множество нераскрытых преступлений, устраивала ему очные ставки с огромным количеством свидетелей. Но этот зловещий человек всегда умел выйти сухим из воды. Ничего нельзя было доказать. Единственное, что заполучила полиция, это отпечатки его пальцев. Их-то, по крайней мере, хранили, чтобы сразу же схватить лорда, если тот опять превратится в куколку, а потом выпорхнет, наподобие новорожденной бабочки.
Однажды Креншоу потянуло на известную киностудию в южной части Лос-Анджелеса. Когда он туда прибыл, на студии шла съемка детективной ленты. И вдруг лорд сильно заволновался. Новый поворот событий. Гляди-ка, он потребовал роль в этом фильме, и не какую-нибудь, а определенную.
Режиссер, которого во все посвятили (за лордом неотступно ходил детектив, а сейчас появились и репортеры; все чуяли сенсацию и рассчитывали на целые полосы в утренних выпусках газет), дал ему роль, разумеется прервав съемки. Лорд не знал текста, нес что бог на душу положит, совсем иное, чем предусматривал сценарий; актеры подыгрывали лорду по указке режиссера, то есть, соответственно, детектива.
По ходу действия следовало похитить героиню. Машина уже стояла наготове. Лорд бросил молодую женщину в машину и дал газ. Актриса закричала. Все смеялись. Репортеры писали и щелкали затворами фотоаппаратов.
А лорд вырвался с территории киностудии и… исчез. Да, похитив молодую женщину, лорд Креншоу исчез, испарился так же загадочно, как и возник.
Полиция осталась в дураках с отпечатками пальцев.
Позже появились двойники лорда, они подражали ему в рекламных целях. История эта стала предметом шуток, страха, смеха, разговоров. Только полиция затаила злобу, хотя не теряла надежды напасть на след незнакомца.
Впрочем, некоторые утверждали – дело вовсе не в том, что лорд носил маску, существуют такие изначально переменчивые люди.
И вот именем этого темного субъекта многие друзья и знакомые окрестили Гордона Эллисона; произошло это после того, как молоденькая, очаровательная, утонченная госпожа Элис, обратившись к мужу, в обществе назвала его лордом Креншоу.
(Может быть, она и была той молодой женщиной, которую похитил навеки лорд Креншоу?) Так или иначе, приговор был произнесен, и в семье Эллисонов воцарилась таинственная фигура с… переменчивой природой.
Гордон Эллисон грузно восседал в библиотеке – встречи происходили один или два раза в неделю (в библиотеку вторглось множество людей, и она потеряла свою герметичность, замкнутость), он сидел в кресле необъятных размеров, расставив огромные ноги-колонны.
В первый вечер Эллисон приветствовал присутствующих: своих близких и гостей, пополнивших их семейный кружок. Сообщил о дели и плане сборищ и объяснил их характер.
– Итак, мы, с богом, начинаем; и пусть каждый выразит свое мнение, приведя какой-то пример, рассказав историю, короткую или длинную; это – лучшее средство в чем-либо убедить, не задевая других. Мы будем говорить, доказывать, учиться. Но не дай бог стать рабом собственного мнения. Имеющие глаза да увидят, имеющие уши да услышат. Наш лозунг: внимай другому, не бойся с ним согласиться. Мы ожидаем от каждого терпения и снисходительности к своему ближнему, даже если он его не понял. В противном случае мы окажемся в роли бойцов, которые, сидя на лошади, мечутся по полю, но стреляют мимо цели… словом, в роли тех, кто, сражаясь, вовсе не сражается.
Поскольку эти слова не вызвали замечаний. Гордон начал первым.
Нет нужды описывать арену состязания – большой старомодный кабинет-библиотеку на загородной вилле с эркерами, кабинет, где стояли диван, стулья и столы; не стоит описывать и отдельных бойцов. Хозяин уже известен. Члены семьи и гости расположились вокруг него. Будем представлять их по мере того, как они вступят в действие. Настенные лампы излучают рассеянный свет, торшер с желтым матерчатым абажуром позади Эллисона освещает письменный стол.
Те, кто наблюдал сейчас за лордом Креншоу, фантастическим, непостижимым, так и не сумевшим идентифицировать себя (или, может быть, все же сумевшим?), за лордом Креншоу, оборотнем с переменчивыми свойствами, который всей своей тяжестью давил на кресло, невольно думал одно: ну и гора, живая гора из жира, мяса и кожи. Он обрядился в светло-голубой шлафрок или халат, подпоясанный кушаком. Ноги были обуты в вышитые желтые домашние туфли. Ожирение сыграло с ним плохую шутку. Долгие годы он боролся с этим врагом, но вот уже лет десять как махнул на него рукой.
Жир окутал, обхватил его, подобно лернейской гидре, душившей Лаокоона и его сыновей; жир был панцирем, и он душил Эллисона в своих мягких толщах. И люди, что смотрели сейчас на эту тушу, расположившуюся в кресле или, скорее, на кровати, видели не его, не Креншоу – Эллисона, а стену, за которой кто-то прятался.
Голос у него не изменился, не растекся, как весь он. Но движения были замедленные, искаженные, нечеткие, словно отражение летящей птицы в пруду. Платон учит: душа человека обитает в теле, как в темнице, и приводит различные причины, почему человеческая душа низведена до состояния бессильной пленницы. Что бы ни говорили по этому поводу, в случае с Креншоу – Эллисоном было ясно видно: душа его в самом деле заточена и проклята. За какую вину? Кем проклята? Да, дурацкий жир одолел его, превратил черт знает во что, будто проказа, от которой черты лица грубо искажаются и застывают; болезнь погребает нежные, веселые, печальные души в жутком склепе – львиноподобной морде.
Перед Гордоном Эллисоном сидела Элис, по бокам от него дети; Элис, как всегда, казалась молодой: подтянутая, изящная, с прозрачной кожей и большими светлыми глазами. Черты ее лица не расплылись от жира. Но было ли это ее лицо? Эдвард полулежал на диване, пригвожденный болезнью. Кэтлин с недоверчивым видом присела на банкетку.
Гости, наблюдая за грузным хозяином в кресле (они восхищались им как писателем), думали: какое счастье, что мы на него не похожи. Ведь все в нас – наше. Так они думали. Гостям казалось, что им известно, кто они такие. Но было ли это и впрямь известно? Быть может, и они, подобно лорду Креншоу из того рассказа, сидели в мощном автобусе и, очнувшись после забытья, пытались найти самих себя.
Креншоу – Эллисон начал свой рассказ.
Принцесса из Триполи– В стародавние времена жил да был один человек…
– О папа, – перебила его Кэтлин, – пусть этот твой человек из стародавних времен не живет больше. Пусть сразу умрет. Он ведь давно уже умер.
– Конечно, умер, Кэтлин. Но я как раз собираюсь вдохнуть в него новую жизнь.
– Не делай этого, папа. На земле и так много живых…
– Кэтлин, не мешай рассказывать. Fair play[3]3
Игра должна быть честной (англ.).
[Закрыть], – перебил ее Эдвард со своего дивана.
Лорд Креншоу поблагодарил и начал сызнова:
– Много лет назад во Франции, в Провансе, жил рыцарь и трубадур по имени Жофруа Рюдель де Блэ. Он любил принцессу из Триполи, хотя никогда ее не видел, любил за добродетели и красоту, которые в один голос восхваляли пилигримы из Антиохии. Он сочинял стихи в ее честь, воспевая принцессу.
И вот в один прекрасный день после того, как Жофруа некоторое время поклонялся этой даме на родной земле, его охватила такая тоска по ней, такая неукротимая жажда высказать ей свою любовь, что он взял меч и отправился в святую землю – тогда как раз была эпоха крестовых походов. Нет, рыцарь не думал о гробе господнем. Он томился по принцессе из Триполи, которую он, Жофи Рюдель из Блэ, никогда не видел воочию.
Столь же мало, сколь он думал о гробе господнем и о мусульманах, думал он и о долгом морском путешествии. В пути рыцарь занемог. Когда судно все же приплыло к берегу, он лежал больной, безмолвный и почти бездыханный.
Его отнесли в город на постоялый двор. Да, это был Триполи, сюда он долгие годы рвался, принцессу этой страны воспевал, от любви к ней чах, не зная имени этой дивной добродетельной дамы, он носил ее образ в своей груди и, чтобы обрести покой, должен был наконец ее узреть. И вот теперь, лежа в чужом доме, окруженный незнакомыми людьми, он смежил веки, потом поднял их и спросил:
– Где я? Что со мной?
Принцесса была наслышана о нем. Пилигримы рассказывали, что есть такой рыцарь и трубадур, который взял крест и отправился за море не для завоевания гроба господня и не для жестокой расправы с сарацинами, а во имя ее красоты и добродетели, во имя того, чтобы положить к ее стопам свою любовь.
Принцесса пришла на тот заезжий двор. И рыцаря отнесли в ее замок. Врачи принцессы обступили его ложе. Он снова приоткрыл очи, голос его окреп. Рыцарь узрел ту, что он боготворил: Гризельду, украшение Триполи.
И трубадур шепотом прочел свои стихи.
Принцесса поддерживала голову умирающего. Она поцеловала его в уста. Закрыла ему глаза, которые еще успели запечатлеть ее образ.
И похоронила рыцаря в храме Триполи. Ничего, кроме прощального лобзания и торжественного погребения, она уже не могла ему дать.
Долгие годы он думал только о ней, а потом двинулся в путь и не успокаивался, пока не нашел ее. Так и она теперь думала только о нем и не успокаивалась. Она ушла в монастырь. И там ждала того мгновения, когда душа ее начнет отлетать, а он, выйдя из гробовой тьмы, подойдет к ее ложу, наклонится над ней и запечатлеет поцелуй на ее устах.
Тишина. Лорд Креншоу глубоко вздохнул, его голова упала на грудь (о, боже, наконец-то… хотя бы в смертный час это будет дозволено).
Он продолжал.
– Эта легенда широко известна, она вошла в историю литературы. Вы знаете ее из Суинберна.
Эдварда устроили на диване возле камина. Он лежал, вытянувшись, повернув лицо к рассказчику. Под спину ему подложили подушки, костыли прислонили к стулу. Красный огонь камина, падавший на отца сбоку, бросал отсвет на стену за головой Эдварда; пламя на стене то вздрагивало и плясало, то заливало лицо Эдварда, его плечи, руки, и тогда казалось, будто на него опрокинули тигель с расплавленным металлом; а потом Эдварда окутывала тьма, он как бы растворялся в ней. От болезни лицо его истаяло; стремясь приблизиться к тому, что составляло суть его, оно как бы съежилось, глаза были полуоткрыты. Эдвард пробормотал:
– Я знаю эту историю.
Кэтлин звонко отозвалась:
– Я тоже.
Отец с удовлетворением сказал:
– Суинберн писал:
– А кончается, – сказала Кэтлин, – это стихотворение так:
Лорд Креншоу раскинул руки.
– Эти строки преследовали меня десятки лет. И я всерьез занялся легендой. Постепенно мне стало ясно: речь идет об истории, которая, пройдя сквозь тысячелетия, видоизменилась настолько, что теперь можно лишь с трудом добраться до оригинала; это похоже на настоящую старую живопись, многократно переписанную и покрытую лаком. Но я-то как раз хотел лицезреть картины в первозданном виде.
– Ну и что же ты обнаружил, отец? – спросил Эдвард.
– Не торопись, Эди. У всех у нас есть время; особенно у рассказчиков. Секундомер начинает отсчитывать секунды только после смерти последнего рассказчика. Я ничего не обнаружил. В книгах никаких подробностей о Жофи нет. Но надо напрячь ум и помнить: тогдашние люди были такие же, как нынешние. Стало быть, можно составить себе представление, как протекали события, которые отразились в романтической балладе о трубадуре Жофи и его принцессе.
Чтобы узнать правду, я дал волю фантазии, да, именно фантазии. Вы сочтете это странным: устанавливать истину посредством фантазии. Фантазию часто путают с пусканием мыльных пузырей, с иллюзиями. Я уже давно другого мнения. По-моему, фантазия имеет особое назначение. В голове мечтателя она мечтание, нечто среднее между сном и явью. Что же касается человека деятельного, то она помогает ему подняться над обычной пошлой псевдоистиной.
Эдвард:
– Фантазия не нуждается в защите. Скажи лучше, что она тебе поведала.
Кэтлин:
– Нет, Эди, теперь моя очередь возразить. Не торопись, отец, ты ведь не хочешь скрыть от нас истину.
Лорд Креншоу громко:
– Зачем я буду это делать! Скрывать от вас прекрасную истину! Только иногда она бывает малость глуповата, и ее приходится подправлять.
Лицо Эллисона выражало насмешку, торжество, вызов. Он был в ударе.
– Я выбрал именно эту наивно-чувствительную историю с ее – прошу прощения! – вопиющей сентиментальностью (именно она-то и помогла ей, видимо, пережить столетия!), чтобы показать, какова истинная реальность и во что ее превращают. Да нет же, я как раз и хочу возвратиться к истине.
И опять больной на диване пробормотал:
– Кэтлин, не мешай слушать; рассказывай, отец, как выглядит твоя реальность.
Но Кэтлин опять запротестовала:
– Нет, зачем же? История Суинберна – правда. Почему бы ей не быть правдой? Ты ведь сам признал, что нигде не нашел фактов, опровергающих ее. Сентиментальность… по-моему, я не сентиментальна. Разве ты против любви? Что ты можешь возразить против любви?
Лорд Креншоу покачал головой.
– И чего только не услышишь от собственных детей. Я – и против любви! Мы свернули на ложный путь. Разговор идет не о любви. Наша цель – узнать ту правду, что скрывается за трогательной балладой о Жофи.
Кэтлин умоляюще:
– Сама баллада и есть правда.
Лорд добродушно улыбнулся и кивнул ей, не сказав ни слова. Но Эдвард продолжал настаивать:
– Кэтлин, не надо спорить.
Сестра смиренно сложила руки на коленях. Отец взглянул на нее с той же добродушной усмешкой.
– Не скоро поймешь, в каком мире мы, люди, живем, что за странный мир образуем во взаимосвязи с так называемой реальностью. Ты думаешь, что тебя не вышибить из седла, что ты скачешь во весь опор, а потом выясняется, что все было иначе. Иногда тебе чудится: ты паук и ткешь свою паутину, но мы не пауки, мы мухи, запутавшиеся в паутине.
Он расстегнул верхнюю пуговицу шлафрока, ослабил слишком туго затянутый кушак и продолжил свой рассказ.
Речь его лилась свободно.
То была эпоха трубадуров в Южной Франции, в Провансе. То была эпоха крестовых походов, феодалов, рыцарей, лат, турниров и единой, еще не расщепленной христианской веры.
И вот в замке своего отца в Блэ подрастал Жофи Рюдель, единственный сын мужа и жены, которые были ровня друг другу. Муж был сильный и грубый, такой же была и жена. Но и в силе и в грубости муж ее превосходил; она это, видно, поняла, подчинилась и стала его женой. Однако муж обладал еще и дополнительной властью как глава рода, примитивные обычаи того времени распространяли эту власть также на его жену.
Поэтому Блэ, старший и по возрасту, часто поколачивал свою благородную супругу. И вот однажды, осуществляя право господина, он выбил ей верхние зубы, что обезобразило ее лицо и лишило даму привлекательности, – тогда еще и слыхом не слыхали о зубных протезах. Это обстоятельство женщина, носившая мирное имя Валентина, не забывала, и, уж конечно, оно не сделало ее более ручной.
В ту пору наш малыш Рюдель резвился с деревенской детворой, а надзирал за ним и воспитывал его созерцатель-монах. Мальчик, пошедший не в свою родню, был кроток, и общение с неторопливым и умным Барнабасом больше отвечало его склонностям, нежели военные забавы и соколиная охота, которыми прельщал Рюделя отец. Так называемые законы наследственности совершают иногда странные сальто. И в отцовском и в материнском родах встречались одни лишь сильные личности, их буквально распирало от жизнерадостности, боевого задора и храбрости. А Рюдель, отпрыск Пьера и Валентины, тонул в своих доспехах оруженосца и печально волочил копье, словно плотник тяжелую жердь, да еще спотыкался о него.
К сожалению, юноша не внушал особых надежд и в плане интеллектуальном, что с грустью пришлось признать даже благочестивому Барнабасу; вот почему разгневанный и разочарованный отец взялся за сына еще круче. Таким образом, у бедного, бесспорно не очень способного юноши оставалось так мало досуга, что он, дабы как-то оградить себя, выучился печальному искусству женщин – притворяться больным.
Впрочем, он и по своей природе часто болел. Уже одно то, что Рюдель должен был сопровождать своего отца как паж, наедаться до отвала и накачиваться хмельным в чужих замках, доказывая свою мужественность, дурно влияло на его желудок. Словом, время от времени он укладывался в постель у себя в каморке на несколько недель. Тогда, с согласия Барнабаса и при его тайном попустительстве, к Рюделю приходили в гости деревенские мальчишки и девчонки, и он отдыхал от своей службы оруженосца. Недовольная, не раз битая Валентина видела сына насквозь, но защищала его; разумеется, она была женщина твердая, но не такая твердая, как отец, и ее устраивало сыновнее притворство, направленное против отца, грубияна Пьера; она хотела, чтобы в семейных распрях юный Рюдель был на ее стороне.
Голова сына на кушетке постепенно сползала с подушек; теперь он лежал в темноте, устремив взгляд в потолок, где мелькали блики и тени. Руки он скрестил на груди и слушал лишь краем уха. Ибо он слышал нечто другое, что приковывало его внимание. Потому он спустил голову с подушки и лег так, чтобы видеть игру теней на потолке. Впрочем, проделал он все это незаметно.
Мысленно он склонялся до полу и, запинаясь, повторял то, что читал в псалтыре: «Душа моя среди львов; я лежу среди дышащих пламенем, среди сынов человеческих, у которых зубья – копья и стрелы и у которых язык – острый меч…
Приготовили сеть ногам моим, душа моя поникла…»
Сознание его затуманилось, и было такое чувство, будто он следует за мелодией, выводимой альтом.
Уже много воды утекло. Все зависело от случайностей. Если бы я тогда… Если бы я… Но никто ничего не знает, и нет сил. Ты бываешь то с этим, то с тем.
Кто только ни звал меня, кто только ни пробегал мимо, оглянувшись. Тогда еще многое было возможно.
Ящерка, василиск, лукавый, лживый язык… Он отпрянул.
Вспыхнуло пламя. Поднялся огненный столп, пепел, осколки. Что-то полетело, распростерло руки; человек упал ему на грудь, притянул его к груди. Кто-то кричал, звал его… женский голос?
Лорд Креншоу, живая гора жира и мяса, поднял руку у камина неподалеку от дивана, на котором растянулся Эдвард; он продолжал:
– В те времена жил могущественный папа Урбан Второй, француз. Он обитал в монастыре в Клюни. В Пьяченцу к нему явились послы от императора Алексея Византийского, их рассказ о святой земле настолько потряс Урбана Второго, что тот отправился во Францию и созвал в Клермоне церковный собор, чтобы обсудить ужасные события. Вскоре в Клермон целыми толпами стало стекаться знатное и незнатное дворянство, духовные лица и миряне, и папа сказал им следующую речь:
«О ты, народ франков, избранный и возлюбленный богом, чьим деяниям и поступкам всемогущий придает такой блеск – народ, превосходящий все другие нации и расположением своей страны, и почетом, коим пользуется у него святая церковь, – пробудись, народ франков. Последуй примеру своих доблестных предков и воодушеви отчизну для доблестных деяний. Вспомни о войне Карла Великого, о Людовике и других, кто разрушал империи язычников и распространял владычество святой церкви на чужедальние страны».