Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 44 страниц)
А теперь займемся главой «Эротика». Здесь я всегда, с тех самых пор, как со мной живет Элис, прихожу к одной-единственной мысли: все мы так устроены, что к нам применимы библейские слова: «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему». Вот как это было: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему». А потом в Библии идет то место, где рассказывается, что бог «навел» на Адама крепкий сон и, когда тот уснул, взял одно из ребер его. И создал бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку. И сказал Адам: «…вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою: ибо взята от мужа». Дальнейшие слова этой главы гласят: «Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и будут одна плоть».
Мой старый друг Кен, слова эти воистину необычайной глубины. Ты должен со мной согласиться. В животных, в природе человек не узнает себя. Природа получает от нас свои имена, она предстает перед нами, как предписал создатель. Но только в женщине человек видит самого себя, она его подобие, он берет ее себе и дает ей собственное имя.
А эротика – это вот что: мужчина и женщина, с самого начала предназначенные друг для друга, созданные из одной плоти, воссоединяются. Здесь залог счастья, блаженства; каждое поколение людей открывает и воспевает это заново. Однако, разумеется, нас, людей, великое множество: и мужчин и женщин. Выходит, человеку трудно найти свою плоть и кровь. К этому надо относиться иначе. Нельзя понимать это буквально. Каждое человеческое существо стремится к тому, чтобы стать самому себе Адамом. Вот почему я восхвалял мою жену, стал ее трубадуром и считаю ее единственной и неповторимой.
– Как тебе известно, я всегда очень высоко ценил госпожу Элис. А о том, как я отношусь к тебе, и говорить не стоит. Оба вы могли бы подойти многим людям. Я хочу сказать, вы можете без труда дать счастье разным людям. Вас свел вместе случай. Погляди на природу…
Гордон прервал его:
– Но я как раз не смотрю на природу. Когда я обозреваю природу, то не нахожу ничего похожего на меня. – Он хлопнул себя по бедрам и сердито закричал: – Оставь меня в покое с твоей природой. Я не имею с ней ничего общего, связан с ней не теснее, чем любой другой человек. Я доказал, что не имею с природой никаких дел. Я не животное, не король Лир, я не дикий вепрь, которого надо загнать. Я именно не таков. Обо мне не сочинишь сказку.
Гордон поднялся, но только для того, чтобы помахать в воздухе кулаками. (Кен ничего не понял!) Потом Эллисон пробормотал сквозь зубы:
– Прошу прощения.
Кен испугался, как бы его гость опять не впал в прострацию. Но Гордон сел (видимо, после страстной, но так и не произнесенной обвинительной речи по адресу незримого противника) и снова с надменным выражением лица склонил голову набок: атака была отбита. За сим последовало несколько патетических проклятий.
В другой раз он разразился следующим монологом:
– Я превозношу эту женщину. Она сделала меня тем, кем я стал… словом, если хочешь употребить выражение, которое я сам не выношу, то она сделала меня «художником» (это, впрочем, не имеет ничего общего с длинноволосым пиитом у утиного пруда в ольшаннике, голодным, глупым и лживым), – итак, она сделала меня художником. Она заняла мои мысли, поглотила до отказа. С того времени, как я ее знаю, ни одна другая женщина всерьез не могла меня занять. Благодаря Элис я пришел к моногамии. Хотя некоторое время противился этому. Тщетно. Я хотел низвергнуть мой кумир, мне это не удавалось. Но и я помог ей обрести себя. Она была из моего ребра. С ней я понял, кто я есть и чего хочу. Элис была и моей мечтой, и частью меня самого.
Сперва она хотела улизнуть от меня, но я держался за нее зубами и когтями. Это изнуряло и меня и ее тоже. Однако моя задача была мне ясна, и я не отступал. При этом я вел себя диковинно, как утопающий. А она, чтобы подразнить меня и освободиться, часто сочиняла – и под конец явилась с тем же, – будто Эдвард не мой сын, а сын другого человека, морского офицера, с которым я был знаком и с которым она нередко встречалась и после нашей женитьбы на курортах и в других местах. С образом этого веселого, легкого и полного сил человека – чрезвычайно немужественного мужчины – она не расставалась. Элис хотела улизнуть, но я крепко держал ее. (Чудеса, что после стольких лет человек еще способен пережевывать то, что поистине стало достоянием истории. Но для меня эти побасенки до сих пор вполне реальные и живые.)
Даже сейчас, во время нашего последнего спора, она решилась бросить мне в лицо свою старую выдумку: «Эдвард не твой сын!» И тут, как на грех, рядом с нами оказался мальчик (какое роковое стечение обстоятельств), он это часто делал, но в тот день я его чуть не убил. Напоследок Элис решила все-таки избавиться от меня, отправить меня на покой, то есть целиком занять писаньем, и пойти своей дорогой.
Покусывая губы, Гордон замолчал; ему было трудно продолжать.
– Гордон, тебе давно следовало поговорить со мной. Я дал бы тебе совет. Все это сплошные выкрутасы.
– Кен, в некоторых случаях не следует никого спрашивать. Судьба запечатала нам уста. Судьба повелела нам проиграть.
– Гордон Эллисон!
– Да, проиграть. И мне, и ей. Мы стоим на краю пропасти. И боремся друг с другом. Ясно, что мы сорвемся, этого нам не миновать, мы должны сорваться. И мы сорвемся.
– Чистое самоубийство!
– Пустые слова, Кен. Что мы знаем, дорогой мой, о жизни и смерти! Смерть – неотъемлемая принадлежность жизни, но сознаем мы это только в редких случаях… Когда это касается чего-то подлинно важного. Свои отношения с Элис я всегда рассматриваю с этой точки зрения.
– Не понимаю тебя. Это был злой рок, который ты сам накликал. Повторяю, тебе бы давно следовало выложить все кому-нибудь.
Гордон покорно поднял руку.
– Теперь я излил душу. Это произошло. Пусть произойдет и все остальное. – Он встал и взглянул на кресло, в котором только что сидел. – Удивительное дело: я заговорил. Я все еще говорю. Плохой признак.
Кен взял его за руки.
– Отличный. Поверь мне.
– Ты мой друг, знаю… Но то, что я заговорил, такая же скверная история, как и то, что я отпустил Элис. Проявление слабости. Я сломлен.
– Да нет же, это было правильно, замечательно. С твоей стороны это смелый поступок.
Гордон положил на плечи издателю свои тяжелые руки.
– Впрочем, заверяю тебя, Кен, она позовет меня назад.
Она не позвала его назад. Он прождал две недели. Нарочный от Гордона поехал на виллу и отвез Джеймсу Маккензи письмо, адресованное Элис. Она не приехала. Тогда Гордон испугался. Он сам собрался уезжать.
– Возьми меня с собой, – попросил Кен. – В эти дни мне не хотелось бы оставлять тебя одного. Правда, я уже старик, но не могу отпустить тебя в таком виде. Прошу тебя.
– Но почему? Элис сидит дома. Она не может ничего объяснить Эдварду и Кэтлин. Я чувствую, какая гнетущая атмосфера создалась в нашей семье; и все это я натворил собственными руками. Кто знает, каково состояние Эдварда. И зачем только я накинулся на него, когда Элис опять вспомнила свою старую сказку о том, что он не мой сын. В этот последний раз мы вели себя как разъяренные звери.
– Возьми меня с собой.
– Она ждет меня. Все меня ждут. Мне уже давно пора вернуться, таков мой долг перед ними. Теперь я терзаю себя за то, что не сделал этого намного раньше.
Старику издателю не оставалось ничего иного, кроме как от всего сердца пригласить Гордона при первой же возможности приехать к нему в гости одному или с Элис, еще лучше со всей семьей; приехать, чтобы всем вместе провести несколько приятных денечков, так сказать, тряхнуть стариной.
Возвращение Гордона Эллисона.
Его встретил Джеймс Маккензи.
– Наконец-то.
– Где Элис?
– Вы… вы не встретились?
– Где? Когда?
– Просто мне это пришло в голову… Ведь она уже давно уехала. И от нее нет никаких известий.
– Где Эдвард? Где Кэтлин?
За спиной Гордона поставили его чемоданы. Он стоял на пороге.
Маккензи пожал плечами. Потянул Гордона в дом и внес чемоданы в вестибюль. Прислуга появилась в дверях кухни.
– О, господин Эллисон. – С готовностью, не дожидаясь распоряжений, она взяла чемоданы. – Есть ли у господина Эллисона ключ от библиотеки?
Гордон был подавлен.
– Нет, ключа у меня нет.
Прислуга взглянула на Маккензи.
Джеймс:
– Пойдите к садовнику. Он сумеет открыть дверь.
Некоторое время Гордон и Джеймс простояли в вестибюле. Гордон так и не снял шляпу. И они не обменялись ни словом. Садовник радостно приветствовал хозяина, все ключи оказались у него. Гордон и Джеймс поднялись по лестнице за ним. Когда библиотеку отперли, в нее вошла прислуга, раздвинула занавески и открыла окна. Потом поставила чемоданы и скрылась вместе с садовником.
– Позволь помочь тебе, Гордон. Хорошо?
– Спасибо.
Гордон по-прежнему был в пальто и в шляпе, с тростью в руке. Сперва Джеймс не решался уйти, потом все же удалился, но остался ждать Гордона в коридоре.
Гордон закрыл дверь и прошелся по огромной комнате. Письменный стол был, как и раньше, завален бумагами. Он сел. Один из ящиков оказался открытым.
Джеймс за дверью услышал стон Эллисона.
– Что я наделал? Что я наделал? Что я наделал?
Маккензи открыл дверь и увидел, что у Гордона свалилась с головы шляпа. Шляпа лежала перед ним на бумагах, а трость – на полу рядом со стулом. Джеймсу пришлось переступить через трость, так как он хотел помочь своему зятю сесть прямо. Гордон причитал:
– Где она? Что я наделал? О, боже, что я наделал?
Джеймсу удалось усадить его как следует. Он принес Гордону рюмку коньяку, который стоял в шкафу. Гордон выпил коньяк залпом. После этого он замер в кресле. Джеймс и прислуга сняли с него пальто. Он молча подчинился. Этот человек был совершенно уничтожен. Бросив взгляд через плечо зятя, Джеймс прочел записку Элис:
«Вторник, утро. А это – мое обручальное кольцо, Гордон. Они лежат теперь вместе. Благодарю тебя от всей души. Я тоже ухожу из дому».
Наконец-то Гордон встал. Он захотел прилечь. Но когда Джеймс сделал попытку последовать за ним в другую комнату, Эллисон поблагодарил его.
Час он лежал наверху у себя в кровати. Потом стал бродить по дому, повернул ручку двери в комнату Элис и остался стоять на пороге. После зашагал по чердаку. Прямо у двери валялись обломки рам. Он оглядел их, в голове у него мелькнула догадка, и он спустился снова на верхнюю площадку. На темных обоях можно было различить два светлых прямоугольника.
Она уничтожила картины. Джеймсу, который шел за ним по пятам, Гордон сказал:
– Картины были моим свадебным подарком.
Джеймс не понял, в чем дело. Гордон заплакал и без сопротивления дал увести себя в гостиную. Там сказал, всхлипывая:
– И зачем только она это сделала.
К радости Маккензи, Гордон прожил в доме еще неделю. Они спокойно беседовали. Иногда Гордон даже дурачился и вообще вел себя как раньше. Но чаще всего он был серьезен и задумчив. Время от времени произносил полувопросительно:
– Стало быть, надо как-то устраиваться?
В конце концов Гордон и Джеймс решили уехать из дому вместе: Гордон собирался опять к Кену, а Джеймс – в свой университет. За эти восемь дней они без лишних слов сблизились больше, нежели за долгие годы своего знакомства.
Однако, когда Джеймс Маккензи позвонил из университета Кену, чтобы поговорить с Гордоном Эллисоном, выяснилось, что тот не приехал к издателю. Он не приехал к нему ни на следующий день, ни неделю спустя.
Война давно кончиласьВойна давно кончилась. В Западной Европе праздновали годовщины высадки и битвы в Нормандии, отмечали день, когда были сброшены атомные бомбы на Нагасаки и Хиросиму. Даты эти перешли на страницы учебников истории. Неужели люди и впрямь пережили все это?
Для того чтобы окончательно задвинуть войну в прошлое, политики сидели за столами мирных переговоров.
Но вот в обшарпанной лондонской гостинице было найдено расчлененное тело старой проститутки. Поначалу убийцу обнаружить не удалось. А через месяц в другой гостинице, неподалеку от первой, обнаружили труп девушки, также расчлененный. Сперва засадили в тюрьму какого-то негра. Потом арестовали белого, который признался, что он пошел за обеими девицами в гостиницу в нетрезвом состоянии, поспорил и с той и с другой и вытащил нож, но только чтобы попугать, позже, однако, он по непонятной причине впал в бешенство.
Очаровательной киноактрисе Лупе Велец было тридцать три года, она жила в Калифорнии, в Беверли-Хилл, в роскошном особняке. Снимаясь в фильме «Речка француза», Лупе познакомилась с французским актером. С того времени прошло уже несколько лет. Вдруг киноактриса сообщила, что ее дружба с французом кончилась, но что это был единственный человек, с которым ей было хорошо. Молодая женщина стала беспокойной и грустной и ни с кем не хотела поделиться своим горем. Что, собственно, случилось? Однажды утром актрису нашли на постели в голубой шелковой пижаме, она не подавала признаков жизни; рядом на ящике для постельного белья лежала пустая трубочка из-под сильнодействующего снотворного. Приехала полиция, приехал врач. Обворожительная богатая Лупе Велец была мертва. На туалетном столике обнаружили незапечатанное письмо, написанное ее рукой.
«Да простит бог тебя и меня, меня тоже. Я предпочитаю убить себя и нашего ребенка, не хочу произвести его на свет в позоре. Как ты мог, Гарольд, притворяться, будто испытываешь столь сильное чувство ко мне и нашему ребенку, ведь ты никогда нас не любил. Я не вижу для себя никакого другого выхода. Итак, прощай, будь счастлив».
Из Мексики приехала мать актрисы, ее сестры, ужасно милые: все плакали. Но такова была любовь, таков был мир, таковы были люди.
В городе X господин Мидоу, отец молодого Джонни, который погиб на глазах у Эдварда от бомбы, попавшей в их крейсер, подошел к машине Эдварда и помог выбраться из нее опиравшемуся на палочку гостю. Мидоу долго обнимал Эдварда на тротуаре. Потом взял его за руку, ввел в дом и проводил по лестнице на второй этаж. Там к Эдварду вышла маленькая хрупкая женщина, мать Джонни, которую он раньше не видел. Она взяла его руку и долго прижимала к своим губам. Зарыдала и, не сказав ни слова, вышла из комнаты.
Эдвард послал родителям Джонни телеграмму из Лондона, предупредив о приезде. Дома у Эдварда считали, что он сразу отправился на вокзал, но это было не так. В страхе перед самим собой, он в последнюю секунду принял решение отдать себя под покровительство доктора Кинга. И доктор спрятал его.
В клинике Эдварду предоставили возможность вопить и буйствовать. Врач не стал его успокаивать, он дал ему выкричаться.
Почему Эдвард вопил? Чтобы ничего не слышать. Чтобы оглушить себя, чтобы перекричать те слова, которые сказала ему мать дома. Он то останавливался у окна перед маленькой этажеркой с цветами и неподвижным взглядом, широко раскрыв глаза, рассматривал какой-нибудь кактус, то углублялся в иллюстрированный еженедельник, пытаясь стереть, перечеркнуть картину, стоявшую у него перед глазами: мать лежит на диване, вот она подняла руку и с пылающим лицом сказала: взгляни на мою руку. Я сняла свое обручальное кольцо, преступник обратился в бегство. Ах, как она торжествовала, как улыбалась; Гордон изгнан. Для нас это большой день. Он не твой отец.
Эдвард кричал изо всех сил, теперь он слышал только собственный рев. После он попросил прощения у доктора Кинга.
– Уезжая от вас, я был не таким сильным, как мне казалось, доктор. Я не мог вынести жизни в семье.
Врач не торопил его. Потом пригласил к себе выговориться. Но Эдвард был не способен на откровенность. Доктор Кинг не стал настаивать.
Двух недель полного покоя и изоляции, нескольких коротких и поверхностных бесед оказалось достаточно для того, чтобы обезопасить больного от призрака рецидивов.
И вот теперь Эдвард жил у родителей Джонни. Его приютили здесь, словно птицу, выброшенную из гнезда. Ведь он был другом погибшего. В этом доме никто не смотрел на Эдварда как на отпрыска проклятого рода, на ублюдка, которому следовало прятаться от всех.
Эдвард поселился в комнате Джонни. Его не трогали, радовались его присутствию. Родители Джонни были счастливы, что он у них. Иногда им чуть ли не казалось, что вернулся сам Джонни.
Светлая узкая комната, на книжных полках, кроме Библии и псалмов, стояли классики, приключенческие романы, путевые очерки, географические атласы.
Эдвард сидел и лежал в этой комнате часами, не в силах взять себя в руки, часто в тайном страхе, лежал и думал.
Они старались излечить меня от прежних комплексов. Им это удалось. А потом, выждав момент, нанесли второй удар. Теперь я буду читать, читать.
И Эдвард взял книгу Киплинга. Но его мозг работал в прежнем направлении, мысли заслоняли строчки.
Я хочу думать о матери. Она меня ждала, когда я был ранен. Звала меня, я слышал ее зов. Она буквально перетащила меня через океан. И в клинике она не захотела оставить меня. И потом, у нас дома, делала буквально все возможное. Вот какая она, вот чем я обязан ей.
И все это только потому… ну, да, потому, что я ее сын, но и потому также, что я сын какого-то неизвестного, которого она любит, которого я не знаю, которого ненавижу, который мне отвратителен. Я бы с удовольствием убил этого Глена.
Эдвард бросил на стол книгу. Встал и снял с полки томик Шекспира.
Да, я внушал себе, что я Гамлет и что мой долг раскрыть ужасное преступление и покарать преступника. Вот эти стихи:
Подгнило что-то в датском государстве
…………………………………………………
Я дух, я твой отец,
Приговоренный по ночам скитаться,
А днем томиться посреди огня,
Пока грехи моей земной природы
Не выжгутся дотла. Когда б не тайна
Моей темницы, я бы мог поведать
Такую повесть, что малейший звук
Тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей…
…………………………………………………
Коль ты отца когда-нибудь любил…
(О, боже!)
Отмсти за гнусное его убийство.
А где отец? Он убежал из дому. В тот день я еще многого не понимал. Они поругались. Мать ему все выложила, вполне ясно, ничуть не смущаясь. Что за женщина! Менада. После этого он уехал. Понимаю, почему он хотел меня поколотить. На самом деле он мечтал расправиться с тем, другим, и с женой. Со своими убийцами.
Как все во мне кипит! Только бы опять не сойти с ума. Буду читать, ну хоть бы Киплинга. Это поможет.
Эдвард прочел страницу Киплинга.
Я спокойно лежу, а он скитается. «Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. Откуда кровь? Откуда кровь? Отца ведь я убил». Вот на что она меня толкала. Я был готов ему отомстить. А за что? За то, что он прогнал ее гнусного любовника.
Мать – женщина. Только для этого ей понадобился сын, она хотела превратить меня в свое орудие. Она меня использовала для своих целей, постыдно, ужасно, неслыханно: науськивала, как собаку. И только после того как я разорвал дичь, я понял, в чем дело. А она, глядя мне в глаза, торжествовала:
Убийство гнусно по себе; но это
Гнуснее всех и всех бесчеловечней.
…………………………………………
Но знай, мой сын достойный:
Змей, поразивший твоего отца,
Надел его венец.
О Гамлет, это ль не было паденьем!
Меня, чья благородная любовь
Шла неизменно об руку с обетом,
Мной данным при венчанье, променять
На жалкое творенье…
Но как вовек не дрогнет добродетель,
Хотя бы грех ей льстил в обличьях рая,
Так похоть, будь с ней ангел лучезарный
Пресытится и на небесном ложе,
Тоскуя по отбросам.
Я должен его разыскать, он не находит себе места. Я должен его увидеть. Должен все ему объяснить.
Не потерпи, коль есть в тебе природа:
Не дай постели датских королей
Стать ложем блуда и кровосмешенья.
Но как бы это дело ни повел ты,
Не запятнай себя, не умышляй
На мать свою; с нее довольно неба
И терний, что в груди у ней живут,
Язвя и жаля.
Страха, который Эдвард пытался преодолеть и который возвращал его к той ужасающей сцене, больше не возникало. То, о чем он вспоминал, разыгрывалось при ярком дневном свете. Он обдумал все по пунктам и был неутомим, мозг его все время работал и воспроизводил буквально каждую деталь.
Родители Джонни приходили в комнату к Эдварду, и чем дальше, тем чаще: они болтали с ним, приносили ему книги и подарки. Все вместе они совершали короткие прогулки. Совсем другой мир. Долго он не представлял себе его. Он привык к иным декорациям. (Когда-то в его жизни был лорд Креншоу – вепрь из саги о короле Лире. Креншоу окружал дух кельтского эпоса. А потом он жил во времена крестовых походов и юного трубадура Жофи, он покинул прекрасный Прованс, бросил на произвол судьбы семью и провел остаток дней своих в знойном пустынном краю среди арабов.)
Судьба поменяла декорации. И здесь я тоже жил, учился, должен был сдавать экзамены. Но тут началась война. Во мне всегда бродило беспокойство. Как старый боевой конь, я услышал в своей конюшне зов трубы. И вот уже другая декорация. Я надел военную форму. Высадка на континент. Нормандия. Бельгия. Голландия. Наступление. Мы с юным Джонни были всегда вместе. Я опять поспешил в действующую армию, мы хотели повидать Восточную Азию, Индию, Бирму.
А потом – Тихий океан и бомбежка. Для Джонни занавес опустился. Для меня – новый звонок.
Следующий акт. Я хромаю, мне отняли ногу, я вернулся домой, открыл заново свой «дом». Декорации переменились еще раз. Следующий акт. Я стремлюсь к честности, к правде. И вот я получил их. Действие окончено.
Окончено ли? Акт кончился, но пьеса продолжается. Я остался сыном лорда Креншоу. Только надел другой костюм.
Они часто беседовали о юном Джонни. Родители не могли наговориться досыта. Каждый новый рассказ о сыне был для них как подарок – они уносили его к себе в комнату, заново воссоздавали облик Джонни. Постепенно они стали меньше плакать и горевать. В их комнатах появился новый Джонни. Они его нежно растили и холили.
С газетных полос на читателя смотрели лица государственных деятелей, художников, кинозвезд и преступников.
Вот печальное потасканное лицо миссис Лилиан Смит, опустившейся уборщицы; банальное жалкое создание с глазами, полными укоризны; за несколько шиллингов она пошла в гостиницу с каким-то негодяем, который убил ее зверски, жестоко. По чьей вине она так обнищала, так низко пала? Почему оказалась совершенно беспомощной?
В Лондоне несколько сот человек, которым никто не помогал и которые не знали, как им быть, устроили форменный бунт, они и их семьи остались без крова в то время, как огромные здания по той или иной причине пустовали, и вот бездомные силой захватили эти здания и засели в них; общественность, во всяком случае большая часть общественности, радовалась этому; другая часть, опасавшаяся за свое право собственности, указывала на юридические нормы и побуждала власти действовать, советовала им принять строгие меры, ибо «до чего мы докатимся» и так далее.
Кое-какие из газетных сообщений Эдвард (вправе ли он называть себя Эдвардом Эллисоном?) принимал к сведению.
Ответственность за войну? С этого я начал. Об этом спрашивал, когда потерял ногу. Я хотел, так сказать, поймать за руку того, кто остался на родине, из-за кого у меня оттяпали ногу.
Что ни говори, а без злодеев и людей, нажившихся на чужой беде, не обошлось. Их надо наказать. Впрочем, не думаю, что таким путем можно все уладить. Мы создавали и уничтожали. Но разве это произвело впечатление на людей? А наше отчаяние? Тоже нет. Видимо, иначе они не умеют. Наоборот, наше прошлое толкает их на новые дела.
Существует ли вообще человек – думающее, свободное существо?
Я уверен, я точно знаю: в нас что-то засело, а может, засело вне нас; это что-то управляет нашими мыслями и поступками. Во мне, к примеру, засел старый страх, засел еще с тех времен, которые я давно забыл; он подгонял меня. Действовал ли я сам? Свободный, отвечающий за себя человек? Был ли я виноват? Я вел себя как актер, игравший роль в пьесе, текст которой ему неизвестен. Суфлер подсказывает актеру реплики и жесты.
Итак, целый наблюдательный совет управляет моим сознанием, моим подсознанием, моими решениями, а я, как ни странно, принимаю их за собственные.
То же происходило, наверное, и с матерью. За нее распоряжались сумеречное сознание и бессознательные импульсы. За нее и за отца. И все эти силы стали сталкивать нас друг с другом – мать с отцом, отца со мной.
Что это такое? Что значит сумеречное «сознание»? Сознание? Нет, это нечто другое. Что именно, я еще не понимаю.