Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)
После этих слов Лир расхохотался. Однако Джонсон нашел, что здесь нет ничего смешного, все правильно.
А однажды – дела шли как нельзя лучше, жатва почти созрела – разговор опять коснулся оригинальных, полудуховных-полуфантастических методов Джонсона, и притом коснулся в присутствии Имоджин. Тут Лир – они сидели в парадной зале – изобразил на своем лице торжественность, самую большую, на какую только был способен, и предложил своему храброму воину, который ввел в поединок мужей новое оружие, духовное оружие, игру воображения, – предложил Джонсону опуститься перед ним на колени. Что Джонсон и сделал.
Пока комедиант стоял на коленях, Лир объявил, что в ознаменование его заслуг перед престолом он хочет вознаградить Джонсона – возвести его в высшее дворянское сословие. И он посвятил актера в рыцари; до того он звал его попросту либо Билем, либо Вильямом, ныне же этому человеку, чье искусство было таким действенным, чья фантазия, подобно львиному рыку, устрашала и ввергала в смятение, чьи вопли, чье бряцание оружием вело к победам, – ныне этому человеку он дал имя Вильям Шекспир, не Вильям Крикун, а Вильям Потрясающий Копьем[16]16
Буквальный перевод фамилии Шекспир.
[Закрыть], сие решение актер после полученного отличия – удара королевской шпагой – выслушал с обычной серьезностью и принял как должное.
«Ни в настоящем, ни в будущем никто не станет смеяться над именем Вильям Шекспир», – обещал он королю.
Театральный директор Вильям Шекспир был первым и единственным мужчиной, которого Лир в изгнании произвел в рыцари. Вторым человеком, удостоившимся королевской милости и возведенным в высшее сословие, оказалась, как нетрудно догадаться, его тюремщица Имоджин Перш, видевшая короля в дни унижения. Однако и эта награда не помешала Имоджин Перш давать Лиру отпор.
В ознаменование похода за реставрацию королевской власти комедиант сочинил пьесу «Король Лир», правда, не совсем в том виде, в каком она дошла до нас. Для целей Шекспира совершенно не подходил реальный король (к сожалению, он его слишком хорошо знал), человек сравнительно молодой. Вильям представил себе короля – отца нескольких коварных дочерей – в образе старца с развевающейся белой бородой, в виде благородного главы семейства, который долгие годы мирно царствовал и отрекся от престола в пользу детей, а потом, после того как наследники его окончательно обобрали, превратился в беспомощного нищего, обреченного на жизнь бродяги.
Пьеса начинается с грандиозной по благородству семейной сцены – с раздела королевства. Фантазия у Шекспира здесь поразительна – да ей и полагалось быть сильной, можно даже сказать, насильственной, ибо она пересоздавала все по своему произволу, ставила истину с ног на голову. Пьеса эта как нельзя лучше подтверждает колдовские чары фантазии, ее способность все изменять, преображать, подсовывать на место прочной реальности, вполне, казалось бы, надежной и все же ненадежной, мнимую реальность.
Джонсон – Шекспир изобразил все, как ему заблагорассудилось. Самой потрясающей стала сцена светопреставления в степи – нетрудно представить себе, что было бы в этих условиях с нашим настоящим королем Лиром, не терпевшим никаких превратностей судьбы. Трогательной сцены с Корделией в пропагандистском сочинении, конечно, еще не было.
А теперь доведем до конца нашу историю: что бы ни делали герцоги, они из-за неуклюжести и из-за ослепления только вредили себе. Они, можно сказать, поддерживали Лиру стремя. В стране вспыхивали малые и не столь уж малые бунты; недовольные убивали сборщиков налогов, агитаторы Лира освобождали инсургентов от угрызений совести. А потом и само небо помогло Лиру, – оно не дало людям дождя, наступила ужасающая засуха, весь урожай того года погиб. Все, что ни происходило, шло на пользу претенденту на престол.
И вот Лир вернулся в свой королевский замок. Он счел необходимым привезти с собой и леди Имоджин; его доброжелатели, люди заинтересованные в новом подъеме короля, посоветовали Лиру это. Король последовал совету со смешанным чувством. Лир предвидел, что леди установит в его доме жесткий порядок, но у него не было выбора. И он надеялся на свою хитрость. Король правил королевством, однако и старый Лир был тут как тут.
Скоро он начал бунтовать против мифа, который его сжирал и порабощал, – бунтовать сперва тайно, а потом и явно. На горизонте опять появились старые дружки обоего пола, пережившие трудные времена, появились робко и втихомолку. Да и Лир в их присутствии на первых порах только робко и втихомолку негодовал на опеку, на то, что связан по рукам и ногам.
Он сидел на троне. На что он, собственно, рассчитывал? На то, что избавится от опеки и будет куролесить, как прежде? В каждой жизни есть своя линия, ничто не повторяется.
С согласия Лира фанатики привели его к власти – они же привели короля к гибели. Его убили на одной из попоек, когда стало ясно, к чему король идет.
За всем этим стояла Имоджин. Она его вела и держала. В ней зародилось истинное чувство к Лиру, она за него боролась, ради него она поступилась многим, но все было напрасно. Впрочем, смерть Лира также не принесла леди счастья. Во время беспорядков, которые начались потом, она сама погибла.
Позже некий актер и сочинитель выкопал древнюю, но еще сохранившую свою актуальность пьесу, принадлежавшую перу того пропагандиста, Вильяма Шекспира, и приспособил ее для тогдашней сцены. Этот человек, которого, допустим, звали Смит, после сам именовал себя Шекспиром: он написал еще много оригинальных пьес, также переделал много чужих.
Таким образом «Лир» дошел до наших дней – история или, если угодно, трагедия дикого вепря кельтских сказаний, которого не могло усмирить ни одно божество.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Можно Ли Усмирить Вепря?Такова была грандиозная история о короле Лире – или о queen Лир, – которую предложил собравшимся Джеймс Маккензи, изысканный интеллигент, профессор, брат Элис; одновременно это была третья по счету повесть после повестей о трубадуре и об оруженосце и его кольце. Собственно говоря, Маккензи должен был по желанию своего племянника рассказать «Гамлета». Но это его пугало. Вначале, в перерывах между отдельными частями повествования, Эдвард напоминал дяде о его обещании, но в ответ слышал стандартную фразу: «Потом. Дай мне сперва закончить». И вот он закончил.
Хозяин дома, лорд Креншоу, был чрезвычайно доволен и даже растроган рассказом своего гостя и зятя. Он поздравил его и, к вящему удивлению некоторых присутствующих, отметил, что в этом дружеском кружке победил выдвинутый им тезис – дескать, не существует той «реальности», какую мы себе представляем, ее подменили пестрые картины, игра воображения; более того, именно эти последние и формируют окружающий мир, независимо от воли индивида. Особенно трогательным в истории Лира показалось ему то, что жертва, то есть Лир, оборонялся от чуждой ему идеи королевской власти, идеи, которой его хотели связать.
Никто не перебивал хозяина дома. Потом вдруг раздался тихий грустный голосок гувернантки:
– Неужели Лир и впрямь должен был так кончить? Неужели его судьба не могла повернуться иначе и для него не было спасения? Ведь в первом браке он вел себя вполне человечно.
Гордон Эллисон ответил:
– Кто мог его спасти? Наверное, все же женщина? Наверное, леди? Она этим и занималась. Однако сам он не захотел ей помочь. – Он раскатисто захохотал.
Гордон:
– Вот именно, он был таким, каким был.
Джеймс Маккензи, рассказчик, подтвердил:
– Усмирить его не представлялось возможным.
Эдвард:
– Правильно ли я понял… Лир с детства, с рождения, вернее, по крови был вепрем. Но это значит, что он ни в чем не повинен.
Джеймс:
– Он нес ответственность. И не мог от нее уклониться.
Эдвард:
– Несмотря на то что с рождения, от природы, был таков?
Джеймс:
– Он злоупотребил своей властью. Дал себе волю. Считал, что может дать себе волю. А потом это обернулось против него.
– Справедливо? Это было необходимо?
Джеймс:
– Я думаю, да.
Услышав это, Эдвард устремил пристальный взгляд на лорда Креншоу, на Гордона Эллисона, своего отца. Затаив дыхание, тот следил за разговором сына с Джеймсом. Когда Эдвард поглядел на отца, Гордон Эллисон быстро отвернулся. Но на какую-то долю секунды, на мгновение, их взгляды встретились. Они мерили взглядами друг друга.
Эдвард:
– Поднявший меч от меча и погибнет.
Гордон Эллисон:
– Ну и ну, кого я принял в свой дом.
Лицо Гордона дергалось. Внутри у него все клокотало. Волна ярости захлестнула его мозг.
Сидя рядом с Эдвардом, Элис наблюдала и за сыном и за мужем.
Гордон поднялся и вышел из комнаты.
Природа идет своим путем, иногда диковинным. В душе Эдварда запечатлелась загадочная картина ужаса, к которой сознание не имело доступа. Этим объяснялись его вопросы, его домогательства. Он сам не знал, что должен спрашивать, почему должен спрашивать; могло случиться, что он вступил на ложную стезю, но что-то внутри Эдварда неодолимо толкало его вперед, в неведомое.
Подспудно и грозно картина эта действовала с того самого времени, как проникла в Эдварда. Бомба расшатала его душу, высвободившаяся энергия ужаса распространялась теперь, управляла его мускулами – Эдварда сотрясала дрожь. И эта дрожь была не единственным проявлением смятения.
В ту пору Эдварда часто тошнило. Его рвало, он потерял аппетит. К нему приглашали врача из клиники. Доктор Кинг, как и раньше, вызывал его на разговоры:
– В чем причина, Эдвард? Вы ведь знаете! Что за этим кроется?
Эдвард сказал, что дурнота накатывается на него неожиданно. И кончается рвотой.
– Отчего вас тошнит? Что вызывает ваше отвращение? Какая ситуация? Какое-нибудь происшествие? Какое именно?
Эдвард стоял на своем: он ничего не знает. Но его слова звучали неправдоподобно. Врач стал недоверчивым. Пациент скрывал от него свои чувства.
Эдвард сделал несколько безобидных замечаний, врач заботливо следил за его рассуждениями. Но вот Эдвард свернул разговор на клинику, на сиделок, спросил, как живется его тогдашней сиделке, обслуживает ли она ту же палату, и вдруг задал вопрос:
– Почему, собственно, ко мне в палату сперва никого не пускали?
– Так всегда бывает. Это оказало бы неблагоприятное воздействие и на вас и на посетителей.
– Вы же знаете, доктор, я хочу быть откровенным.
– Вы обязательно должны быть откровенным. Ничего нельзя утаивать. Иначе вы так и не преодолеете трудности.
– Знаю. (Я сам знаю, как бороться с моими трудностями. Ни один доктор мне здесь не указ.) Вот что меня, в частности, мучает. Тогда мама упала в обморок у моей двери. Это мне рассказала Кэтлин. Неужели у меня был такой ужасный вид?
Тут врач, которому больничная сестра рассказала об этом инциденте, напомнил Эдварду, что уже во время пребывания в клинике он неоднократно рассказывал пациенту о странных, тяжких и пугающих припадках, случавшихся с ним. Эдвард просто забыл о разговорах с доктором.
Эдвард поразился. Он и в самом деле не помнил, что они беседовали на эту тему. Старик кивнул.
– Видите, вы забыли даже самый факт разговоров о вашей болезни. Тогда матушку напугал ваш вид, выражение вашего лица, и она лишилась чувств.
– Как же я тогда выглядел?
Врач:
– Странно, что вы каждый раз требуете от меня ответа на этот вопрос, а потом быстро все опять забываете. Нам как-нибудь следует проделать эксперимент и узнать, через сколько времени мои слова исчезают из вашей памяти.
– Итак, какие чувства были написаны на моем лице?
– Страх и странная ярость. Ярость и злоба. Вы скрежетали зубами. Иногда поднимали руку: либо чтобы ударить, либо чтобы защититься.
– Сцена борьбы?
Врач:
– Жуткая сцена. В то время, проведя курс лечения пентоталом, мы, если вы помните, сумели снять у вас некоторые лежавшие на поверхности явления и вернуть к определенным переживаниям. Но глубинный источник страха мы не сумели обнаружить. Он коренится в вытесненных, давно сданных в архив чувствах.
Эдвард вперил взгляд в пространство.
– Я спрашиваю это не случайно. Когда-нибудь мы до всего докопаемся.
– Каким образом?
Угрюмое и злобное выражение лица Эдварда напоминало врачу прежнее его состояние. Эдвард опять вперил взгляд в пустоту.
Доктор:
– Вы напали на… след?
– Так мне кажется.
Доктор:
– Не можете ли вы хотя бы намекнуть, в чем дело?
Эдвард медленно поднялся и посмотрел на доктора ужасным взглядом, мрачно скривил лицо:
– Нет. – Он взял свои костыли, пошел, обернулся. – Зачем вам это знать?
Сердито громыхая костылями, он выбрался из комнаты.
Мягкая терапия МаккензиДжеймс Маккензи явился к своему племяннику.
Маккензи:
– Ты втравил меня в этот рассказ, мальчик. Смотри же, не слушай злых духов, если они соблазняют тебя. В последние недели я наблюдал за тобой каждый вечер. Ты был в постоянном напряжении… А я-то надеялся, что отвлеку тебя.
Издав смешок, Эдвард покачал головой.
Маккензи:
– Ну так что?
– Вы… извини… вы ведете себя как слепые кутята, суетитесь друг возле друга, барахтаетесь на спине, перекатываетесь на бок. Серьезно, дядя, разве ты сам не понимаешь, что рассказываешь?
Маккензи со вздохом:
– Вечно твои идеи, Эдвард. Ты видишь то, чего нет. Докапываешься до чего-то. Копаешь и копаешь. Когда же это кончится?
– Я не могу иначе. Не могу!
Маккензи со вздохом:
– Не могу! А почему не можешь? Ты вечно что-то воображаешь. Зачем? Почему ты с такой настойчивостью стремишься к «правде»? Сегодня за окном уже не лежит снег. А то я опять предложил бы тебе: оставь свои расследования, не будем ничего выяснять, давай поведем разговор с окружающим миром и забудем наконец о себе. На твоем лице насмешливая улыбка. Ты в это не веришь. Послушай: за что мы так мучаем друг друга? Мы очень плохо обращаемся сами с собой и с другими. Все поучают всех, и никто не знает, на чьей стороне истина. Как ты считаешь, какие разговоры ведут между собой разумные животные: собака или лошадь? Собака бегает повсюду, принюхивается, потом садится, наблюдает за проходящими мимо людьми. Собака исходит из запахов и из того, что она видит. Она ест и пьет, угощается чем бог послал. Когда собака голодна, она начинает носиться взад и вперед. Она не понимает ни слова, зато вслушивается в каждый звук, который срывается с твоих губ. Стихия собаки – движение. А что выпало на долю нам? Что значат наши слова, наши понятия?
– Дядя, ты хочешь, чтобы мы не думали. Все равно человек будет думать.
– Странный аргумент. Любое насекомое выходит из рук создателя более совершенным, нежели человек. Уже не говоря о цветах, деревьях, траве. Посмотри на деревья. Они существуют. Существуют каждое данное мгновение, без всяких оговорок. Их поливает дождь. Что они делают? Дождь просачивается в землю, древесные корни ждут его, самой природой они предназначены для поглощения дождя, у них есть для этого специальные поры. Когда влага проникает в землю, поры вбирают ее, корни пьют воду, дерево пьет. Оно знает свою меру. Когда дерево напилось, поры закрываются. Корни больше не всасывают воду.
– Дерево – машина.
Маккензи:
– Наоборот, машина подобна дереву. И это не острота. Мы только потому умеем производить машины, мы только потому создали материальные ценности, что это подсказывает нам наше собственное устройство. Каким образом мы могли бы сами додуматься до всего? По крайней мере здесь мы слушаемся природы, следуем за ней и не нарушаем взаимосвязи. Мы давно погибли бы, если бы и в этом у нас закрались сомнения.
Эдвард:
– Ну, а что ты хотел сказать своей историей?
Маккензи:
– На Британских островах правил тиран, король Лир, он был вепрем, думал только о себе, о своем удовольствии, о власти и величии; почти совсем не интересовался детьми, под конец даже не знал, сколько у него детей, а дети так и не узнали, что такое отец. Лир был поглощен собой. Признавал только самого себя. Он опустошил страну, ибо опустошение было его стихией, признаки гибели тешили его. Видишь, как все это происходило и что я хотел сказать, особенно тебе. Такова жизнь, и вот таким бывает «я». Перед тобой картина нашего ненасытного «я», оно ничего не признает, желает быть единственным в своем роде, ни с чем не сравнимым. Не стремится ни к каким соответствиям. «Я» умеет считать только до одного. Оно противник гармонии.
Кем был Лир у себя в стране? Властелином? Скорее паразитом. Раковой опухолью. Но страна сознавала, из-за чего она страдает. Были люди, понимающие, что такое болезнь и что такое здоровье. Скажем, леди, queen Лир, пыталась его обуздать. Не то в старой легенде: бог Мод знал, что надо делать; с Лиром не было сладу, его можно было только уничтожить, чтобы дать возможность выздороветь другим.
Каждый раз, когда Маккензи приходил к Эдварду и начинал болтать, повторялось одно и то же: сперва Эдвард встречал его холодно, потом слушал с досадой, а под конец – с интересом. Сидя на своем стуле, он поднял руки, потянулся.
– А теперь признайся, дядя Джеймс, почему ты мне все это рассказываешь? Какую цель преследуешь? Я извлек из твоей истории нечто совсем другое.
– Скажи мне – что?
Эдвард облизнул губы (ага, ты хотел бы у меня все выпытать, теперь тебе страшно).
– В другой раз.
– Как знаешь.
– Ты на меня из-за этого не сердишься, дядя?
– Надеюсь, я не лью воду на твою мельницу. Моя история преследовала обратную цель. Ты намерен слушать или я произношу монологи в пространство? И ты просто надо мной потешаешься? Видишь ли, я всего лишь несколько месяцев живу у вас, наблюдаю тебя и твою семью – ведь одновременно это и моя семья. И я считаю, ты дурно поступаешь, не бережешь самого себя. А поскольку ты не бережешь себя, ты не бережешь и своих близких. Из-за этого мне грустно… собственно, грусть, как ты знаешь, не в моем характере. Обычно я живу легко, путешествую; но сейчас меня пригласила Элис, твоя мама и моя сестра, пригласила пожить у вас, чтобы развлечь тебя, развлечь ее. Теперь и я узнал, что такое «семья». Узнал тебя. И увидел, что ты, Эдвард, – извини меня – встал на плохой путь, что ты вспыльчив, бодлив.
– Бодлив? Какое странное выражение! Стало быть, я и есть вепрь?
– Да нет же, Эди, не о тебе речь… речь о направлении, которое ты избрал. Знаешь, почему я напомнил тебе о снеге, о дожде, о корнях? Что я имел в виду, когда ты пришел ко мне с просьбой рассказать «Гамлета» и я решил: уж лучше я расскажу ему о диком, свирепом, воинственном вепре, который буйствует, роет землю, опустошает все вокруг? Тут я представил себе вепря, а после, в этой связи, подумал о Лире, объединил их в одном образе.
– А сам ты встречал подобных персонажей?
Маккензи:
– И даже очень часто, мой мальчик. Ты прочел отрывок из Кьеркегора. Вечер был прекрасный, интересный. Ты оказался в ударе. И тут я очень многое понял, Эдвард. Раньше я чуть-чуть побаивался тебя, ты не смейся, это так – ведь ты выглядел больным. А я несчастное создание: я принадлежу к той породе людей, которые боятся и болезней и больных. Знаю, во мне говорит глупый атавизм. Но в тот вечер я внезапно увидел тебя другими глазами. Ты сидел с маленьким томиком в руках и сам был Кьеркегором, о котором я много слышал, но которого всегда обходил стороной. Теперь ты читал его слова: «Честность… я хочу честности». До сих пор у меня в ушах звенит твой голос: «Ибо я хочу честности и ради ее достижения готов рисковать». По тебе было видно, что и ты готов рисковать. А потом ты стал читать о жертве: «Положим, что я стану жертвой в буквальном смысле этого слова, все равно я стану жертвой не во имя христианства, а потому, что я хочу честности».
– Да, я это читал. Это – Кьеркегор.
– Это – вепрь!
– Но послушай, послушай…
Маккензи:
– Да, Эдвард, я обязан это сказать. И тут я увидел также, что тебя неправильно понимают и что ты вовсе не болен.
Лицо Эдварда сморщилось.
Маккензи:
– Я знаю, ты не болен, ты… извини меня… одержим. Ведешь себя как безумный и при этом губишь себя же. У тебя мания правдолюбия, Эди… за свою долгую жизнь я научился ее ненавидеть, ненавидеть «прямоту», «честность» и прочие красивые слова, которыми человек украшает себя, когда он одержим амоком… Все несчастья от них. Ах, эти безумцы, они должны все «знать», и при этом они разрушают мир, лишают существование смысла. Они копаются во всем сущем, расчленяют его на части, по очереди их обнюхивают, рвут в клочья, глотают… вместо того чтобы набраться терпения и обрести свое место в мире.
Эди, знаешь, какая разница между той формой существования, которую я – опытный, немолодой человек – рекомендую тебе, и твоей собственной? Ты хочешь кем-то стать, и такие, как ты, становятся кем-то. Но вы не живете и не будете жить. Никто из вас так и не станет самим собой. Однако самое скверное то, что вас это устраивает. Именно это.
Эдвард не шелохнулся.
Маккензи:
– Ты меня слушаешь? – Тихо, очень дружелюбно и вкрадчиво Маккензи продолжал: – Молчание золото. Разве полено, которое бросают в печь, говорит? Оно лежит… вот оно… а потом загорается ярким пламенем; да, таково полено, и всегда-то оно на своем месте.
Поскольку Эдвард все еще не проронил ни звука, Маккензи легонько забарабанил по его руке. Только тут ему бросилось в глаза, как странно Эдвард растопырил пальцы. Казалось, рука поднялась и кисть застыла в каком-то диковинном, неестественном положении.
Маккензи вгляделся в лицо Эдварда: оно было совершенно неподвижно.
Впрочем, нет, что-то в его лице шевелилось. На нем медленно проступало нечто дикое: страх, невероятный страх. Эдвард заскрипел, заскрежетал зубами. Застонал. Его одолевали кошмары. Руки он воздел к потолку, потом прикрыл ладонями лицо, склонил голову набок, словно ожидал удара.
– Эдвард, Эди, бога ради!
Эдвард был в том состоянии, о котором рассказывала Элис, на поверку оно оказалось еще более ужасным, чем Маккензи предполагал.
– Проснись, мальчик!
Дядя потряс его.
Руки у Эдварда опустились. Он поднял голову, опущенную на грудь. Лицо его постепенно расслабилось. Несколько раз он глубоко вздохнул. Открыл глаза.
Маккензи:
– Что с тобой, мальчик?
Эдвард нерешительно поглядел на него.
Теперь Маккензи попытался рассмешить племянника.
– Ты грезишь среди бела дня. Да? Не выспался ночью? А может, это я нагнал на тебя такую скуку?
Эдвард и впрямь улыбнулся. Маккензи помешкал еще несколько минут, а потом, к его радости, представилась возможность передать Эдварда с рук на руки Элис, которая как раз принесла кофе и стала болтать с сыном.
Когда брат с сестрой вышли, Эдвард быстро выпрямился.
Все они хотят меня заговорить. Один сообщает: ты болен, подожди немножко и ты скоро выздоровеешь. Только не волнуйся.
Другой нашептывает: ты совершенно здоров, но одержим. Возможно, он и прав. Во всяком случае, я не сумасшедший.
Пусть не думают, что обманут меня. Хотят поставить диагноз, чтобы потом «исцелить»! Но во-первых, у них ничего не получается, и господа убедились в этом, а во-вторых, ничего здесь нет удивительного: мое состояние имеет другую подоплеку, потому я им и не поддаюсь. В костре из соломы камень не подожжешь.
Интересно, как они намерены справиться с этой досадной помехой?
Кое-кто из них так далеко уходит от сути дела, что уже тем самым вызывает подозрения. Согласно древнему присловью, жизнь есть сон. Если она и вправду сон, то зачем волноваться? Кроме того, жизнь даже не наш собственный сон, разумеется, нет. Мы ведь сами персонажи сновидения: где-то там спит некое чудовище, и мы пригрезились ему: злой дух видит во сне людей, бомбы, артиллерийский огонь. А после оказывается, что у меня оторвало ногу. Во всяком случае, приятно, что мы, люди, ни в чем не виноваты.
Все это смешно. И ясно как божий день. Страх наводит на безумные мысли. Грубая ложь преподносится трясущимися губами. Раз убийца не в силах отрицать убийство, он утверждает, будто сам он так же, как и его жертва, не существует. Отсюда мораль: никто не виноват, виновато общество.
А потом наконец является дядя Джеймс, весьма умный профессор, всезнающий путешественник и путешествующий всезнайка, иными словами, человек, который живет в свое удовольствие. И он заявляет: примирись с судьбой, как есть, так и будет, зло внутри тебя. Оказывается, в этом и заключается прогресс. А потом он подсказывает простейший способ убежать от самого себя, а именно – превратиться в дерево, в полено. Надо только немного напрячься и проявить добрую волю – и тогда дело будет в шляпе. Кусок дерева существует, и баста; бесспорно, он не бывает ни дурным, ни хорошим, а главное, не страдает от угрызений совести. Полено без страха и сопротивления ложится в лечь. Какое блаженство, какое блаженство быть поленом!
Впрочем, у нас есть выбор: можно стать также дождевой каплей, раствориться в дожде, принять его обличье. То есть выключить сознание, отказаться от своего «я», от воли, от мышления, от желаний – и тут якобы начинается истинная жизнь.
Почему? Сознание и воля изображаются как раковые метастазы на теле бытия; таким образом, процесс исцеления состоит будто бы в том, что человек опять превращается в дерево, в одноклеточное, совершает обратную метаморфозу: учение об эволюции ставится с ног на голову.
Все понятно. Итак, я злой вепрь, который губит самого себя и окружающих.
Эдвард сидел на своем стуле, он пришел в хорошее настроение. Допивая кофе маленькими глотками, отломил кусочек сладкого печенья и поджидал, пока оно растает во рту.
Доктор – на правильном пути, он что-то чует. Но хочет, чтобы мы с ним договорились с глазу на глаз и похоронили эту тайну. Моя жизнь должна протекать исключительно в его приемные часы. Он хочет излечить меня от комплексов. И тогда ему заплатят за визиты, он отправится домой, и все придет в норму. О нет, господин доктор, так не выйдет! Ваш главный лозунг: «Остерегайтесь нарушителей спокойствия!» Это проповедуют те самые люди, которым неизвестно по какой причине однажды приходит в голову блестящая идея: погнать на смерть несколько миллионов человек. Разумеется, не самих себя. Сами они сидят дома и возмущаются, если у них не работает отопление.
По телефону они распоряжаются людьми в ледяных пустынях – и те замерзают; по их воле люди пересекают Сахару и умирают от жажды; или же они посылают солдат за океан, на минные поля, под артобстрел, под бомбежки. И именуют это исторической необходимостью.
Какая удача для людей, что у них есть в запасе бомбы и артиллерия! Стало быть, им, хотя бы некоторым, стоит жить. Жизнь для них – увлекательная игра. Можно играть… чужими жизнями. Для этого имеется доска, пешки, ладьи, кони. Мир упрощается. В нем есть безымянный бог и его кошмары. Правда, кошмары мучают не его, а других.
Бог не впадает в прострацию, его разум не затуманен, он не погружен в нирвану. Боже сохрани, как раз наоборот, он думает, высчитывает, словом играет. И жизнь полна прелести… для него.
Эдвард чувствовал себя радостно и раскованно; он сидел на том же месте. На улице все еще лил проливной дождь. Черные стволы деревьев и черные виньетки ветвей были сплошь в воде. Ливень образовал стеклянную завесу, за которой качались согнутые, искривленные деревья. Эдвард рассмеялся дождю. Он не помнил, когда ему было так весело. Маккензи оказал на него благотворное влияние.
Проливной дождь, старый приятель, ты на улице, ты за дверью, тебя сюда не впускают! Отлучен от дома! А я сижу здесь. Воистину, я говорю, как Лютер: «На этом стою и не могу иначе. Господи, помоги мне, аминь!» Я тебя не впущу. И даже не подумаю завести с тобой разговор. Даже не подумаю раствориться в тебе. Ах!
Эдвард просто-таки зашелся от смеха. Потом посерьезнел, настроение у него изменилось. Он уставился в пространство. Ему было как-то не по себе.
Наверное, раньше у меня был припадок. Ведь дядя барабанил по моей руке, сел почти вплотную ко мне, и он здорово побледнел. Так, так. Стало быть, я его напугал.
Эдвард погрузился в свои мысли.
Что такое мне давеча рассказывал врач? Почему мама скрывает это от меня? Сцена ужаса, сцена ужаса. Ужас сидит во мне, как в захлопнувшейся шкатулке, ключ от которой потерян.
(Однако вскоре его мысли опять отвлеклись от мрачной, наводившей жуть картины. И он опять заулыбался.)
Неплохо, что я держу все в себе… ведь это питает мою болезнь… иначе они были бы защищены и не дали бы хода моим изысканиям. Будьте благословенны, страдания! Во мне копошится крот и делает меня самого кротом…
Я страдаю от кротовой болезни, я сам превратился в крота, живущего под землей, вгрызающегося в корни, на которых произрастают прекрасные растения.
Родные стараются втереть мне очки, но у них ничего не выходит. Они себя разоблачают, они проговариваются. По сравнению со мной у них все как раз наоборот: правда утекает из них, как из дырявого бочонка, и они этого даже не замечают… а мой несчастный бочонок засмолен и заколочен гвоздями. Он хранит свои богатства, трижды проклятые богатства!
Эдвард заснул. Вошла Элис, чтобы взглянуть на него. Некоторое время она смотрела на спящего. Выражение лица у него было мягкое, доброе. Как она его любила!
На цыпочках она выскользнула из комнаты.
Час спустя, когда Эдвард проснулся освежившийся, дождь еще лил. Сперва он подумал, не позвать ли кого-нибудь. Потом решил еще немного поваляться, поразмыслить на досуге. Снова поймал прерванную нить своих рассуждений.
Сначала на очереди был отец, он хотел рассказать то, что заранее придумал. А я лежал на диване и слушал. Ничего путного ему сотворить не удалось. Он рассказывал о себе и о маме. Искажал истину, лгал. Это называется сочинять! Седой рыцарь бросил жену на произвол судьбы, отправился в крестовый поход. Отец явно напускает на себя важность. Он и крестовый поход? И вдобавок клевещет на мать.
Ну а я, как выгляжу я? Слабый человек, тюфяк, на которого не стоит обращать внимания; сын, не имеющий права голоса в этом браке. Вот каково его толкование нашей жизни! А потом наступает черед свидетелей. Слово берет профессор Джеймс Маккензи, родной брат супруги, дядя истца. Что он может добавить к делу? Маккензи – особь статья. Этот свидетель не хотел давать показаний… Обвиняемый выскочил вперед… Намеревался обелить себя. Но суд учел, что он слишком уж старается, и обратил внимание на белила, которыми он пользовался, и на черноту, которую хотел замазать… Джеймс Маккензи – другой случай, он шут гороховый, все у него выходит иначе, чем он хочет, чем он задумал. Он забывается, говорит что попало, любит маскировать себя и других и при этом вернее разоблачает. Вот каков Джеймс Маккензи, добряк, приходящий всем на выручку. Он повествует об отдаленных временах, о легендарном величественном короле, но при этом низводит его до карикатуры. Тем самым он подготовил нас к рассказу о короле, который дурачит родных и близких. Как безобидно это звучит, не так ли? Но где-то на заднем плане маячит явственно и мучительно фигура злобного вепря и бога, который не справляется с вепрем и которому не остается ничего другого, как умертвить его. Не исключено, что у иного простачка возникнет ассоциация с Геркулесом и его двенадцатью подвигами. Но я не простачок. Я поступаю так же, как Кэтлин: оглядываюсь вокруг.