Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 44 страниц)
На следующий день дом приобрел свой обычный вид. И гости и сам Креншоу отдыхали и почти не показывались.
Однажды, спустя несколько дней после празднества, Эдвард зазвал мать к себе в комнату и попросил рассказать конец истории Феодоры. Элис неохотно пошла к нему, сославшись на то, что скверно провела ночь. Несколько минут она сидела, не говоря ни слова, потом все же начала рассказывать. Она казалась хмурой, напряженной, смотрела отсутствующим взглядом; такой он ее еще никогда не видел. Что-то занимало ее мысли.
Элис сказала, что после всех злоключений с мужьями, после собственных переживаний Феодора отказалась от мирской жизни и прокляла свое женское естество. Она остригла волосы и надела мужской костюм. Жила в монастыре, умерщвляла плоть. В конце концов кающуюся Феодору приняли в обитель под именем брата Феодора. Можно было бы многое рассказать о жизни Феодора. Но не стоит. Позже брата Феодора обвинили в том, что он соблазнил женщину, которая родила в монастыре ребенка; отцом его якобы был Феодор. Он обесчестил женщину. В ту пору Феодор тяжело заболел, и всем было ясно, что он скоро умрет, быть может раскаявшись в своем поступке. Брат Феодор, совершенно заброшенный, умирал в келье. Однако в ночь его смерти настоятелю приснился сон: он увидел, что из монастыря вознеслась на небо праведница; ангелы приветствовали некую Феодору, раскаявшуюся грешницу, посвятившую себя Богу. Рано утром настоятель вместе с монахами, которым он открыл свой сон, вошел в келью больного брата. Тот лежал мертвый. Рубаха на его груди была раскрыта. И когда монахи осмотрели тело, то поняли, что перед ними – усопшая женщина.
Так умерла Феодора. Такова была ее жизнь.
– Никто не сжалился над ней? Она никому не открылась?
– Сжалился? Слабых никто не жалеет, Эдвард. Сильные всегда торжествуют. Есть только один выход – месть.
Элис была бледная как смерть.
– А что с тобой, Эдвард? Ты осмыслил наконец свою жизнь? Что с тобой? Как это с тобой произошло? Почему ты захотел пойти на войну? Что погнало тебя из дому? Ты уже понял? Это он напустил на тебя порчу, так же как и на меня.
Неужели то была его мать? («Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. О Эдвард, Эдвард… откуда кровь? Отца ведь я убил».)
– Есть только один выход – месть. Я это знаю и не хочу ничего другого. Я хочу дожить до того дня, когда сумею отомстить. А потом я хочу умереть. Я не жду иной жизни, для этого я чересчур стара. Но я мечтаю по крайней мере завершить свою жизнь так, чтобы оправдаться перед самой собой, – завершить ее честно, как ты призывал.
Она говорила, не умолкая.
– Ты наблюдал за ним во время вашего спектакля? Напрасно ты надеялся потрясти его, обличить, словно Гамлет, обличавший своего гнусного отчима, убийцу отца. Он как ни в чем не бывало сидел в кругу почитателей и радовался представлению. Ты заметил? И притом он понимал, что ты хотел сказать. Хорошо понимал, будь уверен. Но он радовался. Да, говорил он себе, таков я и впрямь, пожалуй, еще хуже. Однако автобус по-прежнему идет, и я намерен нацепить на себя еще многие маски, одну гаже другой, одну гаже другой. Кто может со мной в этом соперничать? Потом он тебя искал, но ты исчез; он хотел поздравить тебя и поблагодарить.
– Почему ты вспомнила о Гамлете, мама? («Валяться в сале продавленной кровати, утопать в испарине порока, любоваться своим паденьем…») Не знаю, что ты мне приписываешь. Я вовсе не думал о Гамлете. Ты ведь не та мать, а я не… – Эдвард запнулся, увидев, что мать прикрыла глаза. – А я не, – повторил он, – я не… Кто я?
Элис убрала руки, поднялась.
– Если бы у нас все было просто, как в «Гамлете», то и проблем никаких не возникло бы. Но поскольку у нас иначе, Эдвард, я взываю к небу, прошу помощи. Я не хочу еще больше впутывать тебя в мои дела. Вина отцов уже достаточно отомщена. Ты был моей единственной любовью, обожаемым сыном. Оставь меня, Эдвард.
Через секунду ее уже не было в комнате.
«Твой меч от крови красен был…» Я должен набраться терпения, и тогда я все узнаю. Узнаю, как создаются семьи, как появляются на свет дети, как добиваются признания и славы. До сих пор люди брались за дело не с того конца. Почему мы так трепещем? Ведь на эти темы снимают фильмы ужасов и показывают зрителям. Кому они втирают очки? Неужели люди на самом деле так глупы, что ничего не замечают вокруг себя? Можно не совершать путешествий в заморские страны, ни к чему идти на войну. Даже в кино не стоит ходить, чтобы увидеть разные страсти-мордасти; все происходит у тебя дома.
Это может стать причиной войн. Сперва возникают обычаи, моды, традиции, при этом время от времени с человечеством случаются непонятные припадки. Метаморфозы. А потом говорят: во всем виновато общество. Кто еще, что еще?
Все, все, только не я!
А между тем человек претендует на то, чтобы слыть гордецом! Почему у него не хватает гордости для признания: да, я таков. Таким меня создал Господь Бог. Да, черт возьми, во мне нет ничего хорошего. Но другим я не стану, меня не переделаешь.
Почему человек не сознается: я виноват? Он показывает пальцем на соседа или же выдумывает всякие абстракции – обычаи, общество. В конце концов я – Адам и творю, что хочу. Люди – трусы и тряпки, они не хотят брать на себя ответственность. Не хотят отвечать за себя, даже быть самими собой – зато они жаждут забав, удовольствий, спокойной жизни, хотят вкусно есть… Пускай за чужой счет. Мы разновидность насекомых, что-то вроде комаров или мух: кружимся на солнце, лакомимся то там, то тут и развлекаемся в меру своих сил; завтра нам придет конец.
Все одно притворство, инертность, лень, убожество. Глубокая немота и нечестность. С ранней юности и до самой смерти люди никчемны, глупы и мерзки. Но разве их вообще можно считать родившимися?
Что касается меня, я добиваюсь честности. И ничего иного. Я покинул дом и пошел на войну из-за того, что меня тошнило от людского общества и я не находил ни в ком ни капли правды, ни капли совести. Ни в одном-единственном человеке. Я ни разу не встретил друга, ради которого мог бы принять этот мир. Но и смерть не берет меня. Она опять вышвырнула меня в пустоту, в эту смрадную пещеру. Тот свет сохранил в качестве аванса мою ногу. Все остальное я еще должен заработать.
Войны? В чем причина войн?
В чем причина войн? Бездна трусости и лживости.
Итак: как обстоит дело со мной? Кажется, они произвели меня на свет в довольно странном состоянии.
Я это узнаю.
Не считая родителей, единственным человеком в доме, который понял смысл фарса, разыгранного в саду в день рождения Эллисона, был податливый растерянный Джеймс Маккензи. Уже сам замысел привел его в ужас, а тем более кошмарный образ незнакомца, вечного пассажира, который всегда сидит спиной к публике. Это была темная личность, появлявшаяся только в маске. Дикий человек, приводивший других в состояние судорожного возбуждения.
Почему Эдвард не отступил? Он избрал безумный путь, путь Гамлета, который действовал, однако, не по велениям призрака убитого отца, а по некоему ужасному внутреннему побуждению, повинуясь своим мрачным, болезненным инстинктам. Гораздо больше, по мнению Маккензи, это напоминало Эдипа, который, желая раскрыть тайну своего происхождения, уничтожал себя.
Сидя в саду, Маккензи следил за мрачными сценками, разыгранными в шутовской балаганной манере; вот, например, ярко-красный палач пытается выгнать из автобуса безмолвного неподвижного господина и повести его на плаху. Палач заверяет публику, что именно этого не хватает спектаклю – не хватает блестящей концовки.
После представления растерянный Маккензи смешался с толпой гостей. Среди них он увидел и Гордона Эллисона, чье великолепное настроение не омрачало ни единое облачко. В непосредственной близости от Гордона он столкнулся с Элис. И она, разумеется, была такая же, как и раньше. Развлекала дам, смеялась, болтала, жестикулировала. Все заметили, что во время спектакля она хохотала до упаду, заразительно смеялась. А теперь она и вовсе могла дать выход своему веселью; спектакль поразил ее; он очень удался; Элис поздравляла любительскую труппу – актеров и актрис, которые постепенно появлялись среди зрителей и которым все выражали свое одобрение. Подумать только, незнакомца играл Эдвард, ее сын (при одном упоминании об этом Элис опять тряслась от хохота), и играл мастерски; мастерски безмолвствовал, ограничиваясь скупыми жестами… Он же был и режиссером спектакля.
Маккензи показалось, что сестра его неестественно возбуждена, вот-вот потеряет самообладание. Он наблюдал сценку, которая привлекла внимание всех присутствующих. Лорд Креншоу и Элис, окруженные гостями, встретились после того, как занавес опустился. Лорд Креншоу кивнул, протянул руку и сказал:
– Браво, браво, поздравляю. Кто же – автор? Ты, Элис, или Эдвард?
Элис пожала протянутую руку.
– Не я, Гордон. Спроси Эдварда. Но и я могла бы быть автором.
И тут Гордон привлек жену к себе… Они обнялись.
В этот же вечер Маккензи пошел к Эдварду и имел с ним короткий неприятный разговор. Опять он задал два вопроса: один практический, другой теоретический. Практический вопрос гласил: чего Эдвард добивается своими нападками на отца; ясно ли он представляет себе все последствия этих нападок? Ответа не последовало. Следующий вопрос был такой: если он, Эдвард, впрямь ищет ясности и правды, то трудно предположить, что он найдет и обретет их, мечась, словно одержимый. Эдвард разговаривал с дядей, как министр с просителем; хорошо, он поразмыслит надо всем сказанным, он благодарен за замечания и за визит.
Под вечер в день разговора с матерью Эдварда охватило странное беспокойство, которое нередко наблюдали его домашние; это беспокойство, сопровождавшееся страхом, побуждало его без конца спрашивать, спрашивать и спрашивать. Сейчас он боялся самого себя. И не хотел ни к кому обращаться. Ему не сиделось на месте, он бродил по саду. Перед тем как уйти от Эдварда, Маккензи сказал: лучшее, что Эдвард может сделать для себя и для своих близких, это покинуть отчий кров, и если он еще нуждается в уходе, то лечь в клинику доктора Кинга. Теперь Эдвард спрашивал себя: должен ли он так поступить или не должен?
Шагая взад и вперед, размышляя и споря с собой, Эдвард опять очутился в доме и даже не заметил, как взобрался на чердак. Там, вдали от всех, он чувствовал себя спокойнее.
Пока он оглядывался по сторонам, стоя среди старой рухляди: запертых шкафов и забитых ящиков, на него вдруг напала тяжелая, свинцовая, неодолимая усталость, которая буквально пригибала его к земле.
Он беспомощно озирался, держась за чердачную балку (куда сесть, куда лечь!), и тут вдруг заметил позади узких шкафов – придвинутый к стене старый диван, на котором лежали перевязанные пачки газет. Он сбросил пачки, взгляд его зацепился за синюю надпись на одной из пачек, за надпись, сделанную рукой отца: «Собрано в 1918 / 19 гг.». Вот какие старые газеты здесь хранились. Эдвард вытянулся на диване и сразу погрузился в забытье.
Что это было: обморок, сон? Он ничего не чувствовал. А потом над спящим стали носиться образы, они кружились, подобно стаям ворон. Новые образы приплывали и касались его, словно легкий ветерок, пробегающий по колосящейся ниве, стебли качались, клонились долу, опять выпрямлялись.
Тяжелые, тяжелые сны не оставляли Эдварда. В его сознании возникали разнообразные картины, звучали голоса – чьи-то зовы. И внезапно он понял: ему страшно, он борется с собой. Все было так нереально; он не мог ничего различить, не мог проследить за ходом событий. Хотя его тянуло сделать это.
Вот он, вот он – секрет! Ну хорошо, откройся, уничтожь меня! Ведь я уже сломлен.
Слова бьются о стены, о двери. Громкие голоса, крики, шепот.
Скоро это произойдет. И я все узнаю.
Он плыл, привязанный к доске; его затягивало в водоворот, доска кружилась; того и гляди, его поглотит пучина.
Грохот, громовые слова:
– Ну вот, мы и докатились. Чего больше. Ты своего добилась.
– Я очень рада. Этого часа я дожидалась много лет.
– Ты как кошка кралась за мной. Ты меня ненавидишь. Не хочешь дать мне жить по-моему. Я тебя знаю, Элис.
– Очень рада.
– Чего ты от меня хочешь?
– Отпусти меня. Я тебя ненавижу. Я тебя не люблю. Я создана не для тебя.
– Знаю, ты создана для других.
– Да, для других, как ты утверждаешь, завистливый мерзавец. Хоть бы ты наконец проступил сквозь свои книги и показался людям во всей наготе.
– В виде дикого вепря, убийцы и развратника. Знаю.
– А разве ты не таков? Скажи, разбойник! Разве ты не Плутон – царь ада? И разве не твердил мне это много раз? И при том не умолял остаться с тобой, ибо без меня у тебя нет жизни? А теперь ты сияешь и красуешься в кругу чужих, сияешь, сожрав меня.
– Сплошные фантазии. В тебе говорит ненависть.
– Отпусти меня. Освободи.
– Я этого не сделаю, Элис.
– Почему не сделаешь, подлец?
– Подлец – хорошее слово, вполне прямое. Потому что ты мне нужна. Ты принадлежишь мне. Потому что я тебя люблю. Я крепко держу тебя, ты от меня не уйдешь. Впрочем, иди. Дверь открыта…
– Ты должен меня освободить.
– Почему ты не уходишь; ведь дверь открыта?
– Ты должен меня освободить.
– Не можешь, и ты во мне души не чаешь.
– Я – в тебе, я – в тебе, Гордон Эллисон!
– Также как и я в тебе. Мы – одно целое. Ты такая же тварь, как и я.
– Я такая же, как и ты?
– Да, мелкая тварь. Потому ты и не чаешь во мне души. Ты до смерти рада, что я стащил с тебя маску. Я выпустил тебя на волю. Не смотри на меня так, я тебя освободил. Ты была вся выдуманная, играла роль, сама обрекла себя на это. Я вдохнул в тебя жизнь.
Элис завизжала:
– Раньше я, стало быть, не жила.
– По-настоящему – нет. У тебя не было истинной, честной, настоящей жизни.
– Жить с тобой по-скотски значит жить по-настоящему?
– Не надо притворяться перед самой собой. Лучше уж быть скотом, если ты – скот, но только не изображать из себя ангела, если ты не ангел.
– А почему ты, мерзавец, в таком случае не показываешь людям свое истинное лицо? Скажи, лорд Креншоу? Почему ты всегда нацепляешь на себя маску?
– Это меня забавляет. И я в этом деле – мастер.
– Циник. Я тебя сейчас ударю.
Тишина. Шум борьбы.
Да, они дрались. Они вцепились друг в друга. Она расцарапала ему лицо.
– Такая ты мне нравишься. Все как встарь.
– Оставь меня, Гордон, или я позову на помощь.
– Но ведь я люблю тебя. Я как раз собираюсь доказать тебе свою любовь. Да и кто может прийти сюда!
– Ты разорвал мне платье. Оставь меня, убийца! Я создана не для тебя.
– Для кого же?
– Для других.
– Для кого именно?
– Для другого человека. Сам знаешь. Иначе ты не разорвал бы в клочья мое старое платье.
– Повтори, что ты сказала.
– И повторю. Оставь меня! Я буду кричать.
– Скверная баба. Потаскуха. Прожила столько лет со мной и… Повтори.
– На помощь! Убийца!
Грохот. Громовые слова.
И тут Эдвард, шатаясь, вышел вперед из-за шкафа, в руке он держал палку; перевернул стеллаж; мать завизжала, увидев сына.
Кофточка хрупкой Элис была разорвана снизу доверху, правая ее половина и вовсе оторвалась; клочок рукава еще болтался около локтя и предплечья; остальные части кофточки, превратившиеся в лохмотья, свисали с красного пояса. В пылу схватки прическа Элис распустилась. Гордон держал в кулаке здоровенную прядь волос, темная масса волос упала Элис на лицо, на глаза, она откинула их. Скрестила руки на голой груди – согнула тонкий стан, увернувшись верхней частью туловища от удара.
Жирный, задыхающийся Гордон, не замечавший, что со лба, ушей и губ у него капает кровь, уставился на неожиданно возникшего перед ним Эдварда, словно это было привидение. Его кулак, которого удалось избежать Элис, бессильно упал. Гордон залился диким хохотом, напоминавшим скорее звериный рык.
– И он тоже здесь, lupus in fabula[23]23
Волк из басни (лат.).
[Закрыть]. Вот он, этот больной, этот симулянт. Инспектирует местность, поле битвы.
Чем дальше разглядывал Гордон растерянного Эдварда с палкой в трясущейся руке, тем сильнее в нем вскипала ненависть, ярость.
– Жалкий хромой бес, ублюдок, ублюдок, я тебя убью!
Эдвард ловил каждое его слово. Каждое слово было ему знакомо. Он знал эти интонации, этот голос, выражение лица. Тысячу раз они возникали в его мозгу и означали одно – убийство. Жирный, обезумевший человек подступил к нему и замахнулся правой рукой, как молотом – еще секунда, и он убьет его. Рука Гордона разжалась, клок темных женских волос упал на пол. Правая рука Эдварда невольно поднялась, согнулась в локте и прикрыла лицо – так он защищался; тысячу раз он проделывал это во сне. Однако сегодня он не испытывал страха. Страх смерти так и не появился.
Вот он опять стоит на палубе. Японский летчик-камикадзе камнем упал вниз. Он пробил палубу и с приглушенным грохотом проскочил дальше, расколошматил, разнес в куски трюм; судно ужасающе, по-звериному заревело. Забил гейзер, взлетели на воздух доски, люди, трубы; в черных клубах дыма, между которыми поднялся огненный факел, закружились куски металла, куски тел, оторванные конечности.
Из разинутого рта Эдварда вырвалось еле слышное «ах». Палка завихляла в его левой руке, выскользнула и покатилась назад по дощатому полу. Левое колено не выдержало тяжести тела, Эдвард покачнулся, но упал в другую сторону, туда, где стояла мать; Элис бросилась между ним и взбешенным Гордоном, чтобы принять удар на себя; она обхватила сына за плечи и прижала свою голову с растрепанными волосами к его шее. И отчаянно закричала, почувствовав прикосновение его холодного лица к своей груди, к груди, вскормившей Эдварда.
Рука Элис смягчила падение сына, теперь она вытащила ее из-под твердого плеча Эдварда; сама она не чувствовала боли. Она опустилась на колени рядом с сыном, начала тормошить его. Заговорила с ним.
Все это время Эллисон стоял как вкопанный, он так и не опустил тяжелый кулак правой руки, занесенный, словно молот. Еще не вполне очнувшаяся от бешеной схватки с Гордоном, Элис взглянула на него с черной безнадежностью – так дьявол ищет взглядом другого дьявола – и зашипела:
– Уходи. Уходи. Уходи, говорят тебе.
Только тут Эллисон пошевелился: он разжал кулак.
Он хотел подойти к Эдварду, сделал шаг и уже собрался было опуститься на пол. Но его опять настиг черный ужасный материнский взгляд, в котором, казалось, были заключены все муки ада; Элис зашептала:
– Прочь. Прочь. Не прикасайся ни к чему. Не прикасайся к моему ребенку.
Гордон остановился и стал слизывать кровь, сочившуюся из губы. Лицо его, которое только что было багрово-синим и раздувшимся, опало. Не двигаясь с места, он пробормотал что-то нечленораздельное.
А Элис тем временем нежно ворковала, обращаясь к распростертому телу. И тут Гордон затопал к дверям.
Как только Эдвард зашевелился, Элис прошмыгнула в свою комнату, спустившись по лестнице на полпролета, и набросила пальто. Выходя из комнаты, она схватила с туалетного столика гребень и провела по своим взлохмаченным волосам справа и слева, даже не глядя в зеркало.
И вот она уже опять сидит на корточках, рядом с Эдвардом. Он стал подниматься, она поманила его.
– Иди сюда. Я помогу тебе.
Элис проводила сына вниз. При этом они не обменялись ни словом. Взгляд у Эдварда был сонный. У себя в комнате он лег.
Элис сразу вышла от Эдварда, – медленно закрыла за собой дверь; она не знала, что ей делать, какое было время суток, какой день – будний или воскресный.
Откуда-то сбоку к ней приближались шаги, это был ее брат Джеймс.
– Почему ты надела пальто, Элис? Тебе холодно? О, боже, шея у тебя в крови.
– Где? Я, наверное, поцарапалась.
Джеймс:
– Гордон ушел из дому.
– Ах, так.
– С чемоданом. Он уехал на машине.
– Ах, так.
Джеймс:
– Как себя чувствует Эдвард? Я вызову врача.
– Как хочешь. Спокойной ночи, Джеймс.
Был еще день. Несколько минут Элис слонялась по комнате – подняла и переложила щетку, открыла пудреницу и густо напудрилась, налила в раковину воды, вымыла и вытерла руки, поглядела в окно и вдруг поняла, что ей этого не вынести – необходимо принять снотворное. Она проглотила лекарство и разделась: ей казалось, что это не она, а какой-то посторонний человек – его чужое тело она и уложила в кровать.
Подождала немного, пока тело заснет и возьмет ее с собой.
Долгая ночь лжи миновалаНесколько дней в доме скрывалось бегство Гордона. Возможно, он всего лишь уехал в Лондон, чтобы собрать материал для своей новой книги.
Но время шло, издательства посылали запросы, надо было подписывать чеки – утаивать правду стало невозможным: Гордон уехал… уехал, не оставив адреса.
В мгновение ока в литературных кругах распространились слухи. В дом пришли люди из полиции, дабы узнать, в чем дело. Госпожа Элис отмела все подозрения, заметив, что Гордон Эллисон время от времени исчезал бесследно, ибо ему требовался абсолютный покой. В былые времена, лет десять или двадцать назад, этого никто не замечал; публика не занималась тогда столь пристально личной жизнью Эллисона.
Это объяснение как нельзя лучше соответствовало тому, что говорили шепотом решительно все. Гордон Эллисон страдал от присутствия сына, инвалида войны. Он уступил настояниям жены, и потому сына взяли в дом… Однако это оказалось выше его сил.
После сцены на чердаке дом Эллисонов стал не таким, каким был прежде. Элис заперла дверь в кабинет Гордона, портьеры опустили, окна закрыли. Комнату Гордона Элис больше не отпирала: ее не убирали, не проветривали.
Скоро пришлось закрыть и вторую комнату – комнату Кэтлин.
Когда спустя несколько дней после той истории Кэтлин появилась в саду – она уезжала в гости к приятельнице, – на нее немо воззрились запертые, зашторенные окна отцовского кабинета. В доме ходили на цыпочках, прислуга шепотом говорила, что отец уехал. Куда? Этого никто не знал. Все были подавлены, напуганы. Не успела огорченная и раздраженная Кэтлин бросить свой чемодан на кушетку, как она спросила себя: не лучше ли и ей тотчас уехать отсюда? Однако гнев погнал ее наверх, к Элис.
В поведении матери был заметен наигрыш. Это напоминало ее состояние в начале болезни Эдварда. Элис говорила спокойно и отвечала на вопросы Кэтлин то же самое, что отвечала друзьям: отец хотел поменять обстановку, он решил поработать в полном одиночестве.
– Но почему? Что ему мешало?
– Не знаю, Кэтлин.
– Что он написал?
– Всего несколько строк.
– Дай мне его адрес, пожалуйста.
– У меня его нет.
– Нет адреса?
– У меня его нет, Кэтлин.
– Что здесь стряслось? Что вы с ним сделали?
– Кэтлин!
– Вы мне ничего не рассказываете, я уже давно видела, что вы сживаете его со свету. Вы нападали на отца, особенно Эдвард. А ты его поддерживала. Что он вам, собственно, сделал? Он наш отец.
– О, боже, Кэтлин, мы его не прогоняли. Он напишет.
– Он никогда не вернется. Я это давно предвидела. И все это началось, когда Эдвард заболел. Скажи мне по крайней мере, что вы против него имеете? Ты и Эдвард? Я его дочь. Как-никак я тоже член семьи.
– Мы ничего против него не имеем.
– Ты лжешь, мать. Я протестую. Ты обращаешься со мной, как с маленьким ребенком.
Элис лежала в шезлонге. Она сказала:
– Зайди ко мне через час.
Через час Элис услышала, как Кэтлин открывает верь. Она повернулась к дочери и сказала, что в доме ничего не произошло; никто не устраивал облав на отца.
Однако Кэтлин настаивала на своем, она наседала на мать, и тут Элис жалобно заплакала. Кэтлин топнула ногой и потребовала вразумительного ответа. Но мать опять повернулась к стене, продолжая всхлипывать, Кэтлин в ярости ушла, хлопнув дверью.
Мать возбуждала в ней ненависть. Она поклялась себе приложить все силы, чтобы найти отца и отомстить за него Эдварду и матери.
Несколько дней она еще прожила дома. После этого пришлось закрыть комнату Кэтлин.
Элис чувствовала себя разбитой, она лежала в спальной. И только иногда, крадучись, проходила в халате по дому, наводившему на всех жуть, – ей надо было показаться прислуге. Заглядывала она и к Эдварду, за которым ухаживали Джеймс Маккензи и доктор Кинг. Оба они следили за тем, чтобы Элис больше времени проводила у себя и чтобы она успокоилась. Ее ни о чем не спрашивали: казалось, она впала в летаргию.
Доктор Кинг наблюдал за ней. Как-то раз ее посетил брат; Джеймс сказал, что хочет сделать ей приятное сообщение, – оно касается перелома в состоянии Эдварда.
И тут Элис очнулась, села на своем диване и выслушала Джеймса.
– Элис, твой сын теперь порадовал бы тебя. Впечатление такое, словно он сменил кожу; бабочка сбросила с себя оболочку куколки. Я не преувеличиваю. Он стал спокойным, серьезным, раскованным. На всех смотрит внимательным взглядом, не пристает. Раньше он казался мне мальчишкой. Сейчас производит впечатление зрелого человека.
Джеймс Маккензи не стал рассказывать о предшествующих днях, о том, что было после неизвестного ему столкновения на чердаке; в первый вечер Эдвард, пробудившись после тяжкого сна, кричал не переставая, своим визгом он поднял весь дом на ноги. (Только Элис ничего не услышала, ведь она приняла снотворное.) Эдвард вел себя как на палубе парохода, доставившего его на родину; с одной лишь разницей: на сей раз он мог подниматься с постели и прятаться то в одной комнате, то в другой, скрываясь от преследователей и врагов, которых никто, кроме него, не видел.
Доктор Кинг – за ним сразу послали – оставил на ночь молодого врача. На заре припадок у Эдварда повторился, но в более легкой форме.
А потом он обессилел. Напряжение спало. Он много плакал, всхлипывал без причины. Его без конца тянуло плакать. Казалось, будто слезы вымывают последние осколки войны, которые засели в нем. Выплакавшись, он становился более уравновешенным, открытым.
Элис спросила брата:
– Что он говорил? О чем он говорит?
– Мы беседуем о самых обыденных вещах. Я приношу ему газеты. Как-то мы рассуждали о голоде в Европе, о трудностях преодоления политических кризисов. Эдвард склоняется сейчас к той точке зрения, которую я приветствую. Он считает, что, в сущности, война имела положительные последствия и это необходимо признать – нельзя сбрасывать со счета уже одно то, что среди переживших войну существует масса людей, для которых несчастья послужили хорошей школой; эти люди обязаны войне многим, куда большим, нежели книгам или любому личному переживанию.
– А чему война научила его самого?
Джеймс:
– Это я понял лишь приблизительно. Он говорит теперь очень медленно, взвешивая каждое слово. Видимо, он еще сам не все додумал до конца. Но разве не удивительно, Элис, что молодой человек, почти юноша, который столько перестрадал, испытывает нечто вроде благодарности к судьбе, поведшей его этим путем?
Джеймс старался ободрить Элис. Но это ему не совсем удалось.
Он видел: с ней что-то творится, недаром она либо лежала, либо слонялась по дому, молчаливая, неряшливо одетая, замкнутая. О, боже, какую ношу он на себя взвалил, согласившись приехать к Эллисонам и поселиться здесь, – он считал, что это будет всего лишь короткий визит, а теперь он не может отсюда вырваться. Его жизнь, протекавшая до сих пор так приятно, так разумно, вдруг изменилась. Да, Джеймс Маккензи, эпикуреец, страдал и не обращался в бегство. Он просил сестру успокоиться и не ворошить то, что тихо и мертво жило в ней – жило подспудно. А вместо этого она как слепая крушила все вокруг себя. Теперь ее покарала судьба – Гордон сбежал, Кэтлин ушла, хлопнув дверью.
Когда Джеймс вернулся в свою комнату с балконом, выходившую окнами в сад, – как раз над комнатой Эдварда, – он сердито подумал о своем нижнем соседе, о том юноше, который в этом доме вырос, которого здесь опекали, оберегали.
Эдвард поправлялся. Доктор Кинг поставил опыт, и опыт удался; старик потирал руки – пациент был близок к исцелению. Но какой ценой? Может ли вообще человек требовать подобных жертв?
Если бы не было Эдварда, больного Эдварда, Элис не стала бы ничего предпринимать. А при Эдварде они – она и Гордон – пошли на то, чтобы разворошить в камине уже остывшую золу; и вот оказалось: под золой еще что-то тлеет; Элис пришлось долго разгребать и перебирать головешки; ей хотелось во что бы то ни стало доказать: когда-то здесь был огонь, ей пришлось заново раздувать пламя, чтобы его увидели все, чтобы никто не мог отрицать – здесь когда-то вовсю полыхало; а потом огонь вдруг занялся, вылетел из камина, влетел в комнату, поднялся к потолку, к крыше и охватил весь дом.
Так называемая честность победила, шагая по трупам.
Доктор Кинг делал хорошую мину при плохой игре, но веселость его была явно напускной. В эти недели, когда на его «подопытном дереве» стали созревать ягоды, он вдруг догадался: теперь уже поздно, ничего не воротишь. Да, он понял: Элис использовала его. Кинг приходил к ней в комнату, осторожно выспрашивал, стоял у ее кровати, смотрел ей в лицо. Ему было ясно – эта женщина, одержимая страстями, сыграла ним плохую шутку. С его помощью она удовлетворила уже давно возникшую в ней жажду мести. Кем она была? Прозерпиной? Нет, Медеей или же Деянирой, очаровательной, но коварной супругой Геракла; желая отомстить мужу за неверность, Деянира послала ему тот смертоносный плащ! Женская ненависть! Он уже знал, что это такое. Слабый пол, который беспрестанно борется за то, чтобы стать сильным; женщины подобно террористам, не останавливаются ни перед чем, даже перед самым бесчеловечным актом насилия.
Доктор Кинг поехал домой в своей двуколке, поехал к себе в клинику, из которой он в свое время отпустил Эдварда. Какое трогательное лицо было у нее тогда, как светилось оно материнской любовью!
В коридоре она прижалась головой к моей груди, она вела себя как моя дочь. «Мой сын, мой сын», – повторяла она. Женская ненависть, ненасытная злоба!
Что она сделала со своим мужем! Добрый Гордон хотел только одного – писать, сочинять. Я заглянул за кулисы жизни художника; какое убожество, какие несчастья мне открылись!
Она положила голову мне на грудь и вкрадчивым голосом стала молить, стала плакать: «Верните мне моего сына, моего бедного сына. Он ведь мой сын».
Я согласился на это.
Она заманила его в дом, чтобы совершить давно задуманное. Она преступница. Меня пробирает дрожь при мысли об этой женщине.