355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Дёблин » Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу » Текст книги (страница 1)
Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:45

Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"


Автор книги: Альфред Дёблин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц)

Вальтер Мушг
«ГАМЛЕТ» АЛЬФРЕДА ДЁБЛИНА

Перевод Александра Маркина

«Гордился бы я, если всё, написанное мной, стояло бы сейчас передо мной в виде Полного Собрания Сочинений, так же, как стоят в моей библиотеке сочинения моих любимых авторов? – писал Дёблин в „Эпилоге“ к книге своих избранных произведений. – Я думаю, что нет. Сейчас не время для Полного Собрания Сочинений, не время для показной роскоши. Сейчас не должно выставляться напоказ». Вот таким было настроение писателя, когда он заканчивал свой роман «Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу», начатый в Калифорнии. Этот роман – его завещание, удивительный и страшный шедевр христианина Дёблина. Этим романом он – конечно, по-своему, – вспоминает врачевательское искусство Франца Кафки, которое ранит, чтобы излечить, и о котором нельзя судить в рамках старой эстетики, кого бы мы ни посчитали ее типичным представителем – Томаса Манна, Гуго фон Гофмансталя или же Гёте. Впрочем, элементы этого старого искусства также вовлекаются Дёблином в дикую пляску послевоенных годов.

Изувеченный английский солдат с тяжелым неврозом лежит в больнице. Мать перевозит его в родительский дом, там она надеется избавить его от воспоминаний о пережитом. Она жена преуспевающего романиста, который – во всех отношениях блистательно выстоял войну; утопающий в жировых складках, сыплющий слащавыми фразами, он с крайним неудовольствием встречает сына, ведь теперь война входит и в его дом. В образе Гордона Эллисона, этого дородного кудесника слова, который потерял связь с реальностью, и который – пишущее чудовище – тиранит своих близких, перед нами вновь возникает образ заплесневевшего Бога из «Вавилонского столпотворения». Дёблин запечатлел в этом образе себя в свои ранние годы, когда он еще был уверен в том, что писательство – вещь ни к чему не обязывающая.

Мысли Эдварда, сына, присутствие которого, как будто бы он неподходящий предмет мебели, портит уют в доме, болезненно крутятся вокруг одного и того же вопроса: кто же сделал его калекой? Поначалу он верит, что у себя дома он обнаружит злодея, отнявшего у него ногу. Его отцу в голову приходит блистательная мысль: позвать к себе в гости пару соседей и знакомых и образовать тем самым небольшое общество, в кругу которого будут рассказываться истории; эти истории отвлекут нарушителя спокойствия от его неудобной темы, да к тому же образумят, заодно, и его мать, по всей видимости, вступившую с сыном в сговор. Писатель Гордон Эллисон убежден в том, что во все времена фантазии ослепляли людей и направляли их деятельность в неправильное русло, он доказывает это на примере романтической истории о трубадуре Жофруа Рюделе, который устремился было к легендарной восточной принцессе, но был избавлен от своей любовной горячки простой девушкой. За этой историей – с легкостью сменяя друг друга – следуют и прочие рассказы, их действие разворачивается то в античные времена, то в седой древности, то в Средние века, а то и в наши дни. Брат Элис, тихий ученый, рассказывает о короле Лире, каким он, наверное, был в реальной жизни до тех пор, пока Шекспир – в театральных целях – не идеализировал его персону. Сама Элис рассказывает историю своей любимой святой, Феодоры, душу которой растоптал один нечестивец. Времена между этими вечерами мать и сын проводят наедине, в задушевных беседах; Элис вспоминает, как ждала своего пропавшего сына, ее рассказ «Мать на Монмартре» – жемчужина среди драгоценностей, – а затем она иносказательно обрисовывает сыну ад своего супружества, описывая похищение Прозерпины, изображенное на мрачной картине, висящей на лестничной площадке их дома.

И вот рассказывание историй неожиданно оборачивается битвой, борьбой не за жизнь, а на смерть, своеобразной войной; выходит наружу несчастье дома Эллисонов, до поры до времени скрывавшееся под внешним лоском семейного благополучия. Каждая история, как оказывается, была скрытой атакой и скрытым нападением, перед безмолвно внимающим Эдвардом раскрывается мир лжи, и вот он уже присутствует на этих вечерах, словно судия перед враждующими сторонами. Ступор, овладевший им, начинает проходить. Он понимает: не какой-то конкретный негодяй – все человечество виновато в том, что он остался без нош. Мир намертво застрял в когтях зла. «В чем причина войн? Бездна трусости и лживости». Эдвард решает во что бы то ни стало узнать правду, о которой он начинает догадываться. Все встает с ног на голову, теперь уже он, Эдвард, оказывается здоровым среди тяжелобольных; он верит, что должен отомстить своему предку за любимую мать. Во время импровизированного театрального представления он выставляет на всеобщее обозрение свою ненависть к отцу, засевшую в нем еще с детства. Затем он узнает правду: он не сын Гордона, он плод супружеской измены, которую Элис вынуждена скрывать все долгие годы своего замужества. Но ее признание действует не так, как она ожидала; выражение одержимости снова появляется на лице Эдварда, теперь он понимает: мать не любит его, мать двигала им, словно шахматной фигурой, он был для нее орудием, с помощью которого она мстила человеку, растоптавшему ее счастье. Идиллия – семейные вечера, во время которых рассказывались истории, – заканчивается катастрофой для дома Эллисонов. Его обитатели разбегаются кто куда, проклятый род обречен на погибель, зато закончилась долгая ночь лжи.

Сюжеты всех рассказывавшихся до того историй перетекают теперь в реальность. Элис, мать, воплощает в жизнь вторую половину жития святой Феодоры: падение в бездны порока. Она ложится в Институт красоты и позволяет превратить себя в соблазнительную распутницу, чтобы спать «с каждым встречным и поперечным», таким образом она жаждет наказать себя за неудавшуюся жизнь. Она меняет имя и вступает на путь отчаянного самоуничтожения, продолжая идти по этому пути до тех пор, пока не начинает ощущать себя мертвой. Ставшая забавой для мужчин, она убеждает себя в том, что правда человека в том, что он – животное, грязная лужа. Поэтому «дозволено все. Дозволено затевать войны. Почему бы и нет? Человек – фантом, игрушка». Но эксперимент по полной аннигиляции, который ставит над Элис один сластолюбец, не удается. Что-то мешает ей, уже и так опустившейся, унизить себя до уровня животного; ее собственное отвращение к тому, что она совершает, становится для нее поворотной точкой.

Ее муж тоже теряет почву под ногами; писатель, помешанный только на себе самом, понимает, что фантазия разрушила его жизнь, ничто в мире не происходит случайно, судьба держит все нити в своих руках. «Но существуют нерасторжимые узы. Встречи не случайны. Людские встречи не случайны. Уже самый факт встречи с другим человеком отчасти заложен в тебе». Он начинает разыскивать Элис и находит ее в парижском шапито, и в первый раз супруги стоят друг напротив друга – как люди – выгоревшие дотла, но освободившиеся от груза поисков самих себя; они обретают себя в своей любви. Они протягивают друг другу руки и со слезами на глазах раскаиваются в содеянном в прежней жизни.

Элис молится вместе со своим мужем, он умирает на ее груди, но прежде она рассказывает ему, чем на самом деле закончилась та история о трубадуре, которой он, Гордон Эллисон, однажды начал вечера лжи. В прощальном письме своему сыну Элис повествует о том, как завершилась жизнь святой Феодоры, об ее отшельничестве в пустыне, и умирает в радостном просветлении. Сын привозит тело Элис в Англию; становление Эдварда только начинается.

Все это – отражение послевоенного мира, преломившееся в судьбе одной семьи. Частная жизнь бюргеров преображается в ошеломляющую античную трагедию с такой внутренней силой, что на ум приходят лишь величайшие примеры христианской литературы: роман Иеремии Готхельфа «Деньги и дух» или толстовское «Воскресенье». Но перед этими двумя писателями у Дёблина есть весомые преимущества – как профессиональный психиатр он на практике смог заглянуть в тьму бессознательного (идея рассказывания историй в терапевтических целях также пришла в роман из врачебного кабинета), и еще – он прошел все круги ада нашей эпохи, которая не понаслышке знает о беспощадной наготе порока. Вопрос о том, насколько люди виноваты в нынешнем состоянии мира, вопрос о сути зла и его преодолении, ставится Дёблином не только на примере судьбы его героев; он постоянно возникает и в историях, которые эти герои рассказывают, каждый раз – с новых сторон, каждый раз получая новое звучание. Набожный христианин Дёблин, который точно знает о существовании царства демонов, ставит эти вопросы и отвечает на них так, что при чтении последних глав слезы наворачиваются на глаза, и начинаешь понимать: никогда нельзя хвататься за свою личную правду.

Как художественное произведение, «Гамлет» – это цикл новелл настолько изумительного совершенства, какого до сих пор не было еще в немецком языке. Несмотря на всю его тяжелую серьезность, читателю роман может показаться изящной импровизацией. Содержания этих новелл мы уже коснулись; в основном, это глубокие толкования древних мифов и легенд, вечное зерно которых обнажает писатель. Изобретательность, с которой Дёблин переплетает их друг с другом и увязывает с основным действием, напоминает о сказочной воздушности «Трех прыжков Ван Луна». Рассказы, из которых состоит роман, не замкнуты в себе, они отражают положение вещей в семье Эллисонов; реальность семейной жизни начинает постепенно высвечиваться в этих историях оттого, что действие здесь разворачивается сразу на нескольких уровнях: как собственно происходящее, как парабола и как внутренний монолог или диалог участвующих. В романе есть такие места, когда совершенно нельзя понять, на каком из этих уровней ты находишься. Язык романа также подвижен: он постоянно меняется, и повседневная, обычная речь может внезапно смениться отрешенным песнопением, язык в «Гамлете» – то дьявольское наваждение, то спасительная помощь. «Все в мире имеет свое обозначение, – говорит однажды Элис. – Было бы лучше для нас и для нашего сознания, если бы в мире было поменьше слов. Не надо воображать, что, когда произносишь то или иное слово или слышишь его, что-нибудь проясняется». Есть места, где с нами снова говорит волшебник Дёблин, например вот тут, о море: «Перед ней расстилались бескрайние морские просторы; серый древний океан был подобен слону, который опустился на колени и бил себя по ногам и по спине хвостом». Но природа в этом романе – проклятье, которое должно преодолеть, чтобы не исчезла вера в людей.

Искусство Дёблина оказалось гласом вопиющего в пустыне. В Берлине, куда писатель вернулся после долгих лет эмиграции, местные писатели подняли на смех «ставшего благочестивым» автора романа «Берлин, Александерплац»; после того, как закончилась война, в немецких литературных кругах речь идет лишь о рисках, ангажементе или о том, как выжить. Бесприютный, Дёблин вернулся в Париж. Десять лет он – тщетно – пытался найти в Западной Германии издателя для своего «Гамлета» и в конце концов отдал его в одно восточноберлинское издательство. Вскоре после того, как роман увидел свет, летом 1957 года, Дёблин скончался, все еще гонимый писатель.

ГАМЛЕТ, ИЛИ ДОЛГАЯ НОЧЬ ПОДХОДИТ К КОНЦУ

Перевод Людмилы Чёрной


КНИГА ПЕРВАЯ
Возвращение

Его привезли обратно. Так и не довелось ему ступить на Азиатский континент.

Через пять дней после того, как они прошли Панамский канал, на рассвете, два японских летчика-камикадзе ринулись на их судно. Первый выскользнул из стены туч, прорезал туманную мякоть над мирно колышущимся океаном, смахнул трап, проскочил сквозь палубу и с воем, извергая пламя, пробил во многих местах судовую обшивку. В широкие пробоины хлынули жадные потоки воды. Из матрасов и досок соорудили нечто вроде плотины. Она продержалась до тех пор, пока не залатали дыры и не унесли потерпевших.

Но тут появился второй летчик. Человек-бомба отвесно спустился из тяжелой тучи, которая, подобно стельной корове, проплывала по небу, разнес палубу и зарылся в машинном отделении. И того, о ком пойдет речь, словно куклу, подняло, крутануло, перевернуло несколько раз и, охваченного огнем и черным дымом, понесло вместе с обломками машин, осколками, ранеными, трупами, оторванными частями человеческих тел. В этом кипящем водовороте немыслимо было сохранить сознание.

Крейсер выгорел. Те, кому удалось спастись, и вспомогательная команда с соседнего судна перевезли на другой крейсер всех, кто еще подавал признаки жизни.

Его нашли далеко от места взрыва, около темной железной лестницы, с которой он скатился.

Вода мирно, словно убаюкивая, плескалась вокруг судов, по-прежнему двигавшихся на Восток. Стельная корова не спеша тащилась по небу. Она уже прошла немалый путь, а предстоял ей еще больший.

В чреве крейсера, в операционной, горели яркие электрические лампы. Коридоры и тамбуры были забиты носилками с обгоревшими, изуродованными людьми: эти юные существа еще дышали, но потеряли человеческий облик. Его нельзя было сохранить, оказавшись в том пекле.

Левую ногу у него оторвало. Обломки кости и клочья мышц удалили, деревяшки и осколки металла вынули, зияющую рану на спине промыли. Все это удалось проделать почти без наркоза, от шока он стал нечувствителен к боли. Переливание крови до хирургического вмешательства, переливание во время операции, инъекции болеутоляющих, сульфамидов, пенициллина; противостолбнячную сыворотку ему ввели уже раньше.

Когда его сняли с операционного стола, пульс у него был неплохой. Дышал он спокойно, ровно и на ощупь был прохладный.

Два дня спустя всех раненых, которые оказались к тому времени транспортабельными, перевезли через океан и высадили на теплом берегу Тихого океана в Америке.

Их приняли госпитали на холмах под пальмами. Все страхи вроде бы улеглись.

Внизу как на ладони лежал город. Дома его карабкались вверх по склонам. Особняки, гаражи и голубые бассейны для плаванья утопали в разноцветье садов. По дорогам, обсаженным деревьями, двигался бесшумный поток машин. Но там были и широкие торговые улицы, по которым проносились автобусы и трамваи. На стульях и скамейках в зеленых парках сидели люди. Женщины переходили через улицу и рассматривали яркие витрины, где были выставлены платья, туфли, шляпки, украшения. Стояла жара. В drugstores[1]1
  Аптеках (англ.)


[Закрыть]
глотали мороженое, время от времени бросая пенни в музыкальные автоматы на столах, и тогда под сурдинку рокотал джаз.

На вопросы он не отвечал. А ведь он был такой же, как эти люди в городе: двадцатилетний молодой человек, который еще несколько недель назад гулял по улицам Лондона – у него была увольнительная – и покупал на углу газеты, а потом, не выпуская изо рта сигарету, просматривал их на ходу, чтобы узнать новости с фронта. Сидя за рулем своего джипа, он как-то затормозил перед магазином, где выбрал галстуки и перчатки для послевоенных времен, когда удастся надеть штатское. Не забыл он и о цветах для матери, для своей молодой, элегантной матери: ей предназначались пахучие темно-красные гвоздики.

Сейчас его изжелта-бледное лицо ничего не выражало, гладкое, без единой морщинки, оно походило на лицо младенца.

Температура повышалась, и оно краснело, а глаза начинали блестеть. Но с пересохших губ не срывалось ни звука, ни стона.

А потом он настолько окреп, что его можно было переправить на Восток, в Бостон, вместе с группой других раненых; туда шли нескончаемые санитарные поезда. Раненых ждало английское госпитальное судно, которое увозило европейцев на родину.

В Европе война уже кончилась. Эту войну он прошел с самого начала: в signal corps.[2]2
  Сигнальных частях (англ.).


[Закрыть]
противовоздушной обороны во время бомбежек Англии, потом в войсках, подготовлявшихся к высадке на континент. Был участником битвы в Нормандии, наступал во Франции и в Бельгии. По собственному желанию он был откомандирован на Дальний Восток, где предстояли бои с Японией.

Теперь в Атлантике царила тишь да благодать. Настало лето. Все дни были солнечные. Огромный пароход, который вез его домой, слегка покачивался на волнах. Его мощный стальной корпус мирно поднимался и опускался.

Линия горизонта то взлетала в вышину, то падала в пропасть. Вверх – вниз. В глубине парохода гудели машины. Раненые лежали рядами на палубе, защищенные от ветра.

Это случилось в послеполуденное время в необыкновенно тихий день; с одной из коек на палубе раздался пронзительно-резкий вопль, вопль, какой может издать разве что существо, почуявшее собственную смерть. Раненый захлебнулся криком, вопль перешел в долгий жалобный визг. Поднялась тревога. Больные закричали разом, подзывая сестер и санитаров. Со всех сторон сбегались люди.

Эдвард Эллисон задыхался на своей койке; багрово-синий, словно его душили, он сдергивал с себя одеяло; часть бинтов он сорвал; здоровой ногой изо всех сил бил в изножье кровати, туловище его швыряло из стороны в сторону. Казалось, он сражается с незримым врагом, пытаясь вырваться. Безумный страх застыл на его лице. Зрачки закатились, обнажив белки. Губы дрожали, зубы выбивали дробь, на лбу выступили капли пота.

Сестрам и врачам, которые его удерживали, он не отвечал. Припадок начался с новой силой. В лицо врачу он бросал слова на каком-то неведомом языке. Ужас его рос с каждой минутой. Пока с ним боролись, врачи сделали ему инъекцию. И быстро унесли с палубы, учитывая состояние других больных; ведь большинство из них пережило нечто страшное. Многие уже начали дрожать. Состояние Эдварда могло с быстротой молнии передаться всем остальным.

Внизу он затих, но зрачки его двигались, наблюдая за происходящим.

Когда пароход стал приближаться к Европе, он уже опять лежал на палубе; ему показали первых чаек, обратили его внимание на то, что все вокруг ожило. Они проезжали мимо острова, и невдалеке появились маленькие суденышки. Вдруг, после очередной трапезы – он спокойно дал себя накормить, – в состоянии Эдварда наступила перемена: его широко открытые, тусклые глаза смотрели вопрошающе. И – о, чудо! – губы шевельнулись.

Одна из сестер приблизилась к больному. Он что-то шепнул. Она наклонилась над ним. Он шепнул:

– Что это? Где я?

– На пароходе. Скоро мы будем дома. Земля уже видна.

– Какая земля?

– Англия, мистер Эллисон.

– Мистер Эллисон? Кто это?

Сестра дотронулась до его плеча.

– Вы. Вот кто это. Вы – мистер Эллисон. Эдвард Эллисон. А ну-ка, ложитесь поудобней.

– Кто Эдвард Эллисон?

– Видите эту темную черту? Мы прибываем. Через пять часов уже будем на суше.

Она весело побежала к врачу – рассказать о переломе, который наступил в поведении больного.

Но когда они с врачом подошли к Эдварду, он лежал вытянувшись на койке, затихший, неподвижный; снова он провалился в небытие: лицо младенца, неодушевленный предмет, деревяшка, гладь пруда…

Его приняла белая палата, приняла Европа, а не сказочно богатая Азия, в которую он так страстно стремился. Семью обо всем известили.

У госпожи Элис, его матери, было худощавое лицо с правильными чертами. Она умела казаться юной и очаровательной, почти девочкой. У нее был открытый взгляд, который проникал глубоко в душу. И если она не сжимала губы, что, впрочем, случалось довольно часто и придавало ее лицу строгость, – то рот у нее был мягкий, припухлый. Стройная, подтянутая, она двигалась легко и неторопливо. Узнав, что сын – отныне калека, она просидела несколько недель взаперти, а когда показывалась на людях, производила впечатление человека безразличного ко всему. Теперь, размахивая телеграммой, смеясь и плача одновременно, она сообщала новость всем и каждому. В тот же день Элис начала подготавливать дом к приезду сына, украшать его комнату, хотя часто при этом опускалась на стул и принималась плакать.

Скоро семья узнала, что Эдварда переводят в ближайшую клинику, директор которой был своим человеком у Эллисонов. Госпожа Элис сидела у себя в комнате и ждала, она была счастлива.

Ее дочь Кэтлин – на три года моложе Эдварда, – серьезная, здравомыслящая девица, которая служила в войну в мотомеханизированном корпусе, – наблюдала за матерью, расспрашивала ее. Кэтлин удивлялась, почему последняя весть о брате вызвала у матери такую бурную реакцию. Она считала, что мать ведет себя глупо. А тут еще Элис начала прихорашиваться; Кэтлин еще раз убедилась: мать у нее молодая, интересная женщина, совсем иного склада, нежели она сама. Сейчас мать без конца улыбалась, она репетировала улыбку, какой встретит Эдварда. Возмутительно! Странная возня вокруг раненого. Другие матери держали себя гордо, храбро.

Отец, как всегда, предоставил жене свободу действий. По мнению Кэтлин, он сохранял достоинство. Сидел у себя в библиотеке на втором этаже, грузный, неподвижный; этот толстяк, известный писатель, создал себе сперва имя как журналист и автор путевых очерков, а потом перешел на новеллы, юморески, короткие рассказы, за которые дрались издательства и газеты, и разбогател. Еще в начале войны господин Эллисон переселился из своего лондонского дома на эту виллу, где раньше жили только летом.

Элис и Кэтлин стояли на перроне, когда Эдварда выносили из вагона санитарного поезда. Носилки с укутанным больным поставили на каталку и быстро провезли мимо. Мать так и не успела положить на носилки цветы. Потом она ежедневно посылала сыну цветы в клинику. Но почему ей нельзя было навестить сына? Наконец-то они получили разрешение. Правда, им позволили всего лишь заглянуть в палату через окошко в дверях.

Они обе вышли из машины – Элис и Кэтлин. Бледная Элис быстро взбежала по лестнице; дочь, словно прося извинения за ее поспешность, двигалась с подчеркнутой медленностью. Широкий, устланный линолеумом коридор вел в приемную. Скоро появился и доктор Кинг, высокий, широкоплечий человек с жидкими, тронутыми сединой волосами; он сердечно приветствовал посетительниц, протянув им обе руки. Но вместо того чтобы сразу отвести их к больному, доктор тяжело опустился в плетеное кресло, раскурил сигару и завел разговор настолько длинный, что мать не выдержала и с вымученной улыбкой спросила, нельзя ли ей, как обещано, бросить наконец взгляд в палату Эдварда.

– Кстати, если уж мне не разрешили с ним разговаривать, почему не зайти на секунду в его палату, не пожать ему руку? Клянусь, я не произнесу ни слова.

– Милая госпожа Эллисон, все это делается ради него. Я еще не знаю, как подействует на больного встреча с матерью, воспоминания о доме, о прошлом. Пусть даже без слов. Честно признаюсь, такого рода эксперимент я предпочел бы отложить.

– Он очень слаб, доктор?

– Поймите, после того, что с ним случилось, это естественно. Больше всего нас беспокоит его душевное состояние. Лечение еще не начиналось. Придется уж вам как-нибудь сдержать себя, увидев сына. Иногда он во власти галлюцинаций.

У Элис перехватило дыхание.

– Галлюцинаций? Что вы под этим подразумеваете? Что он говорит? Как выглядит?

– Как больной.

В дверях показалась сиделка. Врач кивнул ей.

– Это сестра Гертруда, она при нем неотлучно. А эти дамы – его мать и сестра. Пусть они бросят взгляд на него через окошко в дверях.

Элис сжала вялую руку врача.

– О, боже, доктор, к чему такие предосторожности?

Врач попрощался с ними. Мать на секунду заколебалась. Кэтлин поднялась и, пожав плечами, пошла одна с сиделкой. Мать медленно последовала за ними.

Слева тянулся ряд окон, выходивших в сад, справа – обитые двери. Перед одной из палат сиделка остановилась, приложив указательный палец к губам, и бесшумно открыла дверь. Они остались стоять на пороге; теперь и у Кэтлин началось сердцебиение. Сестра кивком пригласила их в темный тамбур. Элис была не в силах двинуться, держалась за стену. Кэтлин проскользнула внутрь и прижалась лицом к небольшому четырехугольному окошечку. Через полминуты она вышла из тамбура, шелестя юбкой, взяла мать за руку и прошептала:

– Он лежит спиной к двери. Я видела только его макушку. Погляди и ты, мама.

Теперь мать внушала ей жалость.

– Хорошо, – сказала Элис. Опустив голову, она неслышно пробралась мимо Кэтлин и сиделки и прильнула к окошку.

В этой комнате лежал ее сын.

То была обычная светлая больничная палата, но в ней лежал ее сын.

Стены, встроенная мебель, как полагалось в клинике, но в то же время все это окружало ее сына; там лежал ее сын.

Она заглянула в палату и увидела:

Он лежал лицом к саду, спиной к двери, перед которой стояла мать и беззвучно взывала к нему.

Видно, он что-то почувствовал. Зашевелился, начал ворочаться. Перевернулся на спину и теперь лежал вытянувшись и смотрел в потолок. И вдруг повернул направо голову со взъерошенной каштановой шевелюрой: лицо его медленно обратилось к двери, голова легонько приподнялась с подушки. Глаза устремились к дверному окошку.

Элис оделась сегодня особенно тщательно – ни дать ни взять девочка. На ней было светло-зеленое летнее платье. Распущенные волосы, на голове плоская соломенная шляпа с широкими полями, на груди приколот букет. Руки в белых длинных до локтя перчатках мяли фиалки, которые она хотела ему передать.

Там он лежал. Губы его шевелились. Углы рта вздрагивали.

Из туч – первый летчик. Он продырявил палубу, пробил обшивку во многих местах.

Второй спустился отвесно. Треск, грохот, он проскочил сквозь палубу, взорвался и разнес машинное отделение; судно с развороченными внутренностями жутко, по-звериному взревело. Забил гейзер, подхватил какие-то доски, трубы, людей; все закружилось в черных завитках дыма, из кубрика взметнулся язык пламени. В воду посыпались осколки металла, тела́, оторванные конечности; океан поглощал их с легким чавканьем. Он словно облизывался, а на судне бушевал огонь. Смерть нагнулась и подобрала добычу.

Эдвард лежал с открытым ртом. Стонал. Голова его опустилась на подушку.

Но теперь по его лицу пробегали какие-то странные тени. Черты напряглись, губы он сжал, веки судорожно сомкнул. Лицо медленно приобретало злое, язвительное выражение, потом на нем проступил ужас, неописуемый ужас. А после ярость и отчаяние. Словно защищаясь, он прикрыл лицо руками. Он оскалился, заскрежетал зубами.

Тонкая талия Элис была стянута красным кожаным поясом. Она бросила измятые фиалки. И пыталась вытащить из-за пояса носовой платок, чтобы прижать к губам.

Когда на его лице появилось это дикое выражение, она – ведь это же был ее сын Эдвард – еще ближе придвинулась к окошку. Хотела ли она проникнуть в комнату, помочь ему?

Ужасное выражение оставалось долго. Глаза открылись, взгляд был полон муки и ненависти.

Элис вскинула руки, колени у нее подогнулись. Сиделка едва успела подхватить падающую Элис за плечи; казалось, та хочет сесть на пол. Потом сиделка взяла ее под руку.

Кэтлин вышла в коридор, чтобы не видеть, как мать тщетно борется с собой. Теперь она в страхе бежала за ними, держа шляпку матери с широкими полями. В приемной, на кожаной черной кушетке, Элис пришла в себя. Рывком села, взгляд ее перебегал от сиделки к дочери и на секунду устремился в пространство. После она попросила дать ей сумочку.

Пригладила волосы, напудрилась. Руки ее сильно дрожали, мускулы вокруг рта как-то странно подергивались. Она встала.

– Не беспокойтесь обо мне, пожалуйста. Я проявила малодушие. Наделала всем хлопот.

Она попросила передать привет доктору; кивнув, двинулась к выходу и спустилась по лестнице тем же пружинящим шагом, каким шла сюда. Руку дочери она не приняла. Перед дверью клиники их ждал экипаж, старомодная коляска, запряженная парой вороных лошадей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю