Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц)
КНИГА ВТОРАЯ
Мать на МонмартреТаков был пространный, длившийся несколько недель рассказ лорда Креншоу; с неожиданной щедростью он внес свой вклад в развлечение и поучение сына Эдварда. Все глубже и глубже увязал лорд в своей истории; публика уже давно забыла, зачем он ее начал, а Креншоу никак не мог поставить точку. Но чем дольше Гордон Эллисон говорил, тем сильнее он увлекал своих слушателей, которые не понимали, что, собственно, приковало их внимание.
И вдруг он кончил. Сложил свои полномочия. Уступил место другим. Ему нечего было добавить. Он свое дело сделал.
Элис посетила сына в его комнате в ненастный ноябрьский день. Сделала вид, будто глядит в окно. Ветер и дождь срывали с деревьев последние листья.
«Вот что было со мной. У меня не оставалось никакой надежды, шли годы. Я вступила на ложный путь, знала это давно, не могла найти свое место, всюду меня подстерегали преграды и препоны; я и шагу не сумела бы сделать. Ничто мне не светило, ни в настоящем, ни в будущем, только в прошлом.
Смотри, как ветер швыряет листья! Неужели эта жизнь еще поправима? Неужели можно пробудить Элис Маккензи для новой жизни? О, боже, я потеряла себя».
Эдвард сказал, лежа на кровати:
– Как красиво! Сухая листва опадает. Деревья скоро будут голые.
– Чем же это хорошо, Эди?
– Рисунок сада словно разборчивый почерк. И его можно будет прочесть… Ведь правда здорово, что я приехал домой?
Какие слова сорвались с его губ! Она готова была зарыдать.
– Подумать только, отец рассказывает! Он раньше никогда не рассказывал.
– Ты же знаешь, Эдвард, он только пишет.
– Но сейчас он превозмог себя и заговорил. И еще как, мама! Понимаешь, что это значит?
– Он был великолепен. Все мы радовались. Ты ведь тоже?
– Из чего ты это заключила?
Элис:
– Стоило только поглядеть на тебя. Как ты его слушал! Ты боялся проронить хоть слово. Стало быть, мы все же нашли правильное решение.
– Да, это было правильно, наконец-то здесь заговорили.
Она насторожилась.
– Мама, я вовсе не предполагал, что по природе я слабак. Конечно, я не был среди первых, но мог постоять за себя и в фехтовании, и в плаванье, и в беге.
– Разумеется, сынок.
Он пристально взглянул на нее.
– А если так, то почему он меня унижает?
– Эдвард, я не понимаю, о чем ты говоришь.
Он:
– Да и всех остальных… Он уезжает и бросает мать одну.
Она глубоко вздохнула, отодвинула стул.
– Не понимаю. Ведь это вымысел.
Он пробормотал что-то, не спуская с нее глаз.
Она:
– Ты же знаешь, Эдвард, он рассказывал лишь для того, чтобы тебя развлечь.
Эдвард поглядел на нее настороженно.
Элис встала.
Он:
– Почему ты не откроешь мне правду, мама?
Она:
– Какую правду, Эди?
– Мама, что он нам рассказывал? Почему именно это?
– Он никогда меня не оставлял, Эдвард. Мы всегда были вместе. – Она обхватила голову руками. – Эди, неужели ты ребенок, который, придя в театр, принимает все увиденное за чистую монету?
– Ты могла бы мне помочь. С тех пор как это случилось с крейсером, внутри у меня все перевернулось, я вообще не знаю, существую ли я. Мне страшно. Я не нахожу себе места. Мама, я твой сын, ты дала мне жизнь. Но ведь я умер, врачи вырвали меня из когтей смерти, но только наполовину. Дай мне жизнь еще раз.
Элис громко всхлипнула.
– Ну конечно. Если бы я только знала как!
– Мама, не плачь, ты мне поможешь. Я верю.
Она крепко обняла его (мой союзник, мой помощник, я не оставлю тебя в беде) и метнулась из комнаты.
Вскинула руки, горящий факел.
Но он вернул ее, заставил остаться, она закрыла дверь.
Он спросил:
– А что ты мне расскажешь?
Она дрожала.
– Не знаю. Что я должна тебе рассказать?
Он не унимался:
– Расскажи, что ты знаешь.
– Ничего я не знаю. – Но глаза ее говорили обратное. И тут мать, нежная Элис, начала свой рассказ:
– Когда война пришла к концу и я ничего не знала о твоей судьбе, я поехала во Францию, чтобы найти тебя. Разгуливала по Парижу. Часто бродила по Монмартру. Встречала многих людей. Я хочу рассказать тебе об одной матери, которая ждала на Монмартре своего сына.
Представь себе женщину на лестнице. Представь себе Париж и озаренную желтым светом лестницу к Sacré-Coeur[8]8
Собор Сердца Иисуса в Париже на холме Монмартр.
[Закрыть] на Монмартре.
Стояла жара. Редкие прохожие шли вверх по улице. В церковном дворе играли дети; женщины и безработные читали газеты, беседовали.
Она стояла на лестнице у каменной балюстрады и все не сходила вниз, все не садилась на лавочку в тени.
Она стояла и смотрела на улицу. Иногда спускалась на одну ступеньку, но и тут она не отводила глаз от улицы.
Она ждала.
Ибо война кончилась.
И пленные должны были вернуться из лагерей, из лагерей со зловещими названиями, в которых их держали с того ужасного года.
Война пришла к концу. Считалось, что мы победили. Но у кого хватало сил радоваться? Ждали пленных. Чтобы рыдать вместе с ними.
Она стояла на лестнице, ведущей к Sacré-Coeur в Париже, и смотрела на ослепительно яркую улицу. Сюда он должен был прийти. Так они условились. Если с одним из них что-нибудь случится, если один из них очутится где-нибудь далеко, они, не полагаясь на старый адрес, должны встретиться на Монмартре.
«Ведь Монмартр, – у его подножья ты родился, – будет стоять всегда, как и та белая церковь, возвышающаяся над Парижем, церковь, в которую мы заходили каждый раз перед тем, как покинуть город.
Туда я хочу прийти после войны, сынок, хочу ждать, если не буду иметь от тебя известий. Не сомневайся, я буду там. Ведь наши поля могут порасти бурьяном, наша деревня может сгореть, нас всех могут эвакуировать, кто знает куда – необходимо назначить место встречи, чтобы не разминуться. Пусть это будет Монмартр возле церкви Сердца Иисуса».
Там она и ждала терпеливо, терпеливо. Розыски ничего не дали. Это зависело от сотен разных причин.
«Филип Шардон. Никаких сведений о человеке с этим именем в наших досье нет. Он не значится ни среди живых, ни среди мертвых. Поэтому он так же, как и многие тысячи других людей, числится сейчас без вести пропавшим.
Ну конечно, вы правы, сударыня, где-то эти люди находятся. Где-то эти пропавшие есть. Человек весом в шестьдесят-семьдесят кило не может просто так испариться в пространстве, как капелька росы, как дождевая капля на солнце. Не могут они также все, как один, намеренно скрыться или спрятаться. Почему, собственно, они должны отвернуться от своей родины – уехать в какую-нибудь другую страну, к примеру, в Россию и превратиться из Филипа Шардона в Петра Ивановича[9]9
В тексте – Иванковича.
[Закрыть], или в Чезаре Понтини, или во Фридриха Августа Шульце? Такие шутки возможны лишь как исключение. Конечно, это нельзя принимать в расчет.
Есть много причин, по которым в нынешних условиях задерживается возвращение людей, не стоит их перечислять. Большую часть вы сумеете угадать сами. Итак, на наш взгляд, сударыня, вы должны вооружиться терпением. Мы записали его имя, полк, роту, батальон и его опознавательный номер на жетоне. Вот видите, все это занесено в специальное досье, положено в специальную папку, помеченную буквой „Ш“. Мы быстро разыщем ее, если что-нибудь выяснится.
И заметьте, когда на человека заводят досье, заполняют все графы подряд, то проходит совсем немного времени – и он появляется. Правда, странно? Вы не поверите, но иногда это продолжается всего несколько недель, иногда несколько месяцев или чуть дольше, но неизменно оказывает свое действие… Как будто в мышеловку кладут кусочек сала; мышь это сразу чует, и вот она уже тут как тут».
Так утешали женщину в различных учреждениях. И повсюду, куда она ни приходила, оставался лист бумаги в папке или без папки с входящим номером. И все это вкладывалось в одно из тысяч досье и устанавливалось в определенном порядке на полках вдоль стен. Стены были снизу доверху забиты папками и картонными ящиками от картотек; папок стало так много, что полки пришлось сооружать уже посреди помещений, так что к столам в задних комнатах теперь с трудом протискивались. В кабинетах стало темно, но над каждой полкой горела электрическая лампочка, свет надежды. Она горела для всех тех, кто покоился в картонных папках, и для тех, кто сообщил их имена и оставил свое собственное имя.
Та женщина посетила самые разные учреждения и говорила себе: я делаю это для моего Филипа. Прежде чем пойти на Монмартр, он заглянет сюда, узнает, что он здесь значится, узнает мой адрес и то, что я жива и не забываю о нем.
А когда она выходила на улицу и оглядывалась назад, на серое низкое здание, то и оно уже казалось ей не таким чужим. Ведь в нем была теперь частичка ее Филипа. Ну конечно, он там не жил и все же он там немножко жил. Для него было отведено местечко. Она исполнила свой материнский долг. Скоро она придет опять, чтобы посмотреть, как обстоят дела.
После каждого посещения она чувствовала себя мужественней и шла веселей домой в часы обеда и ужина, шла в свою жалкую комнату, которую снимала в Париже. И видела в каждом повстречавшемся ей солдате что-то от своего сына Филипа Шардона.
А все они вместе походили на пчел, которые, жужжа, сновали над цветущим лугом и опускались то на один, то на другой цветок, в чашечке которого хранился мед, предназначенный и приготовленный для них.
Огромный Париж казался ей таким вот цветущим лугом, и для ее Филипа Шардона был приготовлен цветок. Послушай, мой мальчик, твоя мать тебя не забыла: ж-ж-ж, пчелка, ж-ж-ж.
Дни бежали, недели бежали. Матери не была свойственна ненасытная алчность искательниц приключений; те гоняются за призраком, жаждут найти сверток с деньгами, кидаются то туда, то сюда, копают, разгребают, но ничего не находят. А когда надежда исчезает, разочарование приводит их в бешенство, от гнева и ярости обманутые кусают себе пальцы. Нет, мать не походила на искательниц приключений.
Она ждала так, как крестьянин ждет дождя. Он знает свою землю, он ее возделал. Он знает, что зерно покоится в разрыхленной почве. Но ему нужен дождь. Полю нужен дождь. Небо на месте, надо только, чтобы оно пролилось дождем, и крестьянин обрабатывает поле, ибо он знает, дождь будет; все для этого готово, все готово для само собой разумеющегося дождя. Крестьянин уповает на необходимое звено в цепи событий. Конечно, случаются дурные засушливые периоды, – они случаются редко, но люди живут, трудятся, они знают – дождь будет.
Так и мать, она ждала, возделав свое поле. И уповала на то, что земля должна дать всходы.
Иногда она покидала свой открытый всем ветрам наблюдательный пост на Монмартре и спускалась в город, не намереваясь зайти ни в какое учреждение, спускалась в город, кишмя кишевший людьми. Она делала это, чтобы порасспросить народ и узнать, как живется другим. А чтобы это узнать (и чтобы заглушить нечто, шевелящееся в ней: порою даже весьма неожиданно возникающую боль, ужасную, невыносимую боль, из-за которой мать вдруг обливалась слезами, всхлипывала – почему, собственно?), она смешивалась с толпой, останавливалась на площадях у Сены, где торговали цветами, брела по набережным и даже заговаривала с прохожими.
Бывало также, что она бежала на вокзалы. Люди приезжали с Востока, и с Севера, и еще с Юга, ибо война распространилась на другие части света и людей перебрасывали с места на место. Поезда все еще привозили солдат. Нагруженные, они вываливались на перрон из душных вагонов, в которых тряслись целыми сутками, а некоторые все еще сидели там и дремали, не замечая, что они уже у цели. Некоторые, впрочем, еще не прибыли на место, им надо было ехать куда-то дальше, но они продолжали спать, думая, что после короткой остановки поезд снова двинется в путь. Однако и им приходилось покидать душные вагоны, вагоны оставались в Париже, их проветривали, мыли, из них формировали новые составы, и никто не знал, в каком направлении они отойдут снова, в какое время и с какой платформы. Итак, все – на выход, пассажирам со своими пожитками покинуть вагоны.
И тут многие валились на перрон, хотели спать дальше. Но их поднимали и вели в залы ожиданий и в общежития, которые в годы войны были устроены при вокзалах. И там, в этих комнатах с железными койками в два этажа, где уже храпело множество людей, вновь прибывшие бросались на матрасы, засыпали и тоже храпели в ожидании своего поезда.
На вокзалах в ту пору случалось много непредвиденного. Раздвигая толпу, проходили санитары с носилками, проталкивались к карете «скорой помощи». Кто лежал на носилках? Надо бы это знать. Куда их везли? Следовало бы справиться. В какой госпиталь? Но разве все узнаешь?
Из лагерей возвращались военнопленные, но и штатские тоже; может быть, впрочем, штатские были солдатами, только они сменили одежду в каком-нибудь гарнизоне, куда прислали их штатские костюмы, или же там, где они их оставили, прежде чем выступить на фронт. На вокзалах были и «перемещенные лица», те, кого в свое время угнали на принудительные работы, но Филип к ним не принадлежал, он был настоящий солдат, и ему не пришлось работать на других. Сколько там было людей, разных людей, солдат и штатских, мужчин и женщин. Бесполезно их всех разглядывать.
Правда, можно положиться на волю случая – вдруг ты обернешься и внезапно увидишь, что перед тобой Филип. Вдруг он тот самый человек, который покупает напротив в киоске газету, смяв, сует ее в карман и идет тебе навстречу.
Можно попробовать и по-иному. Как будто без всякой цели ты слоняешься по залу ожидания, а потом стоишь у столба с железнодорожным расписанием, изучаешь время прибытия и отбытия поездов. Неизвестно, кто в эту минуту окажется рядом с тобой… Человек, который удит рыбу, забрасывает удочку много-много раз и без конца меняет место. Рыболов знает: нельзя терять терпение; рыба за рыбой проплывает мимо него, все напрасно, но внезапно удилище вздрогнет, леска натянется и опустится, рыба клюнула.
Мать не позволяла себе пасть духом. Если рыболов набирается терпения, чтобы поймать рыбешку, то какое терпение в запасе у матери, которая ждет и ищет своего любимого сына, своего единственного сына!
Да, у нее было терпение, ибо она знала: она обработала, засеяла свое поле, дождь должен пойти.
Сын держал птиц и золотых рыбок. Рыбки уже давно передохли, и мать не стала пускать в аквариум новых. Но двух веселых зеленых зябликов она привезла с клеткой в Париж, кормила их, ухаживала за ними, ради сына. И когда после дня поисков мать возвращалась домой, птички порхали, приветствуя ее. Что за переполох они устраивали, щебетали и шумели; как радовались; она наливала им свежую воду, наполняла кормушки и насыпала чистый песок. А потом заводила с ними разговор, давала отчет о прожитом дне. Ничем грустным она с ними не делилась, рассказывала только всякую всячину о том, что видела. Зяблики отвечали ей дружескими «пи-пи», а мать говорила все, что ей приходило в голову, все, что могло заинтересовать таких пичуг и что было им доступно.
Например, о том, что на улице жарко, гораздо жарче, чем здесь в комнате; здесь спертый воздух, и необходимо открыть окно. Надо надеяться, жильцы с верхнего этажа не будут вытряхивать как раз в эту минуту свои ковры. И еще мать сообщала им о том, что творилось сегодня на вокзале, сколько людей, животных и машин было на привокзальной площади, они просто не могут этого себе представить. И все люди чем-то заняты; хотелось бы, собственно, знать, что каждый из них делает, куда стремится и почему все они так спешат. Только в открытых кафе люди дают себе несколько минут передышки, пьют свой аперитив, выкуривают сигарету; да, эти ведут себя разумней. А остальные чего-то ищут, чего-то хотят, и всегда их цель не здесь, а на другой улице, на другой площади. Поэтому они бегут беспорядочной толпой, разбегаются кто куда; регулировать движение должны полицейские. Полицейские держат в руке маленький белый жезл, по их знаку люди переходят улицу. С одного тротуара на другой, а в это время с другого тротуара движется встречный поток; видно, прохожие опять хотят на другую сторону, где только что побывали. Иногда думаешь, а не последовать ли за ними, не посмотреть ли, что они там ищут и чего они там не видели. Но не успеешь подумать, как они уже устремились дальше или вошли в автобус.
Люди буквально носятся по Парижу и, поскольку это всем известно, на многих улицах открыли магазины со стеклянными витринами; притягивая людей, витрины заставляют их на минуту остановиться поглядеть, а иногда зайти и купить что-нибудь. В витринах выставлены красивые вещи, но большей частью чересчур дорогие. Ну, а люди идут и идут. В конце концов они должны будут сесть и перекусить, беготня изнуряет.
Люди так спешат, что нельзя встретить того, кто тебе нужен. Только служащие сидят тихо, их всегда можно застать в часы, которые написаны у них на дверях. В учреждениях царит покой, народ ждет, все фиксируется на бумаге, можно получить справку, всегда есть надежда узнать что-то новое.
Но о нашем Филипе они опять ничего не знали. Меня там уже заприметили и встречают очень любезно. Приходили также другие женщины, с которыми я познакомилась. Все мы перезнакомились: и женщины, и служащие. Иногда, правда, появляются новенькие. Бывалые посетители сразу их обступают, выспрашивают; начинается громкий разговор, ведь и новенькие задают вопросы, они ничего не знают о других; им объясняют, какие бумаги нужны и где их надо выправить; показывают высокие полки и сотни ящиков, в которых хранятся документы. Им дают совет: пусть наберутся терпения; вот вы пришли и сразу стали жаловаться, а мы ходим сюда по многу месяцев, что же говорить нам…
Птички пили воду из своих блюдечек, щебетали. Глотали и благодарили за все, что она им рассказывала. Посвистывая, они обменивались мнениями о новостях, которые им сообщили. Потом тихо усаживались рядышком, чтобы подумать немного, переварить все услышанное, а через некоторое время заснуть, спрятав головку под крыло.
Мать стремилась всегда быть на людях, слушать, расспрашивать, искать, смотреть в оба… Ждать и не отчаиваться, хотя временами она все же отчаивалась, а потом опять заставляла себя расспрашивать, опять делала над собой усилие, потому что надо сохранять форму и потому что один мосье, служащий, сказал, правда, не ей, а другой женщине: в данный момент надо опасаться окончательных суждений о судьбе людей, пропавших без вести, о судьбе тех, кого не удалось до сих пор разыскать. Пока это преждевременно и еще долгое время будет преждевременно. Человек, например, может оказаться в госпитале и забыть свои анкетные данные. Так бывает, человек просто не помнит, кто он такой. Случается также, что некоторые женятся на чужбине, а они, быть может, уже имели жену. И тому подобное и тому подобное…
Это возвестил служащий, мосье, которого здесь знали, возвестил очень громким голосом, пусть это слышит не одна какая-нибудь женщина, а решительно все, кто является сюда и разыскивает пропавших без вести близких. Безусловно, служащие делали все от них зависящее, но и в их положение надо войти: нельзя дать больше того, что ты имеешь; напрасно женщины добивались невозможного от этих учреждений.
Мы не будем добиваться невозможного от этих учреждений. Что нам до них? Нам нужен всего лишь наш сын. Мы хотим вернуть себе нашего сына.
Старая женщина стояла на лестнице, ведущей к Sacré-Coeur, на лестнице на Монмартре в Париже, смотрела на ослепительно яркую улицу, по которой время от времени тащился в гору прохожий. В церковном дворе внизу играли дети, мужчины и женщины болтали, некоторые курили, некоторые читали газеты.
Старуха все видела, все ощущала и думала о своем.
Как трудно, как тяжко вынашивать ребенка! Нелегко родить ребенка, произвести его на свет. Нелегко обрести его снова, если он вдруг исчез. Филип, мой Филип ускользнул, и теперь у меня такое чувство, будто я должна его снова родить. Как больно! Опять родовые муки, о, как мне трудно!
Постоишь на улице и разговоришься… «Да, случалось, что люди бежали из плена. Тогда они пробивались в маки. Вы же сказали, что сын ваш был храбрый мальчик (ну конечно, Филип был храбрый мальчик!). Ну вот видите, многие пробивались в маки, чтобы отомстить нацистам. И тут и тут…»
«Что значит тут?..»
«Тут было как на фронте. Борьба не на шутку. Бог знает, что случилось со многими. Некоторых хватали нацисты или же полиция».
«Ну и что же, меня это не касается, при чем здесь я?»
«Я рассказываю лишь для того, чтобы вы учитывали все возможности. Если человек попадал им в лапы во второй раз, то нетрудно догадаться, что с ним делали…»
«Меня это не касается. При чем здесь я?»
Она забиралась к себе в комнату, затыкала уши и проклинала людей, которые рассказывают такие истории. Ибо истории эти обладали одним свойством – они без конца всплывали в голове и в сердце, переворачивали тебе сердце.
Нет, мальчик мой, они тебя не схватили. Ты не попал им в руки. Разве не с тем же успехом мне могли рассказать, что ты бежал на самолете в Африку и до сих пор служишь в Иностранном легионе, еще не решил, куда тебе податься… хотя Филип знает, где я живу и мы обо всем условились на случай, если потеряем друг друга.
Вот уже пятнадцать лет, как у меня нет мужа, у меня нет дочери, он мой единственный сын, они хотят лишить меня всего, лишить всего… почему у меня отнимают моего сына Филипа?
Настанет минута, и твоя вера пошатнется. Сомнения закрадутся тебе в душу. Когда это произойдет? Дом начинает разрушаться, но не в этом дело. Что-то произошло с фундаментом. Что может пошатнуть веру?
Она говорила себе:
Меня просто-напросто утешают. В этих учреждениях нас держат в неведении, многие уже перестали ходить, не узнают больше о своих близких. Вокруг новые лица. А те, старые, либо нашли сына, либо оставили надежду. Ну а я? Я? Что будет со мной? Я тоже оставлю надежду?
Если я не найду Филипа, если он не вернется… то мне, Луизе Шардон, – конец. Не хочу об этом думать, это невозможно. Но тогда мне – конец.
Теперь ужас наваливался на нее ежедневно. Дни стали не такие, как были; раньше она собиралась в путь – что-то узнавала, что-то спрашивала, осматривалась, останавливалась. Дни уже не были простыми и емкими, в них нельзя было вложить все, что хотелось.
О нет. Рано утром, когда на улице была тишина, она просыпалась от хруста и скрежета, и это делалось специально, чтобы показать ей – день начался. Они загружали мешки булыжником и ржавым железным ломом, а потом вытряхивали все это на пол, прямо ей под ноги, вытряхивали с ужасающим грохотом, чтобы напугать ее, еще больше напугать, хотя она и так была напугана; ее хотели выжить, прогнать, считали, что она убежит; какое им дело, что камни и железо падали ей на ноги?
А когда наступал вечер, они и вовсе переставали церемониться, гремели своими железяками, хотя в доме стояла мертвая тишина, а она сидела, думала и смотрела на милых пташек. И тут она вскакивала, молила, кричала: «Осторожнее, вы что, с ума сошли?» Они высыпали на нее свое старье, свой хлам, хотели заживо похоронить, задушить, и она падала на кровать и плакала. Каждый божий день это повторялось сызнова, каждый день творили зло – весь день, начиная с раннего утра, когда они будили ее скрежетом.
Больше я не буду стоять около церкви. У меня ноют кости. Я хочу сидеть днем у себя в комнате, полеживать и только изредка наведываться на Монмартр, только изредка. Я хотела бы лечь на кровать, побыть хоть немного с его милыми птицами, послушать их. В птицах есть что-то от него.
Но вот я снова стою около церкви. Уже вечер, стало прохладней. Зачем я, собственно, пришла сюда? Какой смысл тащиться в гору, торчать здесь час за часом на протяжении долгих месяцев? Какой смысл ждать его, если я даже не знаю… если он, может быть, уже…
Что это мне привиделось? Что это я наговорила?
Он не придет. Он не придет. Ты же знаешь. Ты похожа на дерево осенью, которое тянет к небу, к солнцу свои голые ветви. Листва с дерева уже облетела. Что могут сделать голые ветви?
Надо стоять. Надо стоять…
И мать стояла, держалась прямо. Долго не открывала глаза, казалось, она заснула в такой позе, но она не спала – стояла и ждала сына, который заболел или был ранен, хотел вернуться, очень, очень хотел, но не мог; он был страшно далеко.
Сын вспоминал о старых временах, когда ему минуло семь годочков и она приводила его из школы, а иногда он вспоминал другое – он уже был старше, и она им гордилась; отец умер, сын стал ее единственным утешением, единственной опорой; он работал в поле, делал решительно все. А по воскресеньям они вместе ходили в церковь, и он был самый красивый. После обеда заглядывали соседи, болтали о всякой всячине, а молодежь ходила на танцы.
Мать открывала глаза, устремляла их в пространство. Город тонул в серебряной дымке.
Что может случиться с матерью и с ее ребенком?
Они всегда вместе, они – одно целое. И так же как сердце не может выпасть из груди, так же ребенка нельзя оторвать от матери. Стою ли я здесь, сижу ли в моей комнате, ты со мной, ты там, где я.
Я привлекаю тебя к себе, когда делаю вдох. А ты, ты прижимаешься, обнимаешь мать, ведь и ты не можешь без меня.
Опять она стояла в комнате, смотрела на птиц; они порхали, их накормили; мать бросилась на кровать – надо заснуть, скоро будет новый день.
Я больше не могу.
Я этого больше не вынесу.
Когда заключили перемирие, а потом, когда война кончилась, людей в Париже охватила лихорадка. Кто имел основание, тот праздновал, некоторые отстраивали заново свои дома; многие, возвратившись издалека, разглядывали развалины, лазили повсюду, чертыхались. Но было много и таких, кто искал.
Стояла на холме белая церковь, сияющее облако, спустившееся с небес. Стояла в Париже, возвышалась над городом, была видна издалека, и казалось, вот-вот взлетит.
Монмартр, церковь Sacré-Coeur. Туда приходила мать, преисполненная горя, приходила много месяцев подряд.
Приходила, пока ее сердце не разорвалось.
Не жди продолжения.
Не жди продолжения.
Это – конец, ужасный конец.