Текст книги "Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
Однажды Кэтлин случайно заглянула на кухню и начала наблюдать за братом, не обнаруживая своего присутствия. Потом она тихо удалилась.
В своей комнате Кэтлин присела к столу, сбитая с толку, смущенная. Какие мысли мелькали у нее в голове?
Внезапно перед глазами у нее встал эпизод из прошлой жизни: они с Эдвардом должны были летом поехать к морю, подышать морским воздухом. Но всё внезапно перерешили: отец в ту пору начал толстеть, и ее уговорили совершить туристский поход с папой вдвоем, ведь она была спортивная девочка… Только позднее она заметила, к чему все клонилось: мать хотела побыть с Эдвардом наедине. Сейчас это начиналось снова.
Какое ей, в сущности, дело? Эдвард болен. И он этим пользуется.
Ревность – она ужасно стыдилась этого чувства, но не могла его побороть, – ревность заставляла Кэтлин следить за матерью и Эдвардом. И что же она установила? Действительно, по вечерам мать провожала сына в его комнату, прощалась с ним и целовала «на ночь». Дверь стояла открытой, и Кэтлин видела все собственными глазами.
У нее закружилась голова. С ее точки зрения это было бесстыдство. Она так мучилась, что не могла заснуть всю ночь.
Комната Кэтлин была на первом этаже, рядом с комнатой Эдварда. Ночью она не стала закрывать дверь, чтобы… чтобы что? Чтобы услышать, не зайдет ли мать опять к сыну, а если зайдет, то когда именно. Но почему, в сущности, Элис нельзя было зайти к Эдварду, ведь он был болен и у него теперь не было сиделки?
Иногда, после того как Кэтлин, лежа в постели, напряженно прислушивалась целый час, она вдруг вскакивала, в ярости захлопывала дверь и запирала ее на крючок. Она говорила себе, что ни мать, ни Эдвард ее не интересуют. Пусть делают, что хотят. Она возмущалась собой: теперь и я веду себя как ребенок. Дурацкие семейные дела. Не для того она участвовала в войне, чтобы снова прозябать в этом болоте. Может быть, самое правильное – уйти из дома.
Эдвард приходил в комнату матери. Больше он не посещал отца. У Элис он любил заглядывать в шкафы.
Однажды он заставил мать показать ему ее шляпки, пальто, костюмы. Они говорили о всякой всячине: о тканях, о том, как трудно найти теперь нужную материю и какие бешеные деньги она стоит. Его интересовала также обувь Элис. Часто он отмечал, что в прежнее время люди одевались тщательней и проявляли больший вкус.
Потом они разговорились о старых книгах с иллюстрациями и о семейных альбомах.
Фотографии он разглядывал с жадностью. Стоило ему обнаружить альбомы, и он не выпускал их из рук. Он хотел вынуть из них семейные портреты и поставить их у себя в комнате – портреты пятнадцатилетней-двадцатилетней давности. Карточка юной Элис привела его в восторг:
– Смотри! Это ты, мама. Самая красивая женщина, какую я видел в жизни.
– Перестань, Эдвард.
Но он настаивал, упрямо, серьезно:
– Я еще ни разу не видел такой красивой женщины.
А потом и сама Элис, оставшись одна, тайком раскрывала старые альбомы и разглядывала свои фотографии. Как-то раз, погрузившись в мечтания, она отправилась в гардеробную, достала и принесла к себе в комнату памятный ей легкий старый чемодан. Она вспомнила о нем по ассоциации. Открыла чемодан и сразу наткнулась на то, что искала, – на переложенное для сохранности камфарными шариками легкое летнее платьице.
С мучительным чувством открыла Элис чемодан. Слезы текли по ее лицу, когда она вытаскивала легкое простенькое платьице.
Подумать только, сколько воды утекло! Как много было пережито! Что сделала с ней жизнь! Разве можно говорить, что человек – хозяин своей судьбы, идет своим путем. Тысячу раз прав Гордон.
Склонившись над чемоданом, она уже хотела уложить платье обратно, но тут ей пришла в голову мысль надеть его. Мысль эта оказалась неодолимой. Заперев дверь, Элис накинула платье. И потом разглядывала себя в зеркале с несказанной радостью, с щекочущим чувством удовольствия.
Вот она провела руками по ткани. Платье сильно пахло камфарой, но этот запах ей не мешал. Собственно, он даже опьянял ее.
Некоторое время она просидела, не снимая платьица, наискось от зеркала, порой бросая одобрительные взгляды на свое отражение; еще раз убеждалась в том неизъяснимом блаженстве, какое испытывало все ее тело: да, она была в своем старом платье, в том самом.
Но вот Элис медленно сняла его, и вдруг ее осенила счастливая мысль: днем, как обычно, к ней в комнату придет Эдвард, и она покажется ему в старом платье.
Нет, с этой мыслью бесполезно бороться. Как хорошо, что у нее еще возникают такие мысли, что она еще в силах радоваться!
После этого Элис повесила тончайшее платье на вешалку и решила вынести его из комнаты – проветрить. Но потом, так и не открыв дверь, она подумала: зачем проветривать? Пусть запах камфары останется, так будет лучше, теперь он неотделим от платья.
В три часа дня Элис уже сидела на кушетке в голубом платьице, которое стало ей широко, – стало быть, раньше она была полнее – и вертела в руках японский зонтик от солнца с лакированной ручкой. Зонтик этот она тоже нашла в чемодане. На лестнице раздался стук костылей. Эдвард открыл дверь и вырос на пороге. Он не верил собственным глазам. Мать взяла у него костыли, поставила их в сторонку. (Как хорошо, что ты ходишь на костылях, я благословляю их. Только благодаря костылям я залучила тебя в этот дом.)
Эдвард сидел рядом с Элис на кушетке и играл зонтиком. У него это вызвало целый рой воспоминаний.
– Солнце палило. Мы собирались на прогулку. Где мы жили тогда, мама?
Глаза Элис сияли.
– У моря. Ты еще помнишь?
– На пляже лежало множество людей. Ты прошла по мосткам и пробыла немного в воде. Мне ты не разрешила купаться. После обеда мы поехали на прогулку в старом кабриолете.
Мать кивнула.
Эдвард:
– И ты раскрыла зонтик. Вдруг у тебя появился этот красивый зонтик. Ты берегла его как зеницу ока.
Элис спокойно:
– И платье тоже.
Эдвард:
– Потом, когда мы вернулись домой, в город, я больше не видел зонтика.
– В городе он был ни к чему. Тебе исполнилось тогда лет восемь или семь, ты первый год пошел в школу. Тебе нужно было окрепнуть, врач прописал тебе теплые морские купанья. Ты был очень хрупким мальчиком. Беспокойно спал.
– На курорте я тоже не спал, если ты поздно возвращалась домой. Я не засыпал до тех пор, пока ты не приходила.
– Наконец-то ты признался, грешная душа.
– Каждый вечер я слышал, как ты прощалась перед домом. Кто это был?
Элис наморщила нос:
– Курортное знакомство. В маленьком городишке по вечерам темно, без провожатых не обойдешься, женщина неохотно возвращается домой одна из гостей.
– С одним провожатым… ты всегда смеялась и спорила.
– Эди, ты не можешь этого помнить.
– Когда ты приближалась к дому, я каждый раз садился в постели, чтобы прийти к тебе на помощь. Но потом он уходил.
– Тебе все это приснилось, Эди.
– Нет, ты просто забыла. Столько воды утекло! Я звал его «дядя». В городе он тоже иногда бывал у нас. Но ему не нравился наш дом. Он был изящный, элегантный, с усиками. В городе он носил морскую форму.
– Курортное знакомство.
– Он подарил тебе платье, которое ты сейчас надела.
Элис обняла сына за плечи.
– Эди, золотой мой, все это тебе привиделось!
– То были хорошие времена, мама: ты казалась счастливой.
Слезы Элис потекли по его лицу. Мать поцеловала его.
– Ну вот, теперь ты дома, мой мальчик, болен и вспоминаешь давно минувшие времена.
– Хорошие времена. Потому ты и надела это платье.
Мать отвернулась, чтобы Эдвард не видел ее лица.
– Платьице я нашла случайно. Что ты со мной делаешь, Эди! Выворачиваешь душу.
– А потом этот человек уехал в Индию. Может быть, с дядей Джеймсом.
Мать была потрясена:
– Кто тебе сказал?
– Но ведь ты отдавала мне марки с его писем. Я нашел у себя в комнате старый альбом для марок, большой толстый красный альбом. Там приклеены эти марки, письма приходили на протяжении многих лет, это видно по печатям.
– О, боже мой, Эдвард, этого еще не хватало.
– Только не говори: тебя, сынок, это не касается, зачем такой неуместный разговор. Я хочу знать, что было. Не надо скрывать от меня ничего. – Он сжал кулаки. – О, наш дом! Секрет на секрете. Приоткрой же тайну! Скажи хоть ты! Незачем было отдавать меня в школу, в университет, ведь я не ведал, что творится под носом.
Элис пересела подальше к столу, поднялась, уже собралась было поспешно удалиться, как делала это не раз, но Эдвард крикнул:
– Останься, мама!
Элис:
– Я хочу переодеться.
– Не снимай это платье.
В ответ Элис горько зарыдала.
– Не хочу, не хочу быть в нем. Оставь меня. Что ты со мной делаешь?
– Поди сюда, мама, моя маленькая мама. Сядь рядом со мной, ют так. Я твой сын, твоя плоть и кровь, и не только это: пусть хоть чуточку, но я – твоя душа. Ради меня не снимай это платье, ведь тебе в нем хорошо.
– Эди, ты уже не школьник, а я… твоя мать. Оставим в покое прошлое.
– Не могу. Мне все время чудится, что в прошлом должно быть разумное начало, не зря ведь у меня не выходит из головы эта мысль. Да и в госпиталях они сразу начинали меня расспрашивать о прошлом. Вдумайся, мама: что означает настоящее? Неужели настоящее каждый день падает с неба заново? У дерева в саду есть листья, ветки и побеги; разве каждый лист в отдельности может сказать о себе: я всего лишь листок, листок, и ничего больше? Лист растет на дереве, а дерево немыслимо представить себе без множества молодых и старых корней, без ствола, без коры. Без всего этого нет и дерева. Каждый листок связан с корнями, со стволом, с ветвями – словом, с прошлым.
– Если бы ты только знал, мой мальчик, как много всего сопутствует человеку в жизни, ты оставил бы в покое прошлое.
– Мамочка опять плачет. Я не ребенок, мама. Ты из-за меня плачешь, из-за того, что я тебя мучаю? Или оплакиваешь прошлое?
– Почему я должна плакать из-за тебя?
– Но ведь я тебя мучаю. Я этого не хочу. Так и быть, отстану от тебя.
Элис подвела сына к двери, проводила вниз по лестнице, не заметив, что она все еще не переодела платья.
Однако в доме Эллисонов жил соглядатай, Гордон Эллисон.
Когда шаги в комнате Элис зазвучали громче, а затем приблизились к лестнице, Гордон сквозь щель в двери бросил взгляд на жену и на сына.
Элис вела Эдварда за руку.
На ней было летнее голубое платьице, которое он сразу узнал.
Сцены в преисподнейОднажды утром Элис вышла из своих апартаментов на втором этаже, где находились спальни, чтобы спуститься вниз. На лестничной площадке на стуле сидел Эдвард – она не слышала, как он поднялся, – и внимательно разглядывал картины, развешанные по стенам. Элис поздоровалась с сыном. Эдвард спросил, куплены ли картины вместе с домом или же принадлежали их семье раньше.
Элис:
– Это старые картины. Их повесил отец.
– Отец их приобрел?
– Возможно. Почему они тебя заинтересовали? Особой ценности эти картины не представляют.
– Одна из них – копия, вторая – фотография.
– Пошли. – Элис взяла Эдварда за руку, и они вместе спустились на первый этаж. Отца они встретили в столовой. Мирно позавтракали все вместе. Потом мать проводила Эдварда к нему в комнату и предложила сыграть в домино. Но он опять принялся за расспросы.
– Эти картины я помню с детства. Они всегда наводили на меня страх. Я не понимаю, почему они вам нравятся. Сегодня утром я их хорошо разглядел. Теперь я по крайней мере знаю, что на них изображено. В моем представлении они существовали как загадочно-мрачные и страшные пятна.
– Но ведь одна из них копия с полотна Рембрандта.
Эдвард:
– Плутон, бог подземного царства, схватил юную Прозерпину и бросил ее на свою колесницу, запряженную огненными конями. Прозерпина кричит и царапает ногтями его лицо. Плутон спускается под землю.
– Древнегреческий миф.
Он:
– А на фотографии – фреска из Пергамона. Ужасные титаны ведут безнадежный трагический бой с богами. Они побеждены, и их заточают в толщу гор.
– Я знаю.
Эдвард:
– Когда я перелистываю книги отца, разговариваю с ним, слушаю его вечерние рассказы, он всегда кажется мне радостным, сильным, уверенным в своей правоте человеком. Ничего темного в его облике нет. Он житель Земли, житель Олимпа. Зачем ему эти картины? Почему он выбрал именно их? И почему они висят у него до сих пор? Раньше он их часто рассматривал. Да и сейчас он глядит на них каждый день, когда поднимается наверх.
– Он на них не глядит, Эдвард. И я тоже. Картины висят здесь целую вечность. Их не снимают из уважения к семейным традициям.
– Что-то в этих картинах, должно быть, его притягивает. Жителю Олимпа нравится созерцать триумфы. Но при чем здесь похищение цветущей юной девушки и сошествие в ад? Как по-твоему, мама?
– Не знаю, – прошептала Элис чуть слышно.
– Не знаешь? Может быть, забыла? Спрятала воспоминания так же далеко, как твое летнее платьице. Постарайся вспомнить.
– Зачем тебе это? – Элис погладила сына. – Неужели тебе и впрямь доставляет удовольствие ворошить старое? Ты ведь уже не ребенок, хотя, конечно, ты наш дорогой больной мальчик, а больные – всегда немножко дети. Вот почему тебе так понравилось мое старое платьице.
Мать и сын сидели рука об руку. Элис прижалась к Эдварду; примостившись рядом с ним, она мечтала вслух:
– Правда, платьице тебе очень понравилось, Эдвард? Мне тоже. Так же как и все, что связано с тем временем. О, какие это были прекрасные времена! Мы недостаточно ценили их. Только после того как все кончилось, давным-давно кончилось, можно понять, как это было прекрасно.
– Что это были за времена?
Элис сидела с закрытыми глазами. Эдвард взглянул на ее склоненную голову, на тонком лице лежал отблеск блаженства. Какой красивой казалась мать! Губы ее шевельнулись.
– То было единственное настоящее счастье – конечно, не считая счастья любви к детям.
– А отец?
Элис оторвалась от сына, но не выпустила его руку из своей.
– Не надо спрашивать, мой мальчик.
Минута прошла в молчании, и мать опять заговорила:
– А теперь вернемся к картинам. Я хочу рассказать тебе сюжет картины, написанной Рембрандтом, разумеется, если ты его не помнишь.
– Помню очень смутно.
Эдвард удобно улегся на диване. Мать села у окна.
– Ты, конечно, знаешь, кем был Плутон. Он был богом преисподней. Его царством был Гадес. В подземном царстве не всходили ни солнце, ни луна, там не светили звезды, не цвели цветы, не пели птицы. То была страна без радости. И владыкой ее был Плутон.
– Он был тираном? Подавлял радость?
– Там вообще не существовало радости. Там, где он жил.
– Разве такое возможно без тирана, который всех угнетает? Всюду, где есть жизнь, появляется и радость.
– Слава богу, сынок, что ты меня понимаешь. Мне это приятно.
– Стало быть, и Плутон был не чужд радостей. Почему же он не терпел их вокруг себя?
– Он не терпел их и в себе.
– Почему?
– По древним преданиям, Плутон был богом, не признававшим радости. Потому-то он и царил в преисподней, где не было не света, ни цветов. Ему предоставили подземный мир, которого чурались даже кроты и в который ссылали тени мертвых, неспособных защищаться. Ничего не было дано мертвым. Им не дано было даже света. И они исполняли работу, к которой были приговорены, одну и ту же, всегда, во веки веков одну и ту же. Здесь было последнее прибежище для душ усопших – для миллионов, для мириад душ, изгнанных с земли. Некоторое время они беспокойно блуждали среди живых, а потом спускались под землю.
– И ты в это веришь, мама?
Элис сидела согнувшись в три погибели: сложив руки на коленях, она почти сползла со стула. Помолчав некоторое время, она качнула головой и пробормотала:
«Нет».
Долго она не произносила ни слова. Потом заговорила опять.
– В ту пору, когда отец повесил картину, я очень интересовалась Гадесом.
– Отец тебе о нем рассказывал?
– Я его ни о чем не спрашивала. Читала… его книги. И ничего не забыла.
Гадес был чем-то вроде бездны под землей – вход в него находился у самого моря, у отрогов гор. К преисподней вела подземная дорога. Подходы к ней охраняло драконообразное чудовище, пес о трех головах, Цербер, порождение тьмы. Вой и лай Цербера не прекращался ни днем, ни ночью, он доносился из бездны, и его тысячекратно повторяло эхо, эти глухие жуткие вопли были слышны на много миль вокруг и отгоняли от входа все живое – и людей и зверей. Время от времени по непонятной причине крики Цербера становились вдвое громче. Потом вой переходил в визг, в стоны, словно кого-то пытали. От этого даже дикие племена, селившиеся в тех окраинных областях, обращались в бегство. И много позже, когда дикие племена внезапно снимались с места, говорили, что их гнал страх перед этими адскими воплями и душераздирающими стонами. Их охватывала паника, и они бежали с женами и детьми, со всем скарбом. Считается, что такова причина великого переселения народов. Вот почему якобы дикие племена вдруг появлялись в гуще богатых культурных народов; здесь они были далеко от края земли, и до них не долетали те ужасные звуки.
Однако край земли оставался. И пропасть под землей тоже.
В Гадесе текли реки, реки двух родов. Одни, хоть и возникали в преисподней, а не наверху, в горах, просачивались на поверхность сквозь расселины в земной коре, разливались, образуя маленькие озерца, а затем где-то впадали в море. Никто не знал их истоков. Люди полагали, что эти реки питаются грунтовыми водами. На самом деле их породила преисподняя. Так что ад давал о себе знать не только лаем Цербера; вода адских рек, вливаясь в море, смешивалась с морской водой, и в морях и океанах рождалась всякая нечисть – обитатели дна морского. Все отвратительное, слизистое, обманчивое произошло таким путем, да, все студенистое, липкое, опасное. Одиссей познакомился с этой мерзостью.
Голос Эдварда:
– О, мама, и я тоже познакомился с ней. И я тоже.
– А еще в преисподней текли реки, возникавшие в Гадесе и никогда не покидавшие его. Их наполняли слезы кающихся грешников, осознавших свою вину, – слишком поздно осознавших, а также слезы ярости и боли нераскаявшихся грешников, закоренелых преступников, которые несли свою кару. О, эти реки! Хорошо если бы и они выбились на земную поверхность, чтобы вразумить живых! Но царь тьмы не желал этого. Все реки впадали в одну широкую реку, которая носила название Копит. Она дважды опоясывала трон Плутона, один раз близко, другой далеко. Слезы, питавшие реки, никогда не иссякали. Ибо в аду несли кару за несправедливость, совершенную по отношению к другим и по отношению к себе. Страдания были безграничны, и надежда даже не теплилась. Никто не ждал пощады.
Эдвард:
– Наказание не могло быть уменьшено?
– Нет, древние считали, что его нельзя уменьшить. Пощады не ждали. Никто не мог отпустить людям их грехи. В аду существовал лишь Плутон… раскаяние и муки. Души выли, кричали, осыпали бранью всех и вся – и это была та единственная милость, какую им даровали. Вопли пытаемых адский пес Цербер переносил дальше своим воем и рычанием. Соленый поток омывал подножие трона, на котором восседал безмолвный властитель – лик его отливал во тьме лимонно-зеленым светом. Он не подавал признаков жизни – быть может, потому, что в глубине души страдал так же, как те, кто мог плакать. Ибо он, Плутон, не имел права даже на плач.
– О чем ему было плакать, мама? Что с ним могло случиться? Ведь он был бог.
– Рок повелел ему жить в аду, между злом и чужими мучениями. То было проклятье. Да, он был бог, но и сам нес наказание.
– Кто же проклял его?
– Не знаю. Он был хорош, ибо все сущее хорошо. Даже преступник, который никогда ни в чем не раскаивается, хорош, если он действует не по своей воле, вопреки своей воле. Однако собственная злая воля делает его преступником; так и Плутон избрал ад и был обречен находиться там и властвовать над царством мертвых, став самым жестоко наказанным обитателем этого царства. Страдания его были безграничны, ибо ему выпало на долю взойти на трон в преисподней и беспрестанно отражаться в ней, как в зеркале. Он видел себя в миллионах других обитателей своего царства, и это по крайней мере несколько облегчало его муки.
Элис прервала себя, прикрыв ладонью рот:
– Что я делаю, Эдвард! Какие страсти рассказываю!
– А я охотно слушаю. Продолжай дальше. Ты остановилась на адской реке, огибавшей трон Плутона.
– Река, катившая свои воды у границ преисподней, была черная и непостижимо глубокая, она отделяла землю от подземного царства и звалась Ахеронтом. Она проникла так глубоко под землю, дабы сделать границу особенно четкой, – на этом настояли властители надземного царства, боги Олимпа. Между обоими мирами не должно было быть никаких связующих нитей. Но они все равно были, хотя боги этого не знали. О реках я тебе уже рассказывала, однако это еще не все, о другом ты услышишь позже. Безграничное зло и тьму кромешную не удержишь – не парализуешь и не удержишь: они есть и тем самым вездесущи.
Тени, желавшие переправиться через Ахеронт, тени, для которых не было места на земле, – они еще не подозревали, что ждет их в преисподней, и рвались под землю, как все усопшие, – вызывали перевозчика по имени Харон.
Он приплывал на своей узкой утлой лодке, на которой могло поместиться не так уж много душ. Харон был совершенно нагой гигант, с головы до ног заросший шерстью, словно черным мехом; его желтые глаза издалека мерцали над водой; их видели еще до того, как раздавался плеск приближавшейся лодки. Когда нос лодки налезал на берег, тени, теснившиеся поблизости, имели возможность разглядеть гигантского звероподобного детину. Харон был чем-то средним между человеком и гориллой, скорее гориллой, с кривыми, крепкими, как железо, ногами, которыми он упирался в дно, склоняя раздутое туловище то направо, то налево; у Харона была мощная грудная клетка и узенький, убегающий назад лоб, его светлые глаза беспрестанно ворочались в глазницах. Перевозчик распространял вокруг себя ужасающее зловоние, что отпугивало множество теней, желавших перебраться на другой берег Ахеронта. Тем не менее лодка мгновенно наполнялась.
Сперва Харон был безмолвен, ни с кем не заговаривал. Но на середине реки, когда его острый взгляд, привыкший к темноте, начинал различать светло-зеленое сияние, лицо Плутона, – всем остальным сиянье казалось зеленой луной, – он издавал ужасающий вопль, переходивший то в блеянье, то в насмешливо-злобные выкрики, то в пыхтенье, то в длинное прерывистое «а-а-а». Этот его вой эхо возвращало назад (они плыли в ущелье между горами). Быть может, Харон хохотал? Да, таким способом он приветствовал своего владыку в преисподней и сообщал ему о прибытии новых душ.
Иногда Харон говорил и даже пел. Когда на внешнем берегу Ахеронта собиралась толпа робко жавшихся друг к другу душ, на которые со всех сторон надвигалась темнота и которые мысленно оплакивали теперь теплую, столь разнообразную и сладкую, несмотря на пережитые муки, жизнь на солнечной земле, вездесущий Харон, собственно говоря, уже должен был бы находиться на месте, дабы препроводить души через реку. Но тупой жестокий гигант медлил, и тени дрожали и повизгивали на жутком берегу Ахеронта, через который они хотели переплыть, то есть не хотели, но должны были, а уж коли должны, то лучше поскорей, чтобы узнать, что их ждет дальше, каким станет для них начало. «Не тяни же!» – скулили души у врат преисподней, заранее дрожа от страха, ибо их терзали воспоминания и думы о тех обвинениях, которые им предъявят; теперь душам было все ясно как божий день, ужас возрастал с каждой минутой, совершенно уничтожая их. Они никогда не предполагали, что вина может быть столь жгучей; лишь на берегу Ахеронта они это узнавали. Вот почему Харон заставлял их ждать.
Несчастных душ собиралось по нескольку тысяч. Их жалобные вопли походили на карканье, на птичьи крики. Под конец души-птицы, желая перелететь через Ахеронт, поднимали такой галдеж, что перевозчик, по знаку Плутона, вставал в лодке и готовился отчалить от берега.
И теперь душам становились слышны долгие тяжкие взмахи весел. Казалось, весла ударяли о камни или о свинец. Раздавался треск. Лодка со скрипом, стуком и шуршаньем продвигалась вперед. Да, вода Ахеронта не была обычной мягкой текучей водой, она представляла собой неподатливое месиво, где твердые частицы терлись друг о друга. Даже ласковая вода теряла здесь свое естество. Бедняги души стихали, все еще вспоминая земную сладость. Они боялись, что Харон сломает весла и не доберется до них. На середине Ахеронта перевозчик заводил песню, и души прислушивались к его реву:
Вас сколько всего?
Вас сколько всего?
Полсотни? Иль сотня?
А может, полтыщи иль тыща?
Сгрудитесь тесней!
Сгрудитесь тесней!
Моя лодка тесна.
Кто в нее не войдет,
Прождет много лет:
Сто лет или двести,
Сто лет или тыщу.
Вас сколько всего?
Вас сколько всего?
Пол сотни?
Иль сотня? А может, и тыща?
Сгрудитесь теснее. Вы пар на ветру.
Поместитесь все на одном острие.
Работа моя не трудна.
Хоть мне надоело возить вас туда и сюда, туда и сюда.
Когда вас изжарят и сварят,
Посадят на вертел, затем заморозят,
И брюхо распорют ножом,
И выпустят ваши кишки, —
Вы станете лучше.
Так будет, и ждать вам недолго.
Сгрудитесь тесней,
Вас сколько всего?
Полсотни? Иль сотня? А может, и тыща?
Поместится сотня в наперстке.
И вот, тесно сгрудившись, души кидались в лодку, несчастные, запуганные души; Харон избивал их веслом и сразу же отчаливал. Те же, кто не попал в лодку, визжали и выли. Лодка кряхтела и скрипела, словно ползла по камням. Грозный рев Харона постепенно смолкал вдали:
Вас сколько всего?
Полсотни иль сотня?
Говорили, что этот Харон обязан перевезти всех умерших, невзирая на лица. Он и впрямь не взирал на лица, зато видел обол, мелкую монетку, которую благочестивые люди клали мертвым под язык.
Во время переезда Харон выхватывал обол, хоть души надеялись сохранить его подольше и использовать для своих нужд; но Харон выхватывал монетку и швырял ее в воду. Именно из-за оболов вода в Ахеронте постепенно стала такой густой, такой твердой, что лодка трещала, скрипела и с трудом продвигалась вперед. Харон надеялся, что в конце концов он засыплет реку и избавится от своего печального ремесла.
Но река мертвых была бездонна. Все людское благочестие не могло ее заполнить.
Счастливы были те мертвецы, что уже преодолели скорбный Ахеронт и не слышали больше рева перевозчика и скрипа лодки. И кошмарного хохота Харона. И эха, эха! Счастливы были те, кого погрузили в Лету. О, благословенная река Лета! Кто пил воду Леты, забывал свои страдания, земные страдания, мучительное расставанье с жизнью, переправу, забывал даже самого себя. То была вершина блаженства, и его давала вода Леты; мертвый забывал, кто он, переставал существовать… Вода этой реки забвения освобождала его от самого себя.
И тогда он мог вступить на блаженные елисейские поля.
Эдвард:
– Разве они там были? В преисподней?
– Для большинства душ существовал лишь ад. Небо, Олимп, боги забрали себе. На елисейские поля вступали лишь немногие. До этого все они представали перед судом. И только души, которые суд признавал невиновными, награждались водой из Леты, водой забвения. И тогда счастливцев покидало все, даже собственное «я».
– Только те, кто потерял себя, вступал на елисейские поля?
Элис:
– Да, только те.
Эдвард:
– О, как печально, как ужасно, как безнадежно!
Элис:
– Рядом с троном Плутона стояли три ужасных судии. Они подступали к мертвым со своими кошмарными вопросами. Вопрошали, но при этом казалось, что судии все заранее знают. Да, они и не хотели ничего слышать, вовсе не хотели – сам мертвец должен был слушать собственные слова, вытянутые из него судиями, и слушать то, как судии их повторяют. Ничего нельзя было ни скрыть, ни приукрасить. Вопросы ставились мысленно, и ответы давались мысленно. Мысли отвечали на мысли, все было ясно. Вот какому испытанию подвергалась совесть мертвых.
Ужасные судии сопровождали тени наверх, к безмолвной женщине гигантского роста, стоявшей неподвижно с завязанными глазами: в правой руке она держала меч, в левой – весы. Весы беспрестанно качались, взвешивая мысли, страсти, мечты, чувства и намерения душ; в мертвецах все это уже не было сокрыто и спрятано от чужих глаз, подобно сокровищу. Теперь нутро теней было вывернуто наружу. А то, о чем они мечтали, чего жаждали, витало вокруг них, льнуло к ним. Когда судия делал движение рукой, мертвая душа, бедная тень, мгновенно становилась счастливой, на секунду обретала покой: все чувства, вожделения, думы покидали ее. Они опускались на весы безмолвной женщины, опускались вместе с незримыми отражениями всех тех деяний, которые мертвец совершил, и всех тех, которые не совершил. Хорошие поступки и мысли ложились на правую чашу весов, дурные – на левую.
Никто не произносил здесь ни слова. Все видели приговор воочию.
Виноватые – они были виноваты и в том случае, если раскаивались, и в том, если не раскаивались (ибо что значит раскаяние, раз их деяния были очевидны и не могли быть устранены, не могли исчезнуть, более того, уже повлекли за собой последствия, а те – новые последствия, и, значит, еще увеличили гору человеческих злодеяний), – виноватые отходили от судий. И тут на грешников накидывалась большая, визжащая свора, она давно поджидала их. О да, их уже поджидали.
Теперь поднимался адский шум, шипенье, свист, и не успевали души опомниться, как их окружали новые исчадия ада – фурии. Некоторые считают, что фурии – это всего лишь старые карги, в седых всклокоченных волосах которых извиваются змеи, тощие ведьмы с оскаленными клыками. Но были и совсем другие фурии. Даже фурии мужского пола. У Плутона оказался большой выбор, от претендентов не было отбоя. Но подземный царь решил, что наиболее подходящими для его цели будут те, кто совершил на земле преступление, потому что его угнетали и он не мог обрести на земле своей истинной сущности. Этим преступникам Плутон вручал безжалостно свистящие бичи, они могли дать себе волю и мстить. Плутон знал: фурии будут трудиться изо всех сил.
Однако Плутон не пренебрегал и цветущими молодыми женщинами, не пренебрегал красотками, которые всё подчиняли жажде удовольствий и, торжествуя, губили тьму мужчин. Им он давал бичи с шипами, дабы они могли удовлетворить свою извращенную похоть.
И вся эта адская шайка истязала несчастные жертвы, гнала их туда, где поднимался желтый едкий сернистый дым и где жара все увеличивалась и увеличивалась, становясь нестерпимой.
И вот, гляди-ка, души уже толпились перед огненной рекой, перед Флегетоном, они должны были перейти эту реку вброд. А кто сопротивлялся, того хватали торжествующие фурии, тащили и сталкивали в огонь. Вот когда начиналось хождение по мукам, вот где были истоки ужасающих страданий.
Путь грешников бесконечен, он не может иметь конца, ибо здесь сталкивается реальность с реальностью. Зло уже содеяно, оно существует, и никакие силы мира не могут его устранить. Напрасно души стараются искупить его с помощью мук, раскаянья, боли; день за днем они налетают на эту мраморную глыбу, стучат по ней, царапают ее; она стоит на том же месте, где стояла вчера и позавчера, где будет стоять завтра и послезавтра. Бедняги исходят криком и слезами. Скуля, они призывают волшебника, который растопил бы эту глыбу. Они молят о жалости в преисподней. Но кто может сжалиться над ними в царстве Плутона?