355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред де Виньи » Избранное » Текст книги (страница 22)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:44

Текст книги " Избранное"


Автор книги: Альфред де Виньи


Жанры:

   

Драма

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)

– О, вы – добрый человек! – воскликнул он.– Это все ваша система – из-за нее и вас считают плохим. Верните мне старшего сына, господин де Робеспьер. Верните мне его, заклинаю вас! Он в Сен-Лазаре. Уверяю, он лучший из двоих. Вы его не знаете. А он глубоко восхищается й вами, и всеми этими господами тоже; он часто мне в этом признавался. Что бы на него ни наговаривали, он отнюдь не фанатик. Его брат не захотел обратиться к вам: он боится себя скомпрометировать. А я – отец, да еще старик и ничего не боюсь. К тому лее вы порядочный человек – достаточно взглянуть на ваш облик и манеры; с таким, как вы, всегда можно найти общий язык, не правда ли? Не делайте мне знаки! – напустился он на Мари Жозефа.– Не прерывайте меня! Вы мне надоели. Не мешайте господину де Робеспьеру поступить по велению сердца. Он, наверно, лучше вас разбирается в делах правления. Вы всегда, с самого детства, завидовали Андре. Оставьте меня, не смейте со мной заговаривать.

Говорить несчастный брат и без того не мог. он онемел от горя. Я – тоже.

– Уф! – облегченно вздохнул Робеспьер, опускаясь в кресло и спокойно снимая очки.– Так вот каково их важное дело! Ну скажи, Сен-Жюст, неужели они вообразили, будто я не знаю об аресте старшего братца? Честное слово, эти люди считают меня сумасшедшим. Правда, я собирался им заняться лишь через несколько дней. Что ж,– заключил он, взяв перо и царапая что-то на бумаге,– дело его передадут.

– Ну вот! – выдохнул я.

– Как – передадут? – не понял озадаченный отец.

– Да, гражданин, передадут в революционный трибунал, где он сможет защищаться,– холодно пояснил Сен-Жюст.

– А как же Андре? – спросил господин де Шенье.

– Его перевезут в Консьержери,– ответил Сен-Жюст.

– Но ведь он взят без постановления об аресте,– настаивал старик.

– Тем лучше: он заявит об этом трибуналу,– ободрил Робеспьер. Он что-то писал.

– Но зачем его туда отправлять? – недоумевал бедный старик.

– Чтобы он оправдался,– так же холодно ответил Робеспьер, продолжая писать.

– А его выслушают? – усомнился Мари Жозеф.

Робеспьер поднял очки, пристально посмотрел на Шенье, и

глаза его под зелеными стеклами сверкнули, как у совы.

– Ты сомневаешься в непредвзятости революционного трибунала?

Мари Жозеф склонил голову, глубоко вздохнул и выдавил:

– Нет.

– Иногда трибунал оправдывает,– важно вставил Сен-Жюст.

– Иногда! – пробормотал отец, дрожа, но все еще держась на ногах.

– Скажи, Сен-Жюст,– полюбопытствовал Робеспьер, вновь принимаясь писать,– известно ли тебе, что наш арестант – тоже поэт? Мы тут говорим о поэтах, а они говорят о нас. Да еще как изысканно! На, полюбуйся. Это ведь что-то совсем новенькое, верно, доктор? Подумай только, Сен-Жюст, нас величают «палачами, осквернителями закона»!

– Только-то? – удивился Сен-Жюст, беря бумагу, которую я слишком хорошо знал: Робеспьер добыл ее с помощью лучших своих шпионов.

Внезапно тот вытащил часы, встал и объявил:

Два часа!

Затем поклонился нам и поспешил к двери, через которую вошел вместе с Сен-Жюстом. Он открыл ее, первым шагнул через порог в приемную, где, как я заметил, толпилось порядочно народу, и, взявшись рукой за ключ, словно не в силах решить – выпустить нас или запереть дверь у нас под носом, бросил:

– Я просто хотел показать вам, что достаточно быстро узнаю обо всем происходящем.

И, повернувшись к Сен-Жюсту, который с беспредельно кроткой улыбкой спокойно следовал за ним, он осведомился:

– Ты не находишь, Сен-Жюст, что я не хуже поэтов умею сочинять семейные сцены?

– Ну погоди, Максимильян! – взорвался Мари Жозеф, потрясая кулаком и бросаясь к противоположной двери, которая на этот раз открылась.– Я иду в Конвент с Тальеном.

– А я – к Якобинцам,– сухо и надменно отпарировал Робеспьер.

– С Сен-Жюстом,– угрожающе присовокупил Сен-Жюст.

Выходя вслед за Мари Жозефом, я сказал его отцу:

– Верните себе младшего сына: старшего вы погубили.

И мы удалились, не решаясь обернуться и хотя бы взглянуть на старика.

35.

Летний вечер

Первым делом я постарался спрятать Мари Жозефа. Несмотря на террор, никто не отказывал в приюте человеку, над которым нависла угроза. Я мысленно перебрал десятка два подходящих домов и нашел один для Мари Жозефа. Он дал себя туда отвести, плача, как ребенок. Днем он прятался, а ночью бегал по друзьям-депута-там, подбадривая их. Он был вне себя от горя и мог говорить лишь о том, как ускорить свержение Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона. Он жил теперь только этой мыслью. Я скрывался, как он, и занимался тем же, что он. Я был всюду, кроме собственного дома. Когда Жозеф Шенье отправлялся в Конвент, он входил и выходил в сопровождении друзей-депутатов, на которых не смели поднять руку. Как только он оказывался на улице, ему помогали исчезнуть, и даже свора шпионов, это полчище самой прыткой саранчи, которая свирепей всякой моровой язвы опустошала Париж, не могла взять его след. Жизнь Андре Шенье зависела от выигрыша времени.

Вопрос стоял так: что созреет быстрей – гнев Робеспьера или гнев заговорщиков. Начиная с ночи с пятого на шестое термидора, первой после вышеописанной прискорбной сцены, мы посетили всех, кого позднее прозвали термидорианцами,– от Тальена до Барраса, от Лекуэнтра до Вадье. Мы объединили их замыслы, но не их самих. Каждый в отдельности был настроен решительно, все вместе – нет.

Я вернулся расстроенный. Вот какой сложился у меня вывод.

Под Республику подводят мину и контрмину. Робеспьер ведет мину из Ратуши, Тальен контрмину – из Тюильри. В день, когда подкопщики столкнутся, произойдет взрыв. Но за Робеспьером – единство, среди же депутатов Конвента, ожидающих его нападения,– разброд. Наши попытки расшевелить их в эту и следующую, с шестого на седьмое, ночь кончились лишь робкими сборищами отдельных группировок. Якобинцы готовы уже давно, а Конвент дожидается первых выстрелов. Во всяком случае, седьмого утром положение было именно таково.

Париж чувствовал, как колеблется под ним земля. Воздух на перекрестках и тот дышал близостью событий: так уж здесь всегда бывает. Площади были запружены галдящими людьми, двери распахнуты настежь, окна вопросительно смотрели на улицы.

Мы не сумели получить никаких известий из Сен-Лазара. Я сам отправился туда. Передо мной яростно захлопнули дверь, меня чуть не арестовали. Я потратил день на бесплодные попытки. Около шести часов вечера по общественным местам заметались кучки людей. Какие-то взбудораженные субъекты бросали им новость и тут же исчезали. Всюду слышалось: «Секции берутся за оружие. В Конвенте заговор»... «Нет, заговорщики – якобинцы»... «Коммуна приостановила декреты Конвента»... «Только что проехали канониры».

Потом разнеслось: «Большая петиция якобинцев Конвенту в защиту народа».

Порой целая улица бог весть почему пускалась бежать и пустела, словно выметенная ветром. Дети падали, женщины голосили, ставни лавок захлопывались, и на некоторое время воцарялась тишина, после чего все смешивалось в новом смятении.

Солнце, как перед грозой, было окутано дымкой. Жара стояла нестерпимая. Я кружил вокруг своего дома на площади Революции и вдруг неожиданно сообразил, что после двух ночей отсутствия меня будут искать где угодно, только не там. Я проскользнул под аркой и вошел. Все двери были распахнуты, все привратники – на улице. Незамеченный, я поднялся к себе и застал все в том же виде, в каком оставил: книги разбросаны и чуть запылены, окна открыты. Я встал у того из них, что выходило на площадь, и перевел дух.

Я задумчиво смотрел на безысходно унылое и всевластное Тюильри с его зелеными каштанами, смотрел поверх этого длинного здания на длинной террасе Фейянов на побелевшие от пыли деревья Елисейских полей. Площадь была черна от людских голов, а на середине ее, один против другого, высились два деревянных монумента: статуя Свободы и гильотина.

Вечер был душный. Чем глубже солнце за деревьями погружалось в тяжелую синюю тучу, тем ярче озарялись красные колпаки и черные шляпы его косыми бликами – печальными огнями, придававшими взволнованной толпе сходство с предштормовым морем, испещренным лужами кровавого закатного света.

Смутные голоса доносились теперь до моих окон, расположенных под самой крышей, лишь как нечленораздельный гул океанских валов, и дальние раскаты грома усугубляли эту мрачную иллюзию. Вдруг шум чудовищно усилился, и я увидел, как головы и плечи повернулись к недоступным моему взору бульварам. Со стороны их приближалось что-то, вызывавшее крики и свист, толкотню и свалку. Как я ни высовывался из окна, разглядеть ничего не удавалось, а крики не утихали. Непреодолимое желание видеть заставило меня забыть, в каком я положении; я уже собрался выйти, но услышал на лестнице перебранку и поскорее затворил дверь. Какие-то люди порывались подняться ко мне, привратник же, убежденный, что меня нет, доказывал, демонстрируя оба ключа, что я больше не живу дома. Вмешались два новых голоса, подтвердившие, что это правда – лишь час назад мою квартиру хорошенько переворошили. Я удачно выбрал момент для возвращения! Пришельцы нехотя удалились. По их ругани я догадался, откуда они. Мне поневоле пришлось уныло вернуться к окну: я был пленником в собственном доме.

Шум с каждой минутой становился оглушительней, но тут с площади, как орудийный выстрел, перекрывающий жаркую перестрелку, донесся звук еще более могучий. Волна вооруженных пиками людей набежала на залившее площадь бескрайное море безоружного народа, и я наконец увидел, что вызвало зловещее смятение.

Это была телега, но телега, выкрашенная в красный цвет и нагруженная восемьюдесятью живыми телами. Жертвы стояли, тесно прижавшись друг к другу. Люди всех ростов и возрастов были связаны, как сноп. Головы у всех были обнажены, и я видел седые кудри, лысины и белокурые головки, еле доходившие соседям до талии, белые платьица и крестьян, офицеров, священников, буржуа; я заметил даже двух матерей, державших у груди и кормивших своих младенцев до самого конца, словно для того, чтобы отдать им все свое молоко, кровь и жизнь, которую у них готовились отнять. Я уже говорил, что называлось это очередной партией.

Груз был так тяжел, что три лошади с трудом тащили его. К тому же – ив этом заключалась причина шума – народ с горестными стенаниями на каждом шагу останавливал телегу. Лошади пятились, повозка как бы подвергалась осаде, и осужденные, через головы конвоиров, протягивали руки к друзьям.

Все это напоминало чересчур переполненную шлюпку, которая вот-вот опрокинется и которую пытаются спасти с берега. Едва жандармы трогались с места, народ издавал тысячеустый вопль, грудью и плечами оттеснял кортеж назад и, воздвигая на его пути свое запоздалое грозное вето, разражался долгим нарастающим неразборчивым ревом, который несся с Сены, с мостов, набережных, улиц, с деревьев, с тумб и мостовых: «Нет! Нет! Нет!»

При каждом новом набеге этого гигантского людского прибоя телегу качало на колесах, как корабль на якорях, и почти приподнимало со всем ее грузом. Я страстно надеялся, что ее опрокинут. Сердце у меня неистово стучало. Опьяненный и оглушенный величественной картиной, я чуть не вываливался из окна. Я не дышал, не жил: душа моя переселилась в глаза.

Я был так наэлектризован величественным зрелищем, что мне чудилось, будто актерами в нем выступают небо и земля. Время от времени в туче, как сигнал, вспыхивала зарница. Черный фасад Тюильри становился кроваво-красным, оба исполинских квадрата деревьев, словно охваченные ужасом, запрокидывались назад, народ стенал, и, вторя его гневному голосу, в небе мрачно грохотал новый раскат.

Тени начали сгущаться, но пока что гроза опережала ночь. Сухая пыль, взметнувшаяся над головами, то и дело закрывала от меня происходящее. Тем не менее я не в силах был отвести глаза от покачивавшейся телеги. С высоты я простирал к ней руки и заклинал народ неслышными ему криками. Я взывал: «Смелей!» – и тут же смотрел, не пришло ли небо на помощь.

«Еще три дня! – надрывался я.– Еще три дня, о провидение, судьба, вовеки неведомые силы, господь и духи, предвечные наши владыки! Если вы внемлете мне, задержите все на три дня!»

Телега продвигалась медленно, шаг за шагом; ее останавливали, встряхивали, но она все-таки продвигалась. Со всех сторон к ней стягивались войска. Между гильотиной и статуей Свободы сверкали ряды штыков. Казалось, там и находится тихая гавань, где поджидают шлюпку. Народ, уставший от крови, роптал сильнее, чем вначале, но действовал менее энергично. Я дрожал, зубы у меня стучали.

Глазами я видел картину в целом; чтобы рассмотреть подробности, вооружился подзорной трубой. Телега уже заметно удалилась от меня. Тем не менее я разглядел в ней человека в сером фраке, с руками за спиной. Были они связаны или нет – не знаю, но в том, что это Андре Шенье, я не сомневался. Повозка снова остановилась. Вокруг нее закипела схватка. Я увидел, как на помост гильотины взошел человек в красном колпаке и установил на место корзину.

Зрение у меня помутилось. Я опустил подзорную трубу, протер окуляр и глаза.

По мере того как менялось место схватки, менялся и вид площади. Каждый шаг, который удавалось сделать лошадям, народ расценивал как свое поражение. Крики становились менее яростными и более жалобными. Однако толпа мешала процессии еще больше, чем раньше: утрачивая решительность, она становилась все многочисленней и плотней.

Я снова взял подзорную трубу и увидел несчастных осужденных, возвышавшихся во весь рост над толпой. В эту минуту я мог бы их пересчитать. Женщин я не знал ни одной. Я различил среди них бедных крестьянок, но не нашел тех, кого боялся обнаружить. Мужчин я видел в Сен-Лазаре. Андре, поглядывая на садящееся солнце, что-то говорил. Душа моя слилась с его душой, глаза издали следили за движением его губ, а уста декламировали вслух его последние стихи:

«Как лес и дол живит последний вздох зефира На грани между днем и тьмой,

У эшафота я опять касаюсь лиры.

Чей там черед? Быть может, мой?»

Вдруг он сделал резкое движение, что вынудило меня опустить трубу и посмотреть невооруженным глазом на площадь, где больше не слышалось криков.

Толпа неожиданно начала отступать.

Запруженные народом набережные быстро пустели. Масса распадалась на группы, группы – на кучки, кучки – на отдельных беглецов. Края площади заволокло пылью: люди спасались кто куда. Женщины прикрывали подолами голову себе и детям. Гнев потух. Пошел дождь.

Кто знает Париж – тот меня поймет. Я это видел тогда, видел потом в серьезных и важных случаях. Оглушительным крикам, брани, долгим проклятьям пришли на смену жалобное хныканье, чем-то напоминавшее безрадостное прощанье, да протяжные и редкие восклицания, выражавшие своими низкими, заунывными и долгими звуками отказ от борьбы и признание собственного бессилия. Униженная нация согнула шею и бежала, как стадо.

Толкались лишь те, кто хотел видеть или удрать. Помешать не хотел никто. Палачи воспользовались минутой. Море успокоилось, и гнусный плашкоут вошел в гавань. Гильотина взметнула ввысь свой нож.

Огромная площадь замерла. Нигде ни звука, ни движения. Раздавался лишь четкий, монотонный стук ливня, словно хлеставшего из гигантской лейки. Передо мной, прочерчивая пространство, низвергались толстые струи воды. Ноги мои подогнулись, и мне пришлось опуститься на колени.

Затаив дыхание, я смотрел и слушал. Воздух был еще достаточно прозрачен, чтобы я мог различить цвет одежды на том, кто возникал между столбами. Я видел также просвет между ножом и плахой, и когда этот промежуток заполнялся тенью, я закрывал глаза. Всеобщий вопль возвещал мне, когда их следовало раскрыть.

Тридцать два раза я опускал вот так голову, отчаянно творя молитву, которой никогда не услышит человеческое ухо и которая могла родиться только во мне.

После тридцать третьего вопля я увидел человека в сером фраке, поднявшегося в полный рост. На этот раз я решил почтить смелость гения, собрался с духом и встал, чтобы увидеть его с мерть.

Голова скатилась, и все, что там было, утекло вместе с кровью.

36.

Поворот колеса

Черный доктор помолчал: он был не в силах продолжать. Потом поднялся и, быстро расхаживая по комнате Стелло, поведал следующее:

– Меня охватило невероятное бешенство. Я в ярости выскочил из комнаты, вопя на всю лестницу: «Палачи! Злодеи! Возьмите меня, если я вам нужен! Хватайте меня! Я здесь!» И я вытягивал шею, словно подставляя ее под нож. Я был как в бреду.

Но я тут же спохватился: что я делаю? На ступеньках лестницы мне попались только двое ребятишек, дети привратника. Их невинное присутствие отрезвило меня. Они держались за руки и, напуганные моим внезапным появлением, жались к стене, пропуская меня и, видимо, считая сумасшедшим, каким я в ту минуту и был. Я остановился и спросил себя, куда иду и как одна смерть могла привести в такое неистовство того, кто видел столько смертей. Я мгновенно овладел собой и, глубоко раскаиваясь в том, что оказался настолько безумен, чтобы хоть раз в жизни на четверть часа дать обольстить себя надежде, вновь стал прежним бесстрастным наблюдателем событий. Я расспросил малышей о своем канонире. Начиная с пятого термидора он ежедневно являлся к восьми утра, чистил мою одежду и спал у камина. Потом, не дождавшись меня, уходил, никого ни о чем не спрашивая. Я поинтересовался у детей, где их отец. Он якобы отправился на площадь полюбоваться на церемонию. А ведь я чуть ли не в упор видел его здесь!

Дальше я шел уже спокойнее и мечтая лишь удовлетворить последнее оставшееся у меня желание – посмотреть, как поведет себя судьба и осмелится ли она, дав Робеспьеру частичный триумф, подарить ему затем полный. Я не удивился бы этому.

Толпа на площади была еще так многочисленна и так увлечена зрелищем, что я вышел незамеченным через распахнутые и брошенные всеми ворота. На улице я размашисто зашагал, опустив глаза и не замечая дождя. Вскоре стемнело. Я шел и размышлял. Повсюду я слышал галдеж, дальние раскаты грома, немолчный рокот дождя. Повсюду у меня перед глазами стояли статуя и эшафот, скорбно взиравшие друг на друга поверх как живых, так и отрубленных голов. Меня знобило. Мне постоянно приходилось останавливаться – мимо то следовали войска, то пробегали кучки людей. Я пропускал их, и мои потупленные глаза видели только вымытую дождем скользкую сверкающую мостовую. Я чувствовал, что ноги несут меня, но не понимал куда. Мыслил я трезво, рассуждал логически, видел отчетливо, а поступал как безумец. Воздух посвежел, улицы подсохли, одежда на мне – тоже, а я ничего не замечал. Я шел по набережным, переходил через мосты, возвращался обратно, стараясь держаться от всех подальше, чтобы меня не касались локтями, но мне это плохо удавалось. Повсюду – рядом со мной, впереди, сзади, в голове у меня – был народ, и это было невыносимо. Мне заступали дорогу, меня пихали, тискали. Тогда я останавливался, садился на тумбу или ограду и продолжал размышлять. Все детали картины вновь проходили перед моими глазами, только в еще более ярких красках. Я видел красное Тюильри, черную волнующуюся площадь, тяжелую тучу, огромную статую и огромную гильотину, взирающие друг на друга. Затем я вновь отправлялся в путь, а народ подхватывал меня и толчками нес дальше. Я машинально старался избежать соприкосновения с окружающими, но меня оно не раздражало: напротив, толпа баюкает и усыпляет. Мне даже хотелось, чтобы она не отпускала меня – внешние помехи заглушали тоску, точившую меня изнутри. В этих безумных блужданиях прошла половина ночи. Наконец, усевшись на парапет какой-то из набережных, я поднял голову и осмотрелся. Я сидел перед Ратушей: я узнал ее по красному светящемуся циферблату, впоследствии погасшему, а ныне снова сверкающему; в ту минуту он смахивал на большую кровавую луну и наводил на мысль о неких магических часах. Стрелки показывали двадцать минут пополуночи. Мне почудилось, будто я вижу сон. Больше всего я удивился тому, что вокруг меня, действительно, скопилось много народу. По Гревской площади, по набережным – всюду, сами не зная куда, шли люди. В Ратуше виднелось большое освещенное окно. Это был зал заседаний Коммуны. На ступеньках старого дворца плотными шеренгами стоял батальон санкюлотов в красных колпаках, вооруженный пиками и распевавший «Марсельезу»; все остальные пребывали в подавленности и говорили вполголоса.

Я принял мрачное решение отправиться к Жозефу Шенье. Вскоре я добрался до узкой улочки на острове Сен-Луи, где он прятался. Старуха, наше доверенное лицо, заставила меня долго ждать и поэтому открыла мне, вся дрожа, но сообщила, что Шенье спит, весьма довольный днем; выйти он не отважился, но принял у себя десять депутатов; завтра Робеспьера атакуют, а девятого Мари Жозеф вместе со мной вызволит господина Андре; пусть же он набирается сил.

Разбудить его и сказать: «Твой брат мертв, ты придешь слишком поздно. Ты возопишь: «Брат мой!» – и тебе не ответят. Ты скажешь: «Я хотел его спасти» – и тебе не поверят ни при жизни, ни по смерти и каждый день будут кричать: «Каин, что ты сделал с братом твоим?»

Разбудить его, чтобы сказать это? Ну нет!

– Пусть набирается сил,– согласился я.– Завтра они ему понадобятся.

И я возобновил свой ночной поход по улицам, решив не возвращаться к себе, пока событие не произойдет. Всю ночь я бродил от Ратуши до Национального дворца, от Тюильри до Ратуши.

День восьмого термидора занялся рано и был великолепен. Тянулся он долго. Я наблюдал снаружи борьбу внутри главного учреждения Республики. На площади у Национального дворца, против обыкновения, царила тишина, зато в самом здании не смолкал шум. Народ целый день ждал себе приговора, но напрасно. В городе формировались враждующие партии. Коммуна призывала к оружию целые секции Национальной гвардии. Якобинцы пламенно ораторствовали перед отдельными группками. Люди шли с оружием и, судя по тревожным хлопкам выстрелов, пробовали его. Вновь настал вечер, и мы узнали только, что Робеспьер силен, как никогда: он нанес удар своим врагам в Конвенте, где произнес впечатляющую речь.

Наконец наступил второй день, день кризиса, и мои усталые глаза издалека приветствовали его. Весь день громогласный спор бушевал в содрогавшемся от него дворце. Когда чей-нибудь крик, чье-нибудь слово вырывалось наружу, Париж приходил в трепет и каждый менялся в лице. Кости падали на зеленое сукно, где на кону стояли головы. Иногда кто-нибудь из бледных игроков подбегал к окну, чтобы освежить лицо; тогда народ с тревогой спрашивал, за кем же осталась партия, в которой разыгрывается его судьба.

К концу дня и заседания мы узнаем, что брошен странный, неожиданный, непредвиденный, неслыханный клич: «Долой тирана!» – и Робеспьер в тюрьме. Тотчас же начинаются военные действия. Каждый поспешно занимает свой пост. Бьют барабаны, сверкает оружие, раздаются команды. Из Ратуши доносится набат: она словно призывает своего повелителя. Тюильри ощетинивается штыками. Освобожденный Робеспьер царит в своем дворце, Национальное собрание – в своем. Целый вечер Коммуна и Конвент, предавая друг друга анафеме, зовут на помощь.

Народ колебался между двумя этими силами. Граждане бродили по улицам, окликая и расспрашивая знакомых, обознаваясь и боясь погубить себя вместе с нацией; многие замирали на месте, грохали о мостовую прикладом и, опершись подбородком на дуло, оставались в этом положении ждать утра и ясности.

Была полночь. Я находился на площади Карусели, когда на нее прибыло десять орудий. При свете факелов и зажженных запальников я увидел, что офицеры расположили пушки как придется, словно не на позиции, а в артиллерийском парке: одни – стволами к Лувру, другие – к реке. В отдаваемых командах не чувствовалось уверенности. Артиллеристы остановили лошадей и спешились, не зная, в чье распоряжение поступают. Канониры улеглись на землю. Подойдя к ним, я заметил, что один пушкарь, вероятно самый усталый и наверняка самый длинный из всех, удобно устроился на лафете своего орудия и уже начал посапывать. Я потряс его за руку. Это был мой мирный канонир, мой Блеро.

Он в замешательстве почесал голову, заглянул мне в лицо и, узнав меня, довольно лениво поднялся во всю свою длину. Его товарищи, привыкшие чтить в нем фейерверкера, заторопились к пушке, полагая, что надо помочь проделать какой-то маневр. Блеро потянулся для разминки и объявил:

– Да лежите вы, лежите. Ничего не случилось – просто гражданин хочет пропустить со мной по глоточку. Ну, чего встали?

Его сотоварищи улеглись снова или отошли в сторону.

– Итак, великий мой Блеро, что нового? – начал я.

Он взял орудийный запал, раскурил для развлечения трубку и ответил:

– Да ничего особенного.

– Ах, черт! – вырвалось у меня.

Он шумно затянулся и задымил.

– Ей-богу, ну ей же богу, ничего такого, что стоит внимания! – Блеро повернул голову, с высоты своего роста презрительно посмотрел через плечо на Тюильри – в Национальном дворце были освещены все окна – и бросил: – Адвокаты передрались между собой, и только.

– И у тебя на этот счет нет больше никаких соображений? – полюбопытствовал я и, напустив на себя развязность, попытался потрепать его по плечу, что у меня не получилось.

– Никаких,– подтвердил Блеро с видом неоспоримого превосходства.

Я присел на лафет его орудия и углубился в себя: мне было стыдно сознавать, как мало я философ в сравнении с ним.

Тем не менее я не мог не замечать того, что видел вокруг. Площадь Карусели постепенно заполнялась батальонами, которые становились плотными каре перед Тюильри и с опаской перекликались между собой. Уже подошли секции Горы, Вильгельма Тел-ля, Французских гвардейцев и Фонтен-Гренель. Они строились вокруг Конвента, но с какой целью – чтобы взять его в кольцо или защищать?

Пока я задавал себе этот вопрос, вновь подскакали конные. Копыта высекали искры из мостовой. Всадники подъехали вплотную к канонирам.

Первым, обогнав всех, подлетел толстяк, лицо которого трудно было различить при свете факелов и который не столько говорил, сколько по-бычьи ревел. Он размахивал длинной саблей и еще издали заорал:

– Граждане канониры, к орудиям! Я генерал Анрио. Ребята, кричите: «Да здравствует Робеспьер!» Изменники вон там, ребята! Подпалим-ка им усы! Они думают – такие славные ребята, как вы, будут плясать под их дудку. Это мы еще посмотрим. Здесь я, а меня вы знаете, ребята, верно?

Ни слова в ответ. Анрио покачнулся в седле, натянул поводья, откинулся назад и поднял на дыбы несчастную лошадь, изнемогавшую под его тяжестью.

– Тысяча чертей! – продолжал он.– Где офицеры? Да здравствуют нация и Робеспьер, так вас растак, друзья! Мы все тут санкюлоты и ребята что надо. Мы не лыком шиты, верно? Вы меня знаете, канониры. Вам известно, что я не робкого десятка. А коли так, наводи на эту лавочку, на этот Конвент, где засели плуты и негодяи!

Один из офицеров подошел к нему и цыкнул:

– Привет, и проваливай. Я в этой игре не участвую, а тебя не видел и не слышал. Ты мне надоел.

Второй офицер остановил первого:

– Погбди! Почем знать, может, этот старый пьянчуга и вправду генерал?

– А мне-то что? – огрызнулся первый и сел.

Анрио исходил слюной:

– Да я тебе череп, как дыню, расколю, если не подчинишься, тысяча проклятий!

– Ну-ну, без вольностей, детка! – отпарировал офицер, грозя ему банником.– Полегче, пожалуйста, гражданин!

Напрасно спутники Анрио, состоявшие при нем вроде как адъютантами, пытались поднять офицеров и подвигнуть их на решение: те внимали им еще меньше, чем пьянице генералу.

Вино, кровь, бешенство ударили Анрио в голову. Он вопил, бранился, проклинал, выл, бил себя в грудь, шляпа с пышным плюмажем свалилась у него с головы, он метался из стороны в сторону и путался в ногах у артиллерийских уносов. Канониры глазели на него, смеялись и не двигались с места. Вооруженные граждане с факелами и свечами сбегались посмотреть и тоже смеялись.

Анрио осыпали грубыми ругательствами, он отвечал языком пьяного кабатчика.

– Ишь ты, кабан, до чего разъелся, только вот клыки выдраны! Гляди, как на нас этот хряк с перьями наседает!

Анрио надсаживался:

– Ко мне, добрые санкюлоты! Ко мне, отважные силачи! Я истреблю эту бешеную сволочь Тальена! Перережем глотку Буасси д’Англа, выпотрошим Колло д’Эрбуа, чикнем по шейке Мерлена из Тионвиля, пустим на мясо по-депутатски Бийо-Варенна, ребята!

– А ну прекрати, старый дурак! – рявкнул на него артиллерийский фельдфебель.– Кругом и марш отсюда! Надоело. Закрывай балаган – не будет по-твоему.

С этими словами он ударил лошадь Анрио эфесом тесака по носу. Бедное животное помчалось по площади, унося толстого наездника, чьи сабля и шляпа покатились по мостовой, и опрокидывая на своем пути захваченных врасплох солдат, женщин, пришедших вместе с секциями, и детишек, сбежавшихся вслед за взрослыми.

Пьяница еще раз пошел в атаку и несколько вежливее – потеря шляпы и прогулка галопом отчасти отрезвили его – обратился к другому офицеру:

– Подумай, гражданин: приказ открыть огонь по Конвенту отдан мне Коммуной, а также Робеспьером, Сен-Жюстом и Куто-ном. Я – начальник Парижского гарнизона. Ты меня слышишь, гражданин?

Офицер снял шляпу, но ответил с неколебимым хладнокровием:

– Предъяви мне письменный приказ, гражданин. Уж не считаешь ли ты меня дураком, который откроет огонь без приказа? Еще чего! Я не со вчерашнего дня на службе, чтобы завтра дать отправить себя на гильотину. Покажи мне подписанный приказ, и я сожгу Национальный дворец вместе с Конвентом, как коробку спичек.– С этими словами он подкрутил усы, повернулся к Анрио спиной и добавил через плечо: – А впрочем, можешь сам скомандовать прислуге «огонь»! Я не возражаю.

Анрио поймал его на слове. Он направился к Блеро.

– Канонир, я тебя знаю.

Блеро изумленно воззрился на него и протянул:

– Ишь ты! Он меня знает.

– Приказываю повернуть орудие вон на ту стену и открыть огонь.

Блеро зевнул и принялся за дело. Навалившись плечом, он развернул орудие, затем согнул высокие колени и, как опытный наводчик, ловко вывел целик и мушку на одну линию с самым большим из освещенных окон дворца.

Анрио торжествовал.

Блеро выпрямился во весь рост и скомандовал четырем номерам, вставшим по двое с каждой стороны лафета и готовым выполнить свои обязанности:

– Это еще не все, ребятки. Придется малость довернуть колесом.

Я смотрел на орудийное колесо, подававшееся то вперед, то назад, и мне чудилось, что я вижу мифическое колесо Фортуны. Да, это было оно, оно самое, только в зримой форме...

От этого колеса зависели сейчас судьбы мира. Если оно сдвинется вперед и орудие будет наведено, Робеспьер выйдет победителем. В эту минуту депутаты Конвента уже знают о прибытии Анрио; в эту минуту они садятся в свои курульные кресла, чтобы встретить смерть,– об этом рассказывают вокруг те, кто убежал с трибуны для публики. Если орудие выстрелит, Национальное собрание разгонят и явившиеся на площадь секции перейдут под эгиду Коммуны. Террор усилится, затем смягчится и наконец завершится... приходом Ричарда Третьего, или Кромвеля, или – почем знать? – Октавиана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю