355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред де Виньи » Избранное » Текст книги (страница 20)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:44

Текст книги " Избранное"


Автор книги: Альфред де Виньи


Жанры:

   

Драма

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)

Слова мои, по всей вероятности, удивили Шенье. Он тут же замолчал, прислонился к колонне и прикусил губу. Все это время госпожа де Сент-Эньян смотрела на него, как взирала бы на извержение Этны – молча и не пытаясь ничему препятствовать.

Господин де Роклор, бывший командир Босского полка и друг Шенье, похлопал его по плечу.

– Ну вот,– сказал он,– опять ты злишься. Не лучше ли освистывать их, как дрянных актеров, пока не опустится занавес – сперва над нами, потом над ними.

Тут он сделал пируэт и уселся за стол, напевая «Жизнь – это лишь поездка».

Сразу после этого грохот трещотки возвестил о начале завтрака. Посередине стола, исполняя обязанности хозяйки, расположилась особа, смахивавшая на рыночную торговку и величавшая себя женой Семе. Это была самка животного, именовавшегося привратником и скрючившегося у входа.

Все заключенные в этом крыле здания – а насчитывалось их с полсотни – принялись за еду. Всего в Сен-Лазаре содержалось до семисот арестантов. Как только они уселись, тон их изменился. Они уставились друг на друга и погрустнели. На лицах, озаренных четырьмя большими красными закопченными светильниками, лежали зловещие отблески, словно на шахтерах в рудниках или на грешниках в адских пещерах. Красное выглядело здесь черным, бледное – красным, свежая кожа – синеватой, глаза – угольями. Разговор перестал быть общим, да и велся теперь вполголоса.

За спинами сотрапезников выстроились тюремщики, сторожа, полицейские агенты и санкюлоты – любители, приходившие сюда наслаждаться зрелищем.

Мадемуазель де Куаньи укрылась, как в бастионе, среди полудюжины молодых людей, расположившихся вокруг нее, чтобы защитить от селедочных ароматов, и, надменно беззаботная, словно на каком-нибудь балу, стоя пила бульон, не обращая никакого внимания на постороннюю публику.

Госпожа де Сент-Эньян не завтракала – она выговаривала Андре Шенье и, насколько я мог заметить, неоднократно старалась показать это мне; она наверняка внушала ему, что он позволил себе в высшей степени неуместную выходку с ее другом. Он хмурился и со снисходительным раскаянием склонял голову. Она знаком подозвала меня, я подошел.

– Господин де Шенье утверждает,– заявила она,– что кротость и молчание этих зевак – дурной симптом. Научите же его не поддаваться приступам ярости.

Глаза у нее были умоляющие: я видел, что она хочет сблизить нас. Андре Шенье изящно помог ей и первым достаточно приветливо обратился ко мне:

– Вы бывали в Англии, сударь; если вам доведется еще раз посетить ее и встретить Эдмунда Берка, можете уверить его, что я раскаиваюсь в своих критических нападках: он был прав, предсказав, что нас ждет царство черни. Надеюсь, такое поручение будет менее неприятно для вас, нежели первое. Что вы хотите? Тюрьма не улучшает характер.

Он протянул руку и по тому, как я ее пожал, почувствовал во мне друга.

В ту же секунду послышался глухой, тяжелый, долгий шум, от которого задрожали посуда, стаканы, стекла и женщины. Все смолкли. Это грохотали телеги. Звук их был здесь знаком, как знаком раскат грома любому уху, которое хоть раз его слышало: это был не обычный стук колес, а нечто похожее на скрип заржавленных цепей и падение последних комьев земли на крышку гроба. Ноги у меня и те похолодели от этого звука.

– Да ешьте же, гражданки! – грубым голосом воззвала жена Семе.

Никто не шелохнулся. Все молчали. Руки у нас с Шенье застыли в том положении, в каком нас заетал роковой грохот. Мы походили сейчас на одну из тех семе которые откапывают в Помпеях и Геркулануме в тех же позах, в каких они задохнулись под лавой.

Напрасно жена Семе с удвоенной энергией орудовала тарелками, вилками и ножами: никто не шевелился – настолько потрясла всех подобная жестокость. В самом деле, дать людям собраться за столом, позволить им несколько часов обнимать друг друга, предаваться сердечным излияниям, забыть печали, лишения, тюремное одиночество, наслаждаться доверием, дружбой, остроумием, даже капелькой любви – и все это лишь затем, чтобы каждый увидел и услышал свою смерть! О, это было слишком!

Большая дверь столовой распахнулась, изрыгнув трех комиссаров в длинных грязных сюртуках, сапогах с отворотами и красных шарфах; их сопровождал новый отряд с длинными пиками. Они ринулись вперед, с радостными криками хлопая в ладоши, словно перед началом спектакля. Но то, что они увидели, разом охладило их: поведение жертв снова обескуражило палачей, потому что растерянность несчастных мгновенно сменилась откровенным презрением, придавшим им новые силы. Каждый почувствовал себя настолько выше своих врагов, что чуть ли не радовался, встречая твердым и даже любопытным взором взор комиссара, который с бумагой в руке выступил вперед, собираясь огласить список. Началась поименная перекличка. Как только называлась чья-нибудь фамилия, два санкюлота подходили к столу и вели человека во двор. Там его передавали конным жандармам и сажали на одну из телег. Обвинение у всех было одинаковое: заговор в тюрьме против народа, злоумышление на народных представителей и членов Комитета общественного спасения. Первой из обвиняемых оказалась восьмидесятилетняя госпожа де Монморанси, аббатиса Монмартрская; она с трудом поднялась и, встав на ноги, спокойно и с улыбкой поклонилась сотрапезникам. Те, кто сидел поближе, облобызали ей руку. Никто не плакал: в те годы при виде крови глаза высыхали. Она вышла со словами: «Господи, прости им, ибо не знают, что делают». В зале царила мрачная тишина.

С улицы донесся свирепый рев, означавший, что аббатиса предстала толпе, и по стенам и окнам забарабанили камни, без сомнения, встретившие первую узницу. В шуме я различил даже хлопки выстрелов: иногда жандармам приходилось пускать в ход оружие, чтобы сохранить арестантам лишние сутки жизни.

Перекличка продолжалась. ВторЪш вызвали – насколько я помню фамилию – господина де Коатареля, молодого человека двадцати трех лет, обвиняемого в том, что у него сын – эмигрант, поднявший оружие против отечества. Бедняга даже не был женат. Выслушав комиссара, он расхохотался, пожал руки друзьям и вышел.– Тот же рев на улице.

То же молчание за зловещим столом, откуда, одного за другим, вырывали тех, кто ожидал своей очереди, как солдаты в бою – пушечного ядра. Всякий раз, когда арестант уходил, его прибор убирали и оставшиеся, горько улыбаясь, придвигались, к новым соседям.

Андре Шенье стоял близ госпожи де Сент-Эньян, я – около них. На корабле, которому угрожает крушение, экипажу случается порой инстинктивно сгрудиться вокруг человека, пользующегося репутацией самого твердого и одаренного; вот так же узники стеснились вокруг этого юноши. Он стоял, скрестив руки, устремив глаза ввысь и словно спрашивая себя, как небо, если, конечно, оно не пусто, терпит подобные беззакония.

С каждой новой фамилией один из защитников мадемуазель де Куаньи исчезал, и мало-помалу она осталась почти одна на своем конце стола. Тогда, опираясь на опустевший его край, она подошла к нам и села в нашей тени, как брошенный ребенок, каким, в сущности, и была. Ее благородное лицо не утратило прежней гордости, но силы иссякли – слабые руки дрожали, колени подгибались. Добрая госпожа де Сент-Эньян протянула ей руку. Девушка бросилась к ней в объятия и, не совладав с собой, разрыдалась.

Безжалостный грубый голос комиссара продолжал перекличку. Этот человек затягивал пытку, нарочито медленно выговаривая по слогам крестильные имена; зато фамилию он рявкал, словно нанося удар топором по шее.

Каждого узника он провожал бранью, дававшей сигнал к улюлюканью толпы, был багров от вина и, как мне показалось, не твердо стоял на ногах.

Пока этот субъект читал, я заметил справа женскую головку, а над ней – силуэт долговязого мужчины, который без труда мог пробежать глазами весь список сверху донизу. С одной стороны комиссара стояла Роза, с другой – мой канонир Блеро. Роза выглядела такой же любопытной и оживленной, как кумушки с Рынка, только что прогуливавшиеся с ней под руку. В эту минуту я остро ее ненавидел. Что до Блеро, у него был всегдашний заспанный вид, а мундир канонира внушал, насколько я мог судить, глубочайшее почтение к нему окружающим деятелям с пиками и в колпаках. Список в руке у комиссара представлял собой пачку исчирканных корявым почерком листков, которые достойный представитель власти читал так же скверно, как они были нацарапаны. Блеро энергично, словно стремясь ему услужить, протискался вперед и благоговейно принял от комиссара мешавшую тому шляпу. Мне померещилось, что одновременно с этим Роза подняла с полу какую-то бумажку, но движение оказалось таким быстрым, а темнота настолько густой, что я засомневался – вдруг глаза обманули меня.

Чтение все продолжалось. Мужчины, женщины, даже дети вставали и уходили, как тени. Стол почти опустел и теперь, в отсутствие большинства сотрапезников, выглядел огромным и зловещим. Исчезло уже тридцать пять человек; пятнадцать оставшихся, разбросанных там и сям поодиночке или попарно и разделенных чуть не десятком свободных мест, напоминали собой деревья, уцелевшие после вырубки леса. Вдруг комиссар смолк. Список, видимо, исчерпался; люди перевели дух. Я тоже облегченно вздохнул.

Андре Шенье громко бросил:

– Продолжайте. Я здесь.

Комиссар окинул его растерянным взглядом. Он пошарил в шляпе, в карманах, за поясом и, ничего не обнаружив, приказал позвать пристава революционного трибунала. Явился пристав. Мы затаили дыхание. Он оказался человеком с лицом печальным и бледным, как у возницы погребальных дрог.

– Сейчас пересчитаю твое стадо,– сказал он комиссару.– Но если полная партия не получится, тем хуже для тебя.

– Э,– сконфуженно промямлил комиссар,– там был еще Бовилье Сент-Эньян, бывший герцог, двадцать семь лет...

Он собрался было перечислить приметы полностью, но пристав перебил его, объявив, что комиссар слишком много выпил и сам во всем виноват. Действительно, рекрутируя покойников, комиссар перепутал второе крыло с первым, где молодая женщина вот уже месяц как осталась одна. С этими словами они вышли: один – бранясь, другой – пошатываясь. Следом повалили торговки. На улице раздался новый взрыв ликования, выразившийся в граде камней и палок.

Когда двери закрылись, я оглядел опустевший зал и увидел госпожу де Сент-Эньян в той же позе, что во время переклички,– локти оперты на стол, голова опущена на руки. Мадемуазель де Куаньи уже поднялась и раскрыла влажные глаза, как выходящая из воды прелестная нимфа. Указав на молодую герцогиню, Андре Шенье шепнул мне:

– Надеюсь, она не расслышала имя своего мужа. Не надо с ней говорить – дадим ей выплакаться.

– Как видите,– отозвался я,– ваш брат, которого корят за равнодушие, ведет себя разумно, ничего не предпринимая. Вас схватили без предписания об аресте; это ему известно, он молчит и правильно поступает. Ваше имя не числится ни в одном списке. Назвать его – значит внести туда. Задача же в том, чтобы выиграть время, и ваш брат это понимает.

– Ох уж мой брат! – вздохнул Андре Шенье и, понурившись, с подавленным и недоверчивым видом несколько раз покачал головой. Это был единственный случай, когда я заметил, как по его ресницам скатилась и исчезла слеза.

Он тут же стряхнул с себя оцепенение.

– Мой отец не столь благоразумен,– иронически усмехнулся он.– Он-то себя не бережет. Сегодня, например, самолично отправился к Робеспьеру ходатайствовать о моем освобождении.

– О господи, я же это подозревал! – всплеснул я руками и потянулся за шляпой.

Шенье поймал меня за рукав и попросил:

– Останьтесь! Она без чувств.

В самом деле, госпожа де Сент-Эньян потеряла сознание.

Мадемуазель де Куаньи уже хлопотала вокруг нее. Две оставшиеся женщины тоже подоспели на помощь. Тюремщица, которой я сунул луидор, и та вмешалась. Герцогиня начала приходить в себя. Время не терпело. Я ушел, ни с кем не попрощавшись и всех настроив против себя, как это бывает со мной всегда и всюду. Последнее, что я услышал, были слова мадемуазель де Куаньи, с притворным сожалением и не без ехидства адресованные ею маленькой баронессе де Суакур:

– Бедный господин де Шенье! Как жаль, что он так предан замужней женщине и так близко принимает к сердцу судьбу и обязанности ее мужа!

29.

Зарядный ящик

Я шел, вернее, бежал по улице Фобур-Сен-Дени, подгоняемый страхом опоздать, а заодно и наклоном шедшей на спуск улицы. Я снова и снова перебирал в памяти представшие мне картины. Я как бы раскладывал их в голове по полочкам, резюмировал, разглядывал то вблизи, то с известного удаления, короче, анализировал их с точки зрения философской оптики, что, вообще, всегда проделываю с жизнью. Я быстро шагал, наклонив вперед голову и держа наперевес трость. Мои оптические приборы были настроены. Моя главная идея со всех сторон освещала наблюдаемые мною предметы, которые я расположил в строжайшем порядке. Я вычерчивал в уме безукоризненную систему путей провидения, которое решило сберечь поэта для лучших времен, чтобы он до конца выполнил свое земное предназначение, чтобы сердце его не оказалось растерзано смертью одной из двух слабых женщин, равно опьяненных его поэзией, озаренных его разумом, согретых его дыханием, взволнованных голосом, покоренных взглядом,– двух женщин, одну из которых он любил, а другую, вероятно, полюбит. Я сознавал, как важно выиграть хотя бы день в такую кровавую годину, и прикидывал, много ли шансов на падение триумвиров и Комитета общественного спасения. Я считал, что существовать им осталось мало, и надеялся, что сумею уберечь трех дорогих мне узников дольше, чем они продержатся у власти. К чему сводилось дело? К тому, чтобы о несчастных забыли. Шло пятое термидора. Я постараюсь заставить своего второго пациента, Робеспьера, сосредоточиться на чем-нибудь ином, кроме них, даже если для этого придется внушить ему, что он болен серьезнее, чем в действительности. Но для этого нужно поспеть вовремя.

Я безуспешно искал глазами фиакр. В этом году они редко попадались на улицах. Горе тому, кто осмелился бы раскатывать в карете по раскаленным мостовым второго года Республики! Тем не менее я услышал за спиной стук копыт и колес пароконной упряжки, нагнавшей меня и остановившейся. Я обернулся и увидел над собой благодушную физиономию Блеро.

– Чего ты от меня хочешь, заспанная, длинная, придурковатая, расхристанная, ленивая, желтая рожа? – воскликнул я.

– Простите за беспокойство,– усмехнулся он,– тут у меня для вас бумажка. Гражданка Роза невзначай подобрала ее под ногами.

Говоря это, Блеро забавлялся тем, что ополаскивал свой огромный башмак в сточной канаве.

Бумажку я взял нехотя, зато прочел с ликованием и ужасом, неизбежными после избавления от смертельной опасности:

«Продолжение:

К. Л. С. Суакур, тридцать лет, уроженка Парижа, бывшая баронесса, вдова Инисдаль, улица Пти-Вожирар;

Ф. К. Л. Майе, семнадцать лет, сын бывшего виконта;

Андре Шенье, тридцать один год, уроженец Константинополя, литератор, улица Клери;

Креки де Монморанси, шестьдесят лет, уроженец Хитцлем-берта в Германии, бывший дворянин;

М. Беранже, жена Бовилье Сент-Эньяна, улица Гренель-Сен-Жермен;

Л. Ж. Дервильи, сорок три года, бакалейщик, улица Муф-

тар;

Ф. Куаньи, шестнадцать лет восемь месяцев, дочь личного дворянина, Университетская улица;

К. Ж. Дориваль, бывший отшельник...»

И еще двадцать фамилий. Продолжать не стоит: это был конец списка, потерянный листок, который болван комиссар спьяну искал у себя в шляпе.

Я изорвал его, измял в руках, растер пальцами и проглотил, предварительно разжевав. Затем оглядел верзилу канонира и по-

жал ему руку не без... да, это правда, и я могу в этом признаться... не без нежности.

– Ба! – пробурчал Стелло, проведя рукой по глазам.

– Да, не без нежности. А он, здоровенный бездельник, почесал в затылке и промямлил с таким видом, словно только что проснулся:

– Потеха! Пристав, ну тот, длинный и бледный, похоже, так обозлился на комиссара, что сунул его в телегу взамен остальных. Потеха!

– Дополнительный мертвец? Что ж, справедливо! – одобрил я.– А куда ты направляешься?

– Да вот сопровождаю зарядный ящик на Марсово поле.

– Подвезешь меня на улицу Сент-Оноре?

– Господи, конечно! Садитесь, не помешаете. Мне сегодня сам король..,

Это было его любимое присловье, но он прикусил губу и не договорил.

Ездовой дожидался товарища. Блеро, хромая, вернулся к зарядному ящику, рукавом мундира смахнул с него пыль, уселся на него верхом, как на коня, подал мне руку, усадил позади себя, и мы помчались галопом.

Я поспел на улицу Сент-Оноре к Робеспьеру за десять минут и до сих пор не понимаю, как случилось, что прибыл туда в целости, а не рассыпался на части.

30.

Дом господина де Робеспьера, адвоката парламента

Этот серый неприметный дом, куда я собирался войти и который цел еще сегодня, дом, принадлежавший столяру по фамилии, если не ошибаюсь, Дюпле и уже давно занимаемый бывшим адвокатом парламента, ничем не напоминал бы жилище временного повелителя Франции, не выгляди он таким безжизненным. Все ставни сверху донизу были закрыты, ворота заперты, занавески задернуты. Из дома не доносилось ни звука. Он казался слепым и немым.

Женщины, кучками судачившие у дверей,– обычная примета Парижа в смутные времена – издали указывали друг дружке на этот дом и шушукались. Иногда оттуда выходил жандарм, санкюлот или шпион, нередко в юбке. Тогда кучки рассеивались и кумушки торопливо расходились по домам. Экипажи, переходя на шаг, объезжали это здание подальше.

Не успел я взяться за молоток, как дверь распахнулась и выскочил встревоженный привратник; он словно боялся, как бы молоток не ударил слишком громко. Я сразу же осведомился, не приходил ли сегодня старик с такими-то приметами, и в меру способностей описал господина де Шенье. Привратник с проворством комедианта сделал каменное лицо и покачал головой.

– Не видал,– отрезал он.

– Постарайтесь припомнить всех, кто приходил нынче т-ром,– не отступался я, настаивая, улещивая, выспрашивая.

– Не видал,– вот и все, что я сумел из него вытянуть. За его спиной прятался маленький оборвыш, развлекавшийся тем, что швырял камешки в мои шелковые чулки. По злобности мальчишки я угадал в нем утреннего посланца. К Неподкупному я поднялся по довольно темной лестнице. Во всех дверях снаружи торчали ключи: вы шли от комнаты к комнате, никого не встречая. Только в четвертой по счету сидели два негра и два секретаря, которые безостановочно, не поднимая головы, что-то писали. Проходя мимо, я украдкой глянул на столы; на них лежало до ужаса много именных списков. От этого ноги у меня похолодели, как от вида крови и грохота телег.

Я бесшумно проследовал по заглушавшему шум шагов, хотя и сильно потертому ковру и столь же бесшумно был введен в кабинет.

Освещение в комнате было скудное и тусклое. Она выходила во двор, а толстые темно-зеленые шторы еще затеняли ее, затрудняя доступ воздуха и подчеркивая массивность стен. Это просторное помещение озарялось, в сущности, лишь отблеском солнца, падавшего на противоположную стену двора. За большим письменным столом красного дерева в зеленом кожаном кресле сидел мой второй сегодняшний пациент, держа в одной руке английскую газету, а в другой – серебряную ложечку, которой он размешивал сахар в чашке с ромашковым отваром.

Вы, без сомнения, хорошо представляете себе Робеспьера. На свете немало чиновников, похожих на него: внешность его отнюдь не свидетельствовала о незаурядности и вряд ли могла привлечь к себе внимание. Ему было тридцать пять лет, и лицо его казалось раздавленным между лбом и подбородком, как если бы две могучие руки притянули их друг к другу поверх носа. Это матовое и словно набеленное лицо соперничало цветом с бумагой, хотя на нем оставила бесчисленные глубокие следы оспа. Оно не оживлялось ни кровообращением, ни разлитием желчи. Маленькие, мрачные, тусклые глаза никогда не смотрели прямо на собеседника, а постоянная привычка подмигивать еще более суживала их, когда они случайно оказывались не полностью прикрыты зелеными очками. Причесан он был по-щегольски пышно и претенциозно. С самого утра он тщательно одевался – я ни разу не застал его в неглиже. В тот день он был в желтом с белым шелковом фраке, жилете в цветочек, жабо, белых шелковых чулках и башмаках с пряжками.

Он поднялся со своей неизменной учтивостью, сделал навстречу мне два шага, сняв и важно опустив на стол зеленые очки. Потом поклонился, как воспитанный человек, опять сел и протянул руку.

Я принял ее, но не как от друга, а как от пациента – отогнул манжету, просчитал пульс и объявил:

– У вас жар.

– Не исключено,– согласился Робеспьер, поджав губы; потом неожиданно встал и, потирая руки, твердым и быстрым шагом дважды обошел комнату, после чего обронил: «Ба!» – и сел.

– Располагайтесь, гражданин, и послушайте,– начал он.– Ну, не странно ли? – После каждого слова он поглядывал на меня поверх зеленых очков.– Удивительно! А вы что об этом скажете? Этот недоносок герцог Йоркский приказывает своим газетам оскорблять меня!

И он стукнул рукой по длинным полосам английской газеты.

«А вот это уже притворный гнев,– подумал я.– Будем начеку».

– Тиранам несносна мысль, что где-то на земле есть свобода,– продолжал Робеспьер пронзительным голосом.– А это унизительно для человечества. Взгляните на выражение, встречающееся чуть ли не в каждой колонке. Какое лицемерие! – Он швырнул газету на стол передо мной и продолжал, выискивая пальцем возмутительное выражение.– Видите? «Robespierre’s Army! Robespierre’s Troops!»38 Как будто у меня есть армии! Как будто я король! Как будто Франция – это Робеспьер! Как будто все начинается и кончается мною! Какая несправедливость! Какая ложь! Верно?

Тут он опять взял чашку с ромашковым отваром, приподнял зеленые очки и посмотрел на меня снизу вверх.

– Надеюсь, у нас такие немыслимые выражения не в ходу? Вы не слышали ничего подобного, не правда ли? Не говорятся ли такие вещи на улицах? Нет, это сам Питт распространяет оскорбительные для меня измышления. Да и кто во Франции обзывает меня диктатором? Контрреволюционеры, бывшие дантонисты и эберти-сты, оставшиеся еще в Конвенте; мошенники вроде Л’Эрмина, которых я скоро обличу с трибуны; лакеи Георга Английского, заговорщики, которые силятся внушить народу ненависть ко мне, ибо знают чистоту моей гражданственности, а я ежедневно срываю маску с их пороков: Берресы и Катилины из породы Демуленов, Ронсенов и Шометтов, не прекращающие нападок на республиканский строй. Грязные животные, именуемые королями, в наглости своей мечтают надеть корону мне на голову. Не затем ли, чтобы она упала с плеч, как в один прекрасный день упадет у них самих? Горестно, конечно, что здесь им подражают лжереспубли-канцы, воры, вменяющие мне в преступление мои добродетели. Но, как вам отлично известно, я уже полтора месяца болен и не появляюсь в Комитете общественного спасения. О какой же моей диктатуре может идти речь? Не важно. Коалиция, преследующая меня, усматривает ее во всем: я слишком неудобен, потому что слишком бдителен и неподкупен. Эта коалиция сложилась в день, когда родилось наше правительство. Она объединяет мошенников и злодеев. Она осмелилась распускать слухи, что я арестован. Убит – возможно. Арестован – никогда. Эта коалиция распространяет всякие нелепости – например, будто Сен-Жюст хотел спасти аристократию, потому что сам из дворян. Ну какое имеет значение, от кого родился человек, если он живет и умирает, следуя добрым принципам? Разве не Сен-Жюст предложил и провел в Конвенте декрет об изгнании бывших дворян, как непримиримых врагов революции? Эта коалиция пыталась превратить в посмешище праздник Верховного существа и историю с Катрин Тео; эта коалиция, направленная лично против меня, объявляет меня виновником всех смертей, воскрешает все уловки сторонников Бриссо, а ведь то, что я сказал на этом празднике, было лучше, нежели доктрины Шометта и Фуше, не так ли?

Я кивнул.

– Я хочу,– продолжал он,– чтобы с могил убрали нечестивые слова, будто смерть есть сон, и начертали на них: «Смерть – начало бессмертия».

Он удовлетворенно улыбнулся и выпил отвар. Потом с видом оратора на трибуне поставил чашку на стол, и, поскольку я не откликнулся на его мысль, он подошел к ней с другой стороны – ему необходим был льстивый ответ.

– Я знаю, вы разделяете мое мнение, гражданин, хотя в вас немало от людей прошлого. Но вы чисты душой, а это главное. Я, например, уверен, что вам, как и мне, ненавистен военный деспотизм, а ведь если меня не послушают, он непременно наступит; если я выпущу из рук бразды революции, он перехватит их и низложит униженное народное представительство.

– Очень верно подмечено, гражданин,– одобрил я. Сказано было, в самом деле, недурно и даже пророчески.

Робеспьер опять улыбнулся.

– Уверен, что вы предпочли бы мой деспотизм, не правда ли?

– Да... Но...– промямлил я, в свой черед скорчив гримасу и придав своей уклончивой реплике всю мыслимую расплывчатость.

– Это был бы,– продолжал Робеспьер,– деспотизм такого же гражданина, как вы, равного вам, пришедшего к власти стезей добродетели и страшащегося лишь одного: чтобы его не осквернило нечистое соседство развращенных людей, которые втираются подчас в ряды истинных друзей человечества.

– Ну, соседей теперь у вас изрядно поубавилось. Вас почти не толкают локтями, не так ли? – не выдержал я.

Он поджал губы и поправил зеленые очки, чтобы спрятать

глаза.

– Да, потому что с некоторых пор я живу уединенно,– отпарировал он.– Тем не менее клевещут на меня по-прежнему.

Продолжая говорить, он взял карандаш и нацарапал на листке бумаги несколько слов. Через пять дней я узнал, что этот листок был списком будущих жертв гильотины, а эти несколько слов – моими именем и фамилией.

Он улыбнулся, откинулся назад и снова принялся за свое:

– Увы, клевещут-таки, потому что, говоря без шуток, я люблю, как вам известно, только равенство, и в этом вас особенно наглядно должно убедить возмущение, которое вселяют в меня писания, изготовленные в арсеналах тирании.

Тут он с трагической миной скомкал и растоптал большие английские газеты, но я точно помню, что он их не изорвал.

«Ах, Максимильян,– подумал я,– оставшись один, ты еще не раз перечитаешь их и будешь пылко целовать слова, действующие на тебя сильнее любых магических заклинаний: «Войска Робеспьера!»

После этой небольшой комедии, разыгранной каждым из нас, он встал и заходил по комнате.

Я тоже поднялся и зашагал с ним рядом.

– Я хотел бы до разговора о моем здоровье дать вам кое-что прочитать, а потом побеседовать об этом,– сказал он.– Это новый проект Сен-Жюста, а вы знаете, какую дружбу я питаю к автору. Впрочем, сами увидите. Мы еще потолкуем. Я жду его нынче. Он, вероятно, уже в Париже,– добавил Робеспьер, вынимая часы.– Сейчас выясню. Садитесь и читайте. Я скоро вернусь.

Он вручил мне толстую тетрадь, исписанную торопливым размашистым почерком, и поспешно, словно убегая, вышел. Я держал тетрадь, но глядел на дверь, за которой исчез Робеспьер, и думал о нем. Я знал его с давних пор. Сегодня он был на редкость беспокоен. Он либо что-то затевал, либо чего-то боялся. В комнате, через которую меня ввели, я заметил тайных агентов, неоднократно следивших за мною на улице, а сейчас слышал шаги, словно там, с самого моего появления, расхаживали взад-вперед. Разговор велся вполголоса. Я попробовал вслушаться, но безуспешно, и оставил свои попытки. Признаюсь, что испытывал скорее страх, чем уверенность в себе. Потом я решил выйти в ту же дверь, через которую вошел, но ее, то ли по недосмотру, то ли из предосторожности, заперли. Я был в ловушке.

Когда случившегося не поправить, я перестаю о нем думать. Я уселся и пробежал тетрадь, наедине с которой оставил меня Робеспьер.

31.

Законодатель

Рукопись представляла собой ни больше ни меньше, сударь, как набросок незыблемых и вечных установлений, которые надлежало даровать Франции и которые своевременно придумал для нее гражданин Сен-Жюст, двадцати шести лет.

Сперва глаза мои скользили по строчкам, но затем я начал усваивать заключенные в них истины, и то, что прочел, ошеломило меня. Какое же очаровательное ты дитя! Откуда ты взялся, прелестный пастушок? Не из Аркадии ли? С каких гор спустились твои козочки, о Алексис?

Размышляя так, я читал:

«Дети предоставлены Природе.

Дети в любое время года носят холщовую одежду.

Они питаются совместно и едят исключительно коренья, овощи, плоды и молочные кушанья.

Люди, безупречно прожившие жизнь, после шестидесяти лет носят белый шарф.

Мужчина и женщина, любящие друг друга, почитаются супругами.

Если у них нет детей, они вправе сохранить свою связь в

тайне.

Каждый, кому исполнилось двадцать один год, обязан объявить в храме, кто его друзья.

Друзья носят траур друг по другу.

Друзья копают могилы друг другу.

В сражениях друзья ставятся друг подле друга.

Тот, кто заявляет, что не верит в дружбу, или у кого нет друзей, подлежит изгнанию.

Человек, уличенный в неблагодарности, подлежит изгнанию».

– Сколько же будет эмигрантов! – усмехнулся я.

«Если человек совершил преступление, его друзья подлежат изгнанию.

Убийцы всю жизнь ходят в черном, а если снимут эту одежду, подлежат смерти».*

Невинная кроткая душа, как мы неблагодарны, обвиняя тебя! – воскликнул я про себя.– Твои мысли чисты, как капля росы на лепестке розы, а мы сетуем из-за нескольких телег с людьми, которых ты ежедневно, в один и тот же час, отправляешь под нож! Но ты не то что не касаешься – ты не видишь их, благостный юноша! Ты всего лишь пишешь их имена на бумаге,– нет, что я! -всего лишь просматриваешь список и ставишь свою подпись. Нет, опять не так: ты даже не просматриваешь его, а просто подписываешь!

Я долго смеялся своим столь знакомым вам веселым смехом, листая эти, так сказать, республиканские установления, которые вы можете в любое время прочесть, эти законы «золотого века».

Прочтите это более спокойно, чем читал я в кабинете Робеспьера, и, если вы при вашей всегдашней сострадательности найдете, что этот молодой человек заслуживает жалости, я на этот раз, ей-богу, окажусь на вашей стороне, потому что помешательство – величайшее из несчастий.

Увы! Бывает помешательство мрачное и серьезное, которое не исторгает у человека безумных речей, не вынуждает его говорить необычным тоном и оставляет рассудок ясным, трезвым, точным во всем, кроме одного мрачного и зловещего пункта. Это холодное, положительное, здравомыслящее помешательство. Оно до неотличимости подражает нормальному рассудку, оно вселяет страх и почтение к себе, его трудно распознать, на нем непроницаемая маска, но это все-таки помешательство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю