355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред де Виньи » Избранное » Текст книги (страница 19)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:44

Текст книги " Избранное"


Автор книги: Альфред де Виньи


Жанры:

   

Драма

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

Привычка к высшему свету и постоянному благосостоянию возвышает душу над роскошью: привыкнув жить в ней каждый день, человек не считает расставание с ней подлинным несчастьем. Изысканное воспитание прививает презрение к физическим страданиям, учит облагораживать кроткой снисходительной улыбкой мелочные и низменные житейские заботы, воспринимать всерьез лишь душевные муки, не удивляться падению, к возможности которого ты подготовлен образованием, религиозными размышлениями и даже разговорами в семье и обществе, и, главное, становиться выше событий благодаря сознанию собственной ценности.

Уверяю вас, в госпоже де Сент-Эньян, зарывшейся в шерстяное одеяло на своей койке, было не меньше достоинства, чем я видел в ней, когда ее чело возлежало на шелковых подголовниках. Мало-помалу чувство собственного достоинства становится свойством, проникающим в кровь и читающимся в любом из жестов, которые оно утончает. Никому не пришло бы в голову счесть смешным то, что наиболее отчетливо запомнилось мне тогда, а именно упомянутую выше прелестную босую ножку, закинутую на другую, в черном шелковом чулке. Да я и сам вспоминаю об этом лишь потому, что в каждой из картин моей жизни, которые никогда не изгладятся у меня из памяти, бывали особенно характерные штрихи. Поза госпожи де Сент-Эньян запомнилась мне как вот такой штрих, и будь я художник, я написал бы ее в этом виде.

Плакать целый день подряд невозможно, поэтому я взглянул на часы, а у меня их было двое: одни показывали половину одиннадцатого, другие – ровно одиннадцать; я выбрал среднее и решил, что сейчас без четверти. Времени у меня хватало, и я принялся обследовать камеру, а пуще всего свой соломенный стул.

26.


Соломенный стул

Сидел я на нем боком, перекинув левую руку через спинку, которая упиралась мне под мышку и в которую я поневоле начал всматриваться: очень широкая, она потемнела и залоснилась, но не потому что ее лакировали или вощили, а оттого что за нее держалось множество узников, чьи пальцы сдавливали ее в минуты отчаяния, чьи слезы обливали ее дерево, а зубы оставляли на нем следы. Она была изборождена надрезами, зарубками, царапинами от ногтей. Ножом, перочинным ножичком, гвоздем, стеклом, часовой пружинкой, иглой, булавкой на ней были нанесены имена, крестики, знаки, цифры.

Я с таким вниманием изучал их, что, честное слово, почти забыл о бедной молодой узнице. Она по-прежнему плакала, но я мог сказать ей одно: «Плачьте – вы правильно делаете»; доказывать ей, что она не права, у меня не хватило бы духу, а утешать ее означало бы самому расплакаться еще горше, чем она. Ну уж нет!

Итак, я предоставил ей плакать, а сам продолжал читать надписи на стуле.

Это были имена, иногда очаровательные, иногда причудливые, редко заурядные и всегда сопровождавшиеся выражением какой-нибудь мысли или чувства. Ни один из писавших не сохранил головы на плечах. В сущности, спинка представляла собой альбом. Скитальцы, увековечившие себя в нем, уже входили тогда в единственную гавань, куда мы все непременно приплывем, и вспоминали о своем путешествии с презрением, без особенных сожалений и даже без надежды на лучшую, новую или хотя бы иную жизнь. Она, видимо, мало их интересовала. Надписи не свидетельствовали ни о религиозности, ни о безбожии, зато давали выход страстям, сокровенным, тайным, глубоким, которыми сегодняшний узник спешил поделиться с завтрашним, как последним даром мертвеца умирающему.

Когда в сердце состарившейся нации угасает вера, его кладбища – а Сен-Лазар им и был – начинают выглядеть языческой декорацией. Таков ваш Пер-Лашез. Привезите туда индуса из Калькутты и спросите: «Что вы скажете о народе, который над прахом своих мертвецов разбивает садики, переполненные урнами, причудливыми арками, колоннами дорического и коринфского ордеров, годными, как затейливые часы, стоять на камине? Все это красят, отделывают под мрамор, лакируют, прихорашивают, а потом обносят решетками, напоминающими о клетках для чижей и попугаев, и высекают на камне фразы на каком-то полу-французском языке, по-риккобониевски слезливые и заимствованные в романах, от которых рыдают привратницы и чахнут золотошвейки».

Индус затруднится ответить. Он не увидит ни пагод, ни Брамы, ни трехглавых изваяний семирукого Вишну со скрещенными ногами; он будет искать лингам – и не найдет; он будет искать тюрбан Магомета – и не найдет; Юнону, повелительницу мертвых,– и не найдет; распятие – и не найдет или, с трудом обнаружив его за каким-нибудь поворотом дорожки, где оно стыдливо, как фиалка, прячется в кустах, поймет, как редки христиане среди этого великого народа; тогда он почешет затылок, покачает головой и примется играть своими серьгами, вращая их с быстротой жонглера. А полюбовавшись на буржуазную свадьбу, которая с хохотом бегает по песку аллеек и отплясывает на цветах, посвященных мертвым, заметив повсюду надгробные урны, но редко где надпись: «Молитесь за него, молитесь за его душу»,– он ответит вам: «Этот народ, без сомнения, сжигает трупы и помещает прах в урны. Он верит, что со смертью тела для человека все кончается. У него в обычае радоваться смерти отцов, потому что дети наследуют наконец их достояние или довольны избавлением родителей от трудов и страданий. Да спасет меня рыжекудрый и синегрудый Шива, которому поклоняются читатели Вед, от жизни среди этого народа, наделенного, подобно цветку дуруи, двумя обманчивыми ликами».

Да, спинка стула, занимавшая меня тогда и продолжающая занимать до сих пор, в точности походила на наши кладбища. Одна религиозная мысль приходилась там на сто фраз, выражающих безразличие к вере; одно распятие на сто урн.

Я прочел, к примеру:

«Умереть? Уснуть. Ружо де Монкриф, гвардеец».

«Этот,– подумал я,– усвоил мысль Гамлета лишь наполовину, но все-таки мыслил».

«Frailty, thy name is woman!36 Ж. Ф. Готье».

«О какой еще женщине думал этот? – удивился я.– Нашел

время жаловаться на измену! Впрочем, почему бы и нет?» – поправился я, прочитав в списке арестантов на стене:

«Бывший паж тирана, двадцать шесть лет».

Бедный молодой паж! Ревность не покинула его и в Сен-Ла-заре! Возможно, он был счастливейшим из узников: он не думал о себе. О, как прекрасен возраст, когда мечтаешь о любви даже под ножом!

Ниже – окруженное фестонами и гирляндами имя дурака:

«Здесь томился в оковах Агрикола-Адорабль Франконвиль из секции Брута, добрый патриот, враг негоциантизма, бывший судебный пристав и друг санкюлотов. Он уйдет в небытие безупречным республиканцем».

На секунду я повернул голову и проверил, не справилась ли с волнением моя нежная узница, но, по-прежнему слыша всхлипывания, решил не смотреть на нее и не задавать вопросов, чтобы не расстраивать ее еще сильней; к тому же мне показалось, что она забыла обо мне, и я стал читать дальше.

Мелкий женский почерк, тонкие штрихи без нажима:

«Да сохранит господь короля Людовика Семнадцатого и моих бедных родителей! Мари де Сен-Шаман, пятнадцати лет».

Пораздумав, я обернулся. Госпожа де Сент-Эньян, по-прежнему целиком предоставленная своей печали, все еще плакала. Правда, трех минут, как вы догадываетесь, мне вполне хватило, чтобы прочесть – и даже медленно прочесть – вещи, припоминание и пересказ которых отнимает у меня сегодня куда больше времени.

Мне показалось, однако, что, так долго пребывая в избранной ею позе, госпожа де Сент-Эньян проявляет не то упрямство, не то робость. Иногда мы не знаем, каким путем вернуть себя в обычное состояние после взрыва боли, особенно в присутствии сильных и сдержанных натур, которые именуются холодными, потому что их мысли и чувства неординарны и были бы неуместны в заурядном разговоре. Иногда же мы просто не хотим возвращаться в обычное состояние, если только собеседник не обратится к нам с каким-нибудь сентиментальным вопросом. Меня это смущает. Поэтому я вновь отвернулся, словно углубившись в историю своего стула и тех, кто сидел, плакал, богохульствовал, молился или спал на нем.

27.

Женщина – всегда ребенок

Я успел прочитать еще кое-что, от чего у вас сильней забьется сердце:

«Страдай, о гневная душа! О добродетель,

Оплачь меня, коль я умру!»

Подписи нет. А ниже:

«Я видел, как она, глаза другие нежа,

Свой влажный взор вперяла в них порой И медом уст ее, которые так свежи,

Пьянил себя другой».

Я сколь возможно ближе придвинулся к надписи глазами, а заодно поднес и руку, как вдруг ощутил на своем плече легонькие пальчики. Я обернулся: передо мной стояла прекрасная узница. Лицо у нее было заплаканное, щеки мокрые, губы влажные, но слезы иссякли. Она подошла ко мне, и я бог весть почему почувствовал: она хочет исторгнуть из сердца нечто такое, что трудно высказать и чего я предпочел бы не слышать.

В ее взоре и склоненной голове было что-то умоляющее – она словно шептала: «Да спросите же меня!»

– Итак, в чем дело? – громко осведомился я, повернув лишь голову.

– Не стирайте эту надпись,– попросила она нежным, почти певучим голосом, наклонясь над моим плечом.– Он сидел в этой

камере, но его перевели в другую, и на другом дворе. Господин де Шенье – один из наших ближайших друзей, и я буду счастлива сохранить это воспоминание о нем на оставленное мне еще время.

Я обернулся и увидел, как по ее сжатым губам проскользнуло подобие улыбки.

– Что могут означать нижние стихи? – продолжала она.– Не представляю, как здесь может идти речь о ревности.

– Разве они не были написаны до того, как вас разлучили с герцогом де Сент-Эньяном? – с напускным равнодушием осведомился я.

В самом деле, ее мужа вот уже месяц как перевели в самое отдаленное крыло тюрьмы.

Герцогиня улыбнулась, но не покраснела.

– А может быть, они обращены к мадемуазель де Куаньи? – продолжал я, делая вид, что ничего не замечаю.

На этот раз она покраснела, но не улыбнулась и досадливо сняла руку с моего плеча. Потом прошлась по камере.

– Кто заронил в вас такое подозрение? – спросила она.– Правда, эта девочка очень кокетлива, но она сущий ребенок. Не понимаю,– с надменным видом продолжала она,– как можно предполагать, что человек с умом господина де Шенье до такой степени увлекся ею?

«А, юная особа! – подумал я, слушая ее.– Я знаю, что вы хотите от меня услышать, но погожу. Сперва подойдите еще на шаг».

Видя мою холодность, она сделала высокомерное лицо и направилась ко мне походкой королевы.

– Я держусь о вас самого высокого мнения, сударь,– объявила она,– что и хочу доказать, доверив вам коробочку, заключающую в себе драгоценный медальон. По слухам, в тюрьмах собираются учинить повторный обыск. Обыскивать нас – значит обирать. Пока подобные опасения не рассеялись, будьте добры, храните вот это. Я попрошу вернуть мне вещь не раньше, чем почту себя в безопасности во всех отношениях, кроме жизни, о которой не говорю.

– И правильно,– вставил я.

– Вы, по меньшей мере, откровенны,– рассмеялась она, как ни огорчило ее мое замечание,– но вы умеете брать с собеседником нужный тон, и я благодарна вам за то, что вы знаете: у меня достаточно мужества и со мной можно шутить насчет смерти.

Она вытащила из-под подушки лиловую сафьяновую коробочку, нажала на пружинку и попыталась показать мне портрет. Я взял вещь и нажатием большого пальца демонстративно захлопнул ее. Потом потупил глаза, скорчил гримасу, покачал головой, как президент парламента,– словом, напустил на себя педантичный и отрешенный вид человека, который из деликатности не хочет даже поинтересоваться, что он берет на сохранение. Я был уверен: на это она поймается.

– Боже мой! – удивилась она.– Почему вы не откроете коробочку? Я вам разрешаю.

– Э, ваша светлость,– возразил я,– не кажется ли вам, что вручаемый мне предмет может повлиять на мою скромность и верность? Я не желаю знать, что там внутри.

Она взяла иной тон – живой, слегка отрывистый, непререкаемый.

– Вот оно что!.. А я не желаю, чтобы вы вообразили, будто здесь тайна. На свете нет ничего проще. Вам известно, что господину де Сент-Эньяну двадцать семь лет, примерно столько же, сколько господину де Шенье. Как вы могли заметить, они очень привязаны друг к другу. На медальоне изображен господин де Шенье: он взял с нас слово сохранить этот сувенир, в случае если мы с мужем его переживем. Конечно, надеяться на это – все равно что ждать пяти выигрышей подряд в лотерее. Но мы обещали, и я решила сама сберечь этот портрет, который, без сомнения, считался бы портретом выдающегося человека, если бы люди слышали, что читал мне господин де Шенье.

– Что же именно? – с удивленной миной осведомился я.

Мое изумление явно доставило герцогине удовольствие, и, чуть отступив, она в свой черед прикинулась скрытной.

– Он поверяет свои мысли только мне, одной мне,– объявила она,– и я дала слово не открывать их никому, даже вам. Это касается очень возвышенных предметов. Ему нравится рассуждать о них со мной.

– Да разве другая женщина его поймет? – польстил я, как заправский царедворец, потому что другая женщина и господин де Панж уже давно познакомили меня с фрагментами этих предметов.

Герцогиня протянула мне руку: она добилась, чего хотела. Я склонился, поцеловал точеные кончики пальцев, но губы мои, коснувшись их, невольно произнесли:

– Увы, сударыня, не сбрасывайте со счетов мадемуазель де Куаньи, потому что женщина – всегда ребенок.

28.


Столовая

По тюремному обычаю, меня заперли вместе с очаровательной узницей; я еще держал ее за руку, когда засовы открылись и тюремщик гаркнул:

– Беранже, жена Эньяна! В столовую, живо!

– Мои люди докладывают, что кушать подано,– тихо и с лукавой улыбкой пояснила герцогиня.

Я подал ей руку, и мы направились в большой зал на первом этаже, наклоняя головы в низких дверях и при проходе через решетки.

Длинный широкий стол без скатерти, уставленный свинцовыми приборами, оловянными кружками, глиняными кувшинами, тарелками из голубого фаянса; дубовые скамьи, черные, лоснящиеся, истертые, плохо выструганные, пахнущие дегтем; корзины, полные круглых хлебов; грубо обтесанные колонны, опирающиеся тяжелыми подножиями на расколотые плиты и поддерживающие своими бесформенными верхушками закопченный потолок; стены цвета сажи, ощетинившиеся плохо прилаженными к древкам пиками и ржавыми ружьями; четыре больших светильника, чадивших в сыром, как в подвале, воздухе, который уже с самого порога вызывал кашель,– вот какая картина представилась моим глазам.

Я на мгновение закрыл их, чтобы они привыкли. Моя покорная судьбе спутница поступила так же. Подняв веки, мы увидели несколько человек, сидевших кружком в стороне и о чем-то беседовавших. По негромким голосам и учтивому тону я угадал в них воспитанных людей. Мне они поклонились с места, завидев герцогиню – встали. Мы с ней проследовали дальше.

На противоположном конце стола разместилась другая компания, более многочисленная, молодая, оживленная, непоседливая и казавшаяся группой участников большой придворной кадрили, только наутро после бала и в неглиже. Там были юные особы, сидевшие справа и слева от своей внучатой тетки; были и молодые люди, которые перешептывались, обращались друг к другу на ухо, иронически или ревниво указывая друг на друга пальцем; там слышались смешки, песенки, танцевальные мотивы, шарканье, шаги, щелканье пальцами взамен кастаньет и треугольников. Все столпились в круг, взирая на нечто происходящее посредине его. Это нечто встречалось секундой молчаливого ожидания, тут же сменявшегося шумными взрывами осуждения или восторга, рукоплесканий или недовольного ворчания, как после удачной или неудачной сцены на театре. Над толпой то появлялась, то исчезала чья-то голова.

«Это какая-то невинная забава»,– решил я, медленно огибая большой, длинный прямоугольный стол.

Госпожа де Сент-Эньян остановилась, высвободила руку из-под моей и привычным жестом положила другую себе на талию.

– Ах боже мой, не подходите! Они опять затеяли свою ужасную игру,– остановила она меня.– Я столько просила их перестать, но разве они послушают! Какая неслыханная жестокость! Идите смотрите сами – я остаюсь тут.

Я усадил ее и подошел взглянуть.

В отличие от госпожи де Сент-Эньян забава узников не вызвала у меня отвращения. Напротив, меня привело в восторг это тюремное развлечение, похожее на гладиаторские игры. Да, сударь, хоть и не воспринимая вещи столь же серьезно и тяжеловесно, как античность, Франция подчас подходит к ним не менее философски. В ранней юности мы все из поколения в поколение латинисты, а следуя по жизненному пути, останавливаемся помолиться перед изваяниями тех же богов, что наши отцы. В школе мы все восхищаемся тем искусством умирать красиво, каким отличались римские рабы. Так вот, сударь, то же самое проделывали на моих глазах рабы народа-суверена, проделывали без поз и помпы, со смехом, шутками, сотнями острот.

– Ваш черед, госпожа де Перигор,– сказал молодой человек в голубом с белым шелковом камзоле.– Посмотрим, как взойдете вы...

– И что при этом покажете,– подхватил другой.

– Штраф! – закричали вокруг.– Острота слишком вольна и дурного тона.

– Насчет тона вам виднее,– возразил провинившийся,– но игра затем и придумана, чтобы убедиться, кто из дам поднимается изящнее других.

– Какое ребячество! – заметила в высшей степени приятная женщина лет тридцати.– Я не поднимусь, пока стул не установят по надежней.

– Стыдитесь, госпожа де Перигор! – возразила ей соседка.– В списке наших фамилий вы идете сразу за Сабиной де Веривиль. Вот и поднимайтесь, как сабинянка.

– К счастью, я в неподходящем туалете... Но куда ставить ногу? – в нерешительности спросила молодая женщина.

Раздался смех. Все бросились вперед, нагнулись, принялись жестикулировать, показывать, описывать: «Доска вот здесь»... «Нет, там»... «Высота три фута»... «Нет, только два»... «Не выше стула»... «Ниже»... «Ошибаетесь»... «Поживем – увидим»... «Напротив, умрем – увидим».

Снова смех.

– Вы портите игру,– с заметным раздражением бросил осанистый мужчина, лорнировавший ножки женщины.

– Минутку. Сперва договоримся об условиях,– возвысила голос госпожа де Перигор посредине круга.– Речь идет о том, как подняться на машину.

– Нет, на сцену,– поправила другая женщина.

– На что вам угодно,– согласилась первая, приподняв платье всего на два дюйма выше щиколотки.– Я уже на месте.

В самом деле, она уже вспорхнула на стул и стояла там.

Ей зааплодировали.

– Что дальше? – весело осведомилась она.

– Дальше? Дальше – это уже не ваше дело,– отозвался кто-то.

– Дальше доску опрокинут,– расхохотался толстый тюремщик.

– Дальше не вздумайте обращаться к народу,– отрезала восьмидесятилетняя канониса.– Это признак самого дурного вкуса.

– И это совершенно бесполезно,– заключил я.

Господин де Луазроль протянул госпоже де Перигор руку,

чтобы снять ее со стула; маркиз д’Юссон, господин де Мику, советник Дижонского парламента, оба молодых Трюдена и добрый господин де Вержен, которому было уже семьдесят шесть лет, также бросились ей на помощь. Она не приняла ничьей руки и спрыгнула сама, просто, изящно, пристойно, как выскочила бы из экипажа.

– Вот теперь посмотрим! – закричали со всех сторон.

К центру круга направлялась юная, очень юная особа, выступавшая с грацией афинской девушки; на ходу она пританцовывала, как дитя, потом спохватилась, попробовала идти степенно и пошла пританцовывая, приподнимаясь на носки – словом, порхая, как птица, чувствующая, что у нее есть крылья. Ее гладкие черные волосы, уложенные короной на затылке и перевитые золотой цепочкой, придавали ей облик младшей из муз – греческая мода как раз начинала вытеснять пудру. Мне показалось, что ей вовсе не нужен пояс – на такой талии его вполне мог бы заменить обычный женский браслет. Ее головка, изящно наклоненная вперед, как у лебедя или газели; еще неразвитая грудь и несколько покатые плечи, как у девочек-подростков; длинные и тонкие руки – все прибавляло ей очарования и грации. Правильные черты лица, серьезно сжатый рот, яркие черные глаза, строгие брови дугой, как у черкешенки, обличали в ней решительность и пленительную самобытность. Это и была мадемуазель де Куаньи, которую я видел молящейся во внутреннем дворе.

Она производила впечатление женщины, которой приятней думать о том, что она делает, нежели о том, кто на нее при этом смотрит, и шла, весело поблескивая глазами. Я люблю таких девушек лет шестнадцати-семнадцати: трудно придумать лучшее изображение непорочности. Радость, бившая, так сказать, из нее, электризовала усталые лица арестантов. Это воистину была молодая узница, которая не хочет еще умирать.

Все ее существо возвещало:

«И здесь у всех привет встречаю я в очах» —

или:

«Надежда светлая и в доле роковой Тревожит грудь мою пленительной мечтой»37.

Она собиралась подняться на стул.

– Нет, не вы, только не вы! – задержал ее молодой человек в сером фраке, которого я впервые заметил: он только сейчас вынырнул из толпы.– Умоляю, не поднимайтесь.

Она остановилась, легонько пожала плечами, как раскапризничавшийся ребенок, и растерянно прижала пальчики к губам. Она жалела, что ей не удалось взобраться на стул, и украдкой посматривала на него.

Тут кто-то предупредил:

– Здесь госпожа де Сент-Эньян.

Тотчас же с быстротой, находчивостью и учтивой деликатностью стул унесли, круг распался, и присутствующие принялись танцевать контрданс, чтобы скрыть от герцогини страшную репетицию драмы, происходившей на площади Революции.

Женщины побежали к ней здороваться и окружили ее, чтобы она не увидела ненавистной забавы, которая могла опасно отразиться на ее здоровье. Ей выказали не меньше уважения и внимания, чем она встретила бы в Версале. Язык хорошего общества не забывается. Стоило закрыть глаза, и вам показалось бы, что ничто не изменилось: вы в гостиной.

Среди этих групп я вновь приметил бледного и несколько увядшего молодого человека с печальным и страстным лицом, который молча бродил по залу, опустив голову и сложив руки на груди. Он уже покинул мадемуазель де Куаньи и расхаживал между колонн, бросая на стены и железные брусья взоры пленного льва. В его костюме – сером, смахивающем на мундир фраке с черным воротником и в киперном жилете было что-то наводящее на мысль об офицере. Одежда и лицо, гладкие черные волосы и черные глаза – все соответствовало портрету, лежавшему у меня в кармане. Это был Андре де Шенье. Я видел его впервые.

Приближаясь к госпоже де Сент-Эньян, мы приблизились с ним друг к другу. Она подозвала его. Он сел рядом с ней, быстро завладел ее рукой, молча поцеловал и стал что-то возбужденно высматривать. С этой минуты она тоже перестала нам отвечать, с беспокойством следя за его взглядом.

Мы держались кучкой в темноте, посреди толпы, которая негромко разговаривала, двигалась, шумела. Другие мало-помалу отдалились, и я заметил, что мадемуазель де Куаньи тоже старается нас избегать. Мы сидели втроем на дубовой скамье, спиной к столу и опираясь на него. Госпожа де Сент-Эньян, расположившаяся между нами, отодвинулась подальше назад, чтобы не помешать нам говорить: сама она не хотела нарушать молчание. Андре де Шенье, которому тоже не хотелось рассуждать о безразличных предметах, придвинулся ко мне, наполовину загородив герцогиню плечом. Я понял, что окажу ему услугу, взяв слово первым.

– Вы не находите, что подобное собрание в столовой смягчает тюремную обстановку?

– Как видите, это радует всех узников, кроме меня,– грустно отозвался он.– Я не жду от этого ничего хорошего, напротив, усматриваю в этом нечто зловещее, вроде последней трапезы мучеников.

Я понурился: я держался того же мнения, но не стремился его высказать.

– Полно! Не надо пугать меня,– вмешалась госпожа де Сент-Эньян.– Мне и без того хватает горестей и страхов. Чтоб я больше не слышала от вас необдуманных слов! – И, наклонясь к моему уху, вполголоса добавила: – Здесь повсюду шпионы. Не давайте ему компрометировать себя. Мне с ним не совладать, и я каждый день дрожу за него – он вечно в дурном расположении духа.

Вместо ответа я непроизвольно возвел глаза к небу. На мгновение все мы трое примолкли. «Бедная женщина! – подумал я.– Как все-таки прекрасны и радостны золотые иллюзии, которые дает нам в спутницы юность, раз ты видишь их рядом с собой даже в этом зловещем здании, откуда каждый день вывозят очередную партию несчастных!»

Андре Шенье – поскольку его фамилия переделана молвой именно так, а приговоры последней оспаривать бесполезно – с нежностью и состраданием склонил голову набок. Я понял его жест, и он увидел, что я это понял. Людям, умеющим чувствовать, слова ни к чему. Уверен, переведи я это движение на язык слов, Шенье подписал бы мой перевод. Он как бы говорил: «Бедная девочка, она еще думает, что я могу себя скомпрометировать!»

Чтобы не прерывать разговор слишком внезапно – в присутствии такой умницы, как герцогиня, это было бы большой ошибкой,– я решил развить затронутую тему, но придать ей более общий характер.

– Я всегда полагал,– начал я,– что поэтам дано прозревать будущее.

Сначала в глазах Шенье затеплилась симпатия, но это оказалось лишь краткой вспышкой: взор его тут же снова стал недоверчивым.

– Вы впрямь думаете то, что говорите? – усомнился он.– Никогда не знаю, рассуждают светские люди всерьез или шутят: насмешливость – национальный недуг французов.

– Я не светский человек и всегда говорю серьезно,– отпарировал я.

– Ну что ж,– вздохнул он.– Признаюсь, что по наивности своей верю вам. Первое впечатление, первый взгляд, первое ощущение не часто обманывают меня.

– Поэтому,– перебила госпожа де Сент-Эньян, деланно улыбаясь и силясь увести разговор в сторону,– вы и угадали, что мадемуазель де Куаньи подвернет себе ногу, вскакивая на стул?

Даже меня поразило, до чего у женщин острый взгляд. Оживи его капелькой ревности – и он сквозь стены начнет видеть!

Порой на зеленоватой стоячей воде болота образуется цветочный островок, который затопляется при первом же ветре; в этой тюрьме образовался салон со всеми своими атрибутами – соперничеством, котериями, чтением вслух, мелочностью, притязаниями, изяществом и пороками, широтой и узостью, антипатиями и привязанностями.

Андре Шенье казался мне здесь единственным, кто отдает себе отчет в истинном положении вещей, которого не понимают остальные. Подавляющее большинство людей быстро притерпева-ется к постоянной опасности, свыкается с ней, словно обитатели Везувия – с жизнью в хижинах из лавы. Узники тешили себя всяческими выдумками насчет судьбы своих ранее увезенных сотоварищей: быть может, их выпустили; быть может, они в Консь-ержери, где им лучше. Затем они принялись подтрунивать над смертью – сперва из бравады, потом по привычке; наконец вообще выбросили мысль о ней из головы, занялись другими делами и возобновили прежнюю жизнь, изящную жизнь со своим жаргоном, достоинствами и недостатками.

– Ах, как я надеялся, что мы скроем от вас нашу жестокую игру! – с глубоким сожалением произнес Андре Шенье, сжимая в ладонях руку госпожи де Сент-Эньян.– Я боялся, как бы она не затянулась; оттого и нервничал. А эта милая девочка...

– Может быть, и девочка,– возразила герцогиня, недовольно отнимая руку,– но она имеет на вас больше влияния, чем вы замечаете при всем вашем уме: из-за ее легкомыслия вы позволяете себе неосторожные фразы, а уж своим кокетством она мать родную ужаснула бы, если бы та ее видела. Да вы посмотрите, как она ведет себя с мужчинами!

В самом деле, мадемуазель де Куаньи проходила мимо нас, держа под руки двух мужчин, которые смеялись, слушая ее. Следом за нею или пятясь перед ней поспевали остальные. То скользя по полу и глядя на носки своих башмачков, то выступая размеренно и словно собираясь порхнуть в танце, она на ходу продолжала разговор с господином Трюденом:

– Коль скоро сегодня только женщины умеют убивать прежде, чем убьют их, я нахожу совершенно естественным, что мужчины умирают без сопротивления, как в один из ближайших дней умрете все вы...

Андре Шенье не смолк ни на секунду, но покраснел и прикусил губу, и я понял: он все слышал и молодая узница с лихвой отплатила ему за разговор с другой, который сочла чересчур доверительным.

Тем не менее госпожа де Сент-Эньян с чисто женской деликатностью ни на секунду не понизила голос, боясь, как бы Шенье не услышал упрек, не отнес его к себе и, решив, что задета его честь, не дал волю своему неосторожному языку.

Я увидел, что к нам потянулись подозрительные субъекты, бродившие за колоннами, и вознамерился положить конец всем этим мелким хитростям, раздражавшим меня, потому что я-то пришел с воли и лучше разбирался в положении узников, чем все они, вместе взятые.

– Нынче утром я виделся с вашим батюшкой,– внезапно объявил я Андре Шенье.

– Сударь,– попятился он от удивления,– но я сам видел его только в десять.

– Он пришел сюда прямо от меня,– вскричал я.– Что он вам сказал?

– Как! – изумился Шенье, привстав.– Значит, это вы, сударь...

Остальное он договорил на ухо нашей прелестной соседке.

Я догадался, какое предубеждение против меня вселил в сына бедный старик.

Неожиданно Шенье поднялся, сделал несколько шагов, вернулся, встал напротив нас с герцогиней и, скрестив руки на груди, громко и гневно начал:

– Коль скоро вы общаетесь с негодяями, истребляющими нас, гражданин, можете повторить им от моего имени все, за что меня арестовали и препроводили сюда, все, что я сказал в «Жур-наль де Пари» и что я кричал в уши оборванцам сбирам, явившимся к моему другу, чтобы схватить его. Можете повторить им все, что я написал вот тут...

– Небом заклинаю, замолчите! – не выдержала молодая женщина, хватая его за руку. Невзирая на ее противодействие, он вытащил из кармана листок бумаги, хлопнул по нему рукой и прочитал:

«Что они палачи и осквернители закона; что если уж в моих руках не суждено засверкать мечу, у меня остается мое сокровище – перо; что если я проживу еще хотя бы день, то с одной целью – оплевать их имена, воспеть их казнь, которая близка, и поторопить треххвостую плеть, уже занесенную над триумвирами; что я говорю вам все это в присутствии сотен других баранов, которые, как я, подвешены на окровавленные крюки народной бойни и пойдут на стол самодержца-народа».

Заслышав раскаты голоса Шенье, узники столпились вокруг него, словно злополучные бараны, с которыми он их сравнил, вокруг вожака. Он изменился до неузнаваемости. Мне показалось, что он внезапно вырос; зрачки его от негодования стали вдвое ярче и шире; он был прекрасен.

Я повернулся к господину де Лагарду, офицеру Французской гвардии, и бросил:

– В жилах у этой семьи слишком горячая кровь. Я не сумею помешать ей пролиться.

Сказав это, я встал, пожал плечами и отошел в сторону.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю