355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред де Виньи » Избранное » Текст книги (страница 21)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:44

Текст книги " Избранное"


Автор книги: Альфред де Виньи


Жанры:

   

Драма

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

Что же нужно, чтобы оно поразило человека? Да пустяк, случайная непредвиденная перемена в положении скороспелого мечтателя.

Выдерните наугад из какого-нибудь коллежа рослого юнца лет восемнадцати-девятнадцати с головой, полной спартанцев и римлян в растворе из древних цитат; юнца, закостеневшего от формул римского и современного права; юнца, знающего о свете и его нравах ровно столько, сколько ему известно о своих сотоварищах и их нравах; раздразненного экипажами, в которые его не сажают; презирающего женщин, потому что он знает лишь самых последних среди них; равняющего слабости нежной и утонченной любви с грязным уличным распутством; судящего о корпорации по одному ее члену, о половине рода человеческого по одной особи и стремящегося достичь некоего всеобщего синтеза, который на всю жизнь наделит его глубочайшей мудростью,– возьмите его в минуту возбуждения, подарите ему миниатюрную гильотину и скажите:

– Вот, дружок, инструмент, с помощью которого ты можешь принудить целую нацию повиноваться тебе. Потяни тут, нажми там – вот и все, что нужно. Это очень просто.

Он малость поколеблется, прикинет на вес в одной руке школьную тетрадь, в другой – игрушку и, убедившись, что его в самом деле боятся, примется тянуть тут и нажимать там, пока его не раздавят вместе с машинкой.

И он почти наверняка окажется не злым человеком. Вероятно, даже добродетельным. Но он столько раз прочтет в прекрасных книгах: «Справедливая суровость», «спасительная жестокость», «святые убийцы самых дорогих ваших близких», «да погибнет мирда здравствует принцип!» и в особенности «искупительное назначение кровопролития», что, усвоив эти чудовищные, порожденные страхом мысли, уверует в себя и, твердя: «Justum et teпасет propositi virum»39, воспитает в себе бесчувственность к чужой боли, примет ее за величие и смелость и... будет казнить.

А виной всему – поворот колеса Фортуны, который вознесет его и слишком рано даст ему в руки наиопаснейшее оружие – власть.

32.

О заменительности искупительных страданий

Здесь Черный доктор остановился, задумался и, с минуту оцепенело помолчав, продолжал:

– Одно из произнесенных мною слов вынудило меня прерваться и с ужасом вдуматься в две противоречивые мысли, которые столкнулись и слились в одно по ходу моих рассуждений.

В те же времена, о которых я рассказываю, во времена добродетельного Сен-Жюста, потому что, как уверяют, за ним не числилось если уж не преступлений, то, во всяком случае, пороков, жил и писал другой добродетельный человек, непримиримый противник революции. Этот другой мрачный дух, дух-фальсификатор, хотя лживым его не назовешь – он совестился искажать правду; упрямый, безжалостный, отважный и хитроумный дух, до зубов и кончиков ногтей, как сфинкс, вооруженный метафизическими и загадочными софизмами; закованный в броню догм; увенчанный плюмажем из туманных и пепелящих, словно молния, предсказаний,– этот другой дух, громыхая, как грозная вещая буря, кружил около границ Франции. Звали его Жозеф де Местр.

Во множестве книг – о будущем Франции, которое он угадывает чуть ли не в каждой фразе, о светской власти провидения, об исходном принципе политических конституций, о папе, об отсрочке божественного воздаяния, об инквизиции – он, демонстрируя, исследуя, раскрывая перед нами зловещие основы, которыми он – о, вечная проблема! – оправдывает власть человека над человеком, говорит, в сущности, следующее:

«Плоть греховна, проклята и враждебна богу. Кровь есть ее живая эманация. Утолить небо возможно только кровью. Невинный может расплачиваться за виновного. Древние верили, что боги слетаются туда, где алтари обагрены кровью; первые христианские богословы уверовали, что ангелы слетаются туда, где течет кровь невинной жертвы. Пролитие крови искупительно. Мы рождаемся с этим сознанием. Крест – свидетельство того, что спасение достигается кровью.

Позднее Ориген справедливо отметил, что есть два искупления: искупление Христово, спасшее мир, и малые искупления, спасающие ценой крови отдельные народы. Это кровавое принесение в жертву нескольких ради спасения всех будет длиться до скончания веков. И народы всегда смогут искупать свои вины благодаря заменителъности искупительных страданий».

Таким вот образом человек, наделенный одним из самых смелых и гипнотических философских талантов, которые когда-либо околдовывали Европу, дошел до того, что приковал к подножию распятия первое звено самой страшной и нескончаемой цепи честолюбивых и безбожных софизмов, которые, по-видимому, исповедовал со всей искренностью и в которых в конце концов от всего сердца усмотрел лучи божественной истины. Не сомневаюсь, что он стоял на коленях и бил себя в грудь, когда восклицал:

«Земля, постоянно напитанная кровью, есть не что иное, как один огромный алтарь, где все живое должно без конца приноситься в жертву во имя искоренения зла. Палач – краеугольный камень общества: его назначение свято. Инквизиция – благое, кроткое и охранительное учреждение.

Булла «In coena Domini»40 богодухновенна: она отлучает еретиков и призывает их на грядущие соборы. Но, великий боже, к чему соборы, когда есть позорный столб?

Чувство ужаса перед чьим-то гневным могуществом существует изначально.

Война – божественна: она должна вечно править миром, чтобы очищать его. Дикие племена обречены и преданы анафеме. Мне, о господи, неведомо их преступление, но коль скоро они несчастны и безумны, значит, они преступны и справедливо караются за вину какого-то давнего своего вождя. Европейцы времен Колумба были правы, не причисляя их к людскому роду и не считая подобными себе.

Земля – алтарь, который должен быть всегда напитан кровью».

Благочестивый безбожник, что он наделал!

До этого духа-фальсификатора идея искупления греховного рода останавливалась на Голгофе. Там Бог, принесенный в жертву Богом, сам возгласил: «Совершилось».

Не довольно ли было божественной крови, чтобы спасти человеческую плоть?

Нет. Так уж суждено, что человеческая гордыня всегда будет усугубляться стремлением измыслить незыблемую основу для неограниченной светской власти, а софисты – порхать вокруг этой проблемы и обжигать об нее крылышки. Да простится им всем, кроме тех, кто дерзает покушаться на жизнь, этот святой, трижды священный огонь, гасить который вправе один Создатель! Даже за правосудием не признаю я права на столь грозную кару!

Нет. Безжалостному софисту потребовалось, подобно терпеливому алхимику, долго дуть на пыль первых священных книг, прах первых вероучителей, золу индийских костров и головни людоедских пиршеств, чтобы извлечь оттуда поджигательскую искру своей роковой доктрины. Ему потребовалось разыскать и во всеуслышание процитировать слова Оригена, этого добровольного Абеляра, явившего нам пример первого жертвоприношения и первого софизма, идею коих он, как ему казалось, почерпнул в Евангелии, темного и парадоксального отца церкви Оригена, чьи наполовину платонические «Начала» на сто девяностом году от Рождества Христова были превознесены шестью святыми, в том числе святым Афанасием и святым Иоанном Златоустом, и осуждены тремя святыми, одним императором и одним папой, в том числе святым Иеронимом и Юстинианом. Потребовалось, чтобы мозг одного из последних католиков порылся в черепе одного из первых христиан и вытащил оттуда на свет губительную теорию замени-тельности и спасения через кровь. И все это для того, чтобы подновить обветшалое здание Римской церкви и распадающуюся средневековую структуру общества! И это во времена, когда бесполезность кровопролития для новых государственных институтов ежедневно и наглядно доказывалось в таком месте, как Париж!

И предвидел ли он, правоверный пророк, что от его времени возьмет начало, а затем размножится чудовищная семья софистов и что среди отпрысков этого племени тигров найдутся и такие, кто поставит себе правилом:

«Если заменительность искупительных страданий справедлива, значит, для спасения народов мало слишком редких случаев добровольной замены и самопожертвования. Заклание невинного вместо виновного спасает нацию; следовательно, заклать его за и ради нее справедливо и хорошо, и когда это делалось, это делалось правильно».

Различаете вы в человеческом голосе рычание хищного зверя? Видите ли, по каким кривым, исходящим из противоположных точек, эти чистые теоретики подошли сверху и снизу к точке встречи – эшафоту? Понимаете ли, как они чтят и пестуют Убийство? Ах, как оно прекрасно, благодетельно, легко и удобно, если, конечно, правильно истолковано! Как приятно звучит это слово в красиво очерченных устах при мало-мальски беззастенчивом красноречии и склонности к философским построениям! Но не находите ли вы, что для тех, чей язык разглагольствует о крови, оно становится столь же привычным, сколь для тех, чей язык лижет ее? Я, например, нахожу.

Спросите об этом – если, конечно, мертвых можно вызывать – убийц всех времен. Пусть с востока и с запада в лохмотьях, в рясах, в латах придут сюда те, кто убил одного или сотни тысяч, кто убивал в Варфоломеевскую ночь и в сентябрьские дни, и ручаюсь: все они – от Жака Клемана и Равальяка до Лувеля, от Дез-Адре и Монлюка до Шнейдера – обретут здесь друзей, но я не буду в числе последних.

Тут Черный доктор долго смеялся, потом овладел собой, вздохнул и продолжал:

– Ах, сударь, вот теперь мне особенно необходимо уподобиться вам и проникнуться жалостью.

В этой неистовой жажде любой ценой все вывести из одной посылки, все включить в единый синтез, чтобы нисходить затем от него ко всему и всему отыскивать в нем объяснение, я усматриваю лишнее доказательство крайней слабости людей, которые, словно дети, бредущие впотьмах, скованы страхом, потому что не видят дна той пропасти, тайну которой не пожелали им открыть ни бог-творец, ни бог-спаситель. Поэтому я полагаю, что именно те, которые считают себя самыми сильными, поскольку они легче других измышляют философские системы, являются как раз наиболее слабыми и больше других боятся анализа, сама мысль о котором им нестерпима, затем что анализ ограничивает себя объяснением следствий и лишь угадывает причину сквозь толщу мрака, коим благоволило окутать ее небо, навсегда оставив непостижимой для нас.

Итак, говорю вам: не в анализе трезвые умы, единственно достойные уважения, черпали и будут черпать мысли, которые внезапно порождают благостное чувство, появляющееся в нас в тех редких случаях, когда мы ощущаем, что рядом – чистая истина.

Анализ – удел души человеческой, этой вечной невежды.

Анализ – это лот, брошенный в пучину океана. Он страшит и приводит в отчаяние слабого, но поддерживает и направляет того, кто силен и способен не выпустить его из рук.

Здесь Черный доктор провел рукой по лбу и глазам, словно для того, чтобы забыть, стереть или на время отогнать тайные мысли, и вернулся к своему повествованию.

33.

Прогулка

на встречных курсах

«Установления» Сен-Жюста до такой степени развеселили меня, что я начисто забыл, где нахожусь. Я целиком и с наслаждением предался забаве, потому что давным-давно зарекся видеть в жизни лишь ее печальную сторону. Внезапно дверь, через которую я вошел, опять распахнулась, и в комнату довольно бесцеременно ввалился мужчина лет тридцати, высокого роста, с красивым лицом и по-военному осанистый. Сапоги с отворотами, шпоры, хлыст, просторный белый жилет с низким вырезом, свободный черный шейный платок придавали ему вид молодого генерала.

– Ах, ты не знаешь, можно ли с ним говорить! – бросил он через плечо негру, открывшему ему дверь.– Доложи, что здесь автор «Гая Гракха» и «Тимолеона».

Негр ничего не ответил, вышел и запер его вместе со мною. Этим и закончилась фанфаронада бывшего драгунского офицера, который, топнув каблуком, остановился у камина.

– Давно ждешь, гражданин? – осведомился он.– Я полагал, что меня, как народного представителя, гражданин Робеспьер примет без очереди и отпустит раньше других. Да мне и сказать-то ему надо всего два слова.– Он повернулся к зеркалу и поправил' прическу.– Я не проситель. Я говорю вслух, что думаю, и как при тирании Бурбонов, так и при нынешнем строе не делал тайны из своих убеждений.

Я положил на стол тетрадь, которую держал в руке, посмотрел на него с удивлением, которое несколько обескуражило его, и не моргнув глазом отрезал:

– Вот уж не поверю, что вы пришли сюда ради удовольствия.

Он тотчас же оставил свои матадорские ухватки, сел в кресло

рядом со мной и тихо полюбопытствовал:

– Ну а если откровенно? Вас тоже вызвали неизвестно зачем, как меня?

Тут я отметил про себя одно весьма характерное обстоятельство: что обращение на «ты» было чем-то вроде комедиантского приема, как бы заученной ролью, от которой отказывались, едва разговор становился серьезным.

– Да,– подтвердил я,– меня вызвали, но так, как часто вызывают врачей. Это не внушает мне особого беспокойства – по крайней мере за себя,– добавил я с нажимом на последних словах.

– Ах, за себя! – протянул он, обметая хлыстом сапоги. Потом встал и зашагал по комнате, покашливая и выказывая не слишком радужное расположение духа.

Наконец снова подошел ко мне и спросил:

– Вам известно, причастен он к делу или нет?

– Полагаю, что да, гражданин Шенье.

Он порывисто схватил меня за руку.

– Нет, вы не похожи на шпиона. Чего хотят от меня здесь? Если что-нибудь знаете – скажите.

Я был как на иголках: я чувствовал, что сюда вот-вот войдут, что за нами, вероятно, наблюдают и уж наверняка нас подслушивают. Воздух всюду был напитан террором, в этой комнате – подавно. Я встал и начал расхаживать: пусть по крайней мере разговор прерывается долгими паузами и выглядит бессвязным. Шенье понял меня и зашагал по комнате в противоположном направлении. Мы шли размеренным шагом, как двое часовых, расхаживающих друг мимо друга; каждый из нас, на взгляд другого, казался человеком, погруженным в раздумья; один на ходу ронял несколько слов, другой, возвращаясь, отвечал на них.

Я потер руки.

– Видимо, нас свели здесь умышленно,– прошептал я, с самым естественным видом следуя от двери к камину. И в полный голос добавил: – Приятная квартира!

Шенье направился от камина к двери и, встретив меня на полпути, бросил: – Очень!– Потом, вскинув голову, добавил: – И выходит во двор.

Прошел я и еле слышно сообщил:

– Нынче утром видел вашего отца и брата.– И тут же во всеуслышание: – Погода какая чудесная!

Теперь он разминулся со мной.

– Знаю. Мы с отцом больше не встречаемся. Надеюсь, Андре тоже не долго будет сидеть за решеткой... До чего синее небо!

Мы вновь поравнялись.

– Тальен, Курту а, Баррас, Клозель – хорошие граждане,– заметил я. И восторженно воскликнул: – Тимолеон! Какой великолепный сюжет!

Настал его черед.

– Баррас. Колло д’Эрбуа, Луазо, Бурдон, Барер, Буасси д’Англа... Нет, мне больше нравится мой «Фенелон».

Я прибавил шагу.

– Это может продлиться еще несколько дней... Говорят, стихи очень хороши.

Шенье на ходу задел меня локтем.

– Триумвирам не продержаться и трех дней... Я читал пьесу у гражданки Вестрис.

На этот раз, поравнявшись с ним, я пожал ему руку.

– Остерегайтесь упоминать о брате. О нем позабыли... Я слышал – финал весьма удался.

Теперь он горячо пожал мне руку.

– Его нет ни в одном списке, а я его не назову. Надо притвориться мертвыми. Девятого я сам вытащу его из тюрьмы... Боюсь только, финал слишком ясен заранее.

Это был наш последний маневр. Дверь открылась. Мы с Шенье находились в разных углах кабинета.

34.

Маленький

дивертисмент

Вошел Робеспьер, ведя за руку Сен-Жюста: тот, бледный и уста-лый, в пропыленном сюртуке, только что примчался в Париж. Робеспьер быстро глянул на нас с Шенье из-под очков, и расстояние, на котором мы оказались друг от друга, видимо, удовлетворило его: он поджал губы и улыбнулся.

– Вот путешественник, с которым вы знакомы, граждане,– объявил он.

Мы втроем раскланялись: Жозеф Шенье – хмурясь; Сен-Жюст – резким надменным кивком; я – по-монашески смиренно.

Робеспьер сел в свое кожаное кресло за письменным столом, напротив нас; Сен-Жюст – рядом с ним. Наступило долгое молчание. Я поочередно оглядел всех троих. Шенье откинулся назад и качался на стуле с гордым, хотя несколько скованным видом и наверняка витал мыслями где-то далеко. Сен-Жюст, сохраняя полную невозмутимость, склонил на плечо свою красивую голову с нежным, правильным и меланхоличным лицом и копной вьющихся каштановых волос. Его большие глаза были устремлены к небу. Он вздыхал и выглядел как молодой святой. Гонители нередко перенимают повадки жертв. Робеспьер смотрел на нас, как кот на трех застигнутых им мышей.

– Вот и Сен-Жюст,– с праздничным видом произнес он.– Наш друг вернулся из армии, где раздавил измену; то же он сделает и здесь. А ведь Сен-Жюст преподнес нам сюрприз: его не ждали, верно, Шенье?

И он украдкой посмотрел на посетителя, словно наслаждаясь затруднительным положением, в которое его поставил.

– Ты посылал за мною, гражданин? – раздраженно осведомился Шенье.– Если у тебя ко мне дело, поторопись: меня ждут в Конвенте.

– Я хотел,– указав на меня, чопорно отозвался Робеспьер,– свести тебя с этим прекрасным человеком, который принимает такое участие в вашей семье.

Я попался. Мы с Мари Жозефом переглянулись и прочли во взглядах, которыми обменялись, насколько серьезны наши опасения. Я решил переменить тему.

– Я люблю литературу, а «Фенелон», честное слово...

– Да, кстати, Шенье,– перебил меня Робеспьер,– прими мои поздравления: твой «Тимолеон» пользуется успехом в гостиных у бывших, где ты его читаешь. А ты еще не знаком с этой трагедией? – с иронией поинтересовался он у Сен-Жюста.

Тот презрительно улыбнулся и, не снисходя до ответа, принялся обмахивать пыль с сапог полою длинного сюртука.

– Ну, для него это мелочь,– вмешался Жозеф Шенье, глядя на меня.

Он старался казаться равнодушным, но кровь уже бросилась ему в лицо – в нем заговорил автор.

Сен-Жюст, как всегда невозмутимо, поднял на Шенье глаза и вперился в него с чем-то вроде восхищения.

– Член Конвента, который забавляется такими вещами на втором году Республики, представляется мне подлинным чудом,– сказал он.

– Честное слово, если уж не вершишь дела государства, это самое лучшее, что можно сделать для нации,– отпарировал Жозеф Шенье.

Сен-Жюст пожал плечами.

Робеспьер вынул часы, словно кого-то ожидая, и с педантским видом начал:

– Ты знаешь, какого я мнения о писателях, гражданин Шенье. Тебя я исключаю: мне известны твои республиканские добродетели, но, как правило, я считаю писателей опаснейшими врагами отечества. Нам нужна единая воля. Этого требует положение. Эта воля должна быть республиканской, следовательно, писатели тоже должны быть республиканцами – остальные лишь развращают народ. Нужно объединить народ и сломить буржуазию, причину всех наших внутренних неурядиц. Народ должен сплотиться вокруг Конвента, Конвент – опираться на него; санкюлоты должны получать жалованье, быть непримиримы и оставаться в городах. Кто же препятствует моим устремлениям? Писатели, стихоплеты, изготавливающие рифмованный вздор и стенающие: «Душа моя, бежим с тобой в пустыню!» Они лишают людей мужества. Всех, кто не приносит пользу Республике, Конвент обязан рассматривать как контрреволюционеров.

– Очень уж ты строг,– возразил Мари Жозеф, изрядно струхнувший, но еще сильнее задетый.

– О, я не говорю о тебе,– продолжал Робеспьер кротким, медоточивым тоном.– Ты был воином, потом законодателем и становишься поэтом, лишь когда тебе нечего делать.

– Нет, да нет же! – вскричал глубоко уязвленный Шенье.– Напротив, я – поэт от природы и только попусту тратил время в армии и в Конвенте.

Не скрою, несмотря на всю серьезность положения, я не удержался от улыбки, видя растерянность Шенье.

Подобные слова были бы к лицу его брату, но Жозеф, по-моему, несколько заблуждался на свой счет; потому-то Неподкупный, в душе державшийся моего мнения, и продолжал мучить его.

– Полно! Полно! – запротестовал он с приторной и притворной ласковостью.– Ты отвергаешь два лавровых венка ради веночка из розочек.

– Сдается мне, ты и сам когда-то не брезговал этими цветами, гражданин! – съязвил Шенье.– Я читал у тебя очень недурные куплеты о чаше и пирушке. Там, помнится, говорилось:

«О, горькая судьба моя!

Экое злодейство,

Экий стыд и срам!

Верить ли глазам?

На пирушке нашей Восседаю я Между вас, друзья,

С опустелой чашей».

А был еще мадригал с такой вот строфой:

«Останься скромной, как лилея,

Хотя стократ и превзошла Соперниц красотой своею:

Ты будешь всем еще милее,

Боясь, что ты им не мила».

Приятные стихи! И еще ты сочинил две речи о смертной казни – за и против нее, а также похвалу Грессе, откуда я до сих пор помню блистательную тираду:

«Пусть тот, кто жаждет прославить себя умением изящно шутить и писать, кто ни в чем не ищет ничего, кроме забавы, прочтет «Вер-Вера», и он познает новые источники наслаждения. Пока существует французский язык, у «Вер-Вера» всегда найдутся почитатели. Власть гения такова, что наши последние потомки и те будут восхищаться приключениями попугая. Сонмы героев остались во мраке вечного забвения, потому что не нашлось пера, достойного прославить их подвиги; твоя же слава, счастливец Вер-Вер, дойдет до самых отдаленных поколений. О Грессе, ты величайший из поэтов! Возложим же цветы...» и так далее.

Это было очень забавно. Я до сих пор храню печатный текст за подписью «Максимильян де Робеспьер, адвокат парламента».

Неподкупный был не из тех, кто позволяет трунить над собой. Ногти его впились в ладони.

Сен-Жюст, которому наскучила сцена, тронул его за рукав.

– В котором часу тебя ждут у Якобинцев?

– Позднее,– недовольно отмахнулся Робеспьер.– Дай мне немного развлечься.

От смеха, которым он сопроводил последнюю фразу, у него щелкнули зубы.

– Я кое-кого жду,– пояснил он.– А что готовишь поэтам ты, Сен-Жюст?

– Я же тебе читал,– ответил тот.– Им посвящена десятая глава моих «Установлений».

– Так что они у тебя делают?

Сен-Жюст скроил презрительную мину, потупился, повел головой, словно разыскивая упавшую на ковер булавку, и произнес:

– Пишут во славу Предвечного и добрых граждан гимны, которые заказываются им первого числа каждого месяца, ка^ советовал Платон. Первого жерминаля они восхваляют природу и народ; во флореале – любовь и супружество; в прериале – победу; в мессидоре – вступление в ряды граждан; в термидоре – молодость; во фрюктидоре – счастье; в вандемьере – старость; в брюмере – бессмертную душу; во фримере – мудрость; в нивозе – отечество; в плювиозе – труд и в вантозе – друзей.

Робеспьер зааплодировал.

– Превосходно продумано,– одобрил он.

– А дальше – «вдохновение или смерть»? – рассмеялся Жозеф Шенье.

Сен-Жюст торжественно поднялся.

– Почему бы и нет, если сочинителей не воспламеняют республиканские добродетели? Добродетель или террор – третьего не дано.

Затем он опустил голову и спокойно прислонился к камину, словно сказав все или пребывая в убеждении, что он-то все знает.

Невозмутимость его была полной, голос – ровным, лицо – чистым, невинным, экстатическим.

– Вот человек, которого я назвал бы поэтом,– изрек Робеспьер, указывая на него.– У него широкий взгляд на вещи. Он не забавляется более или менее искусными прикрасами стиля, а, как молнии, бросает слова во мрак грядущего. Он чувствует, что назначение второстепенных людей, вдохновляемых не идеями, а лишь деталями их,– осуществлять наши идеи и что самые опасные враги свободы и равенства – это аристократы духа, чья репутация ставит их в особое положение, позволяя своим личным влиянием вредить и противодействовать единству, которое должно царить во всем и вся.

Закончив тираду, он взглянул на нас. Мы ошеломленно смотрели друг на друга. Сен-Жюст, всем своим видом одобряя сказанное, явно упивался этими ревнивыми и деспотическими мыслями, к которым неизбежно приходят власть имущие, вырабатывая их в борьбе и действии, дабы подчинить себе те независимые и таинственные силы, что порождаются в нас лишь знакомством с великими творениями духа и восторгом, который охватывает нас при подобном знакомстве.

Выскочки, любимцы Фортуны, вроде Амана, вечно будут ненавидеть сурового Мардохея, который, посыпав себя пеплом, садится на ступени их дворцов, один отказывается склониться перед ними и порой вынуждает их сходить с седла, чтобы вести под уздцы его коня.

Жозефу Шенье долго не удавалось прийти в себя после того, что он услышал. Наконец верх взяла вспыльчивость, наследственная в их семье.

– В самом деле,– бросил мне он,– я встречал поэтов, которым мешало ими стать лишь отсутствие поэтического дара.

Робеспьер сломал в руке перо, но сделал вид, что ничего не слышал, и развернул газету.

Сен-Жюст, который, в сущности, был наивен, как школьник, принял сказанное за чистую монету и начал разглагольствовать

о себе с беспредельным самодовольством и таким простодушием, что мне даже стало жаль его.

– Гражданин Шенье прав,– подтвердил он, уставившись на противоположную стену и весь поглощенный своими мыслями.– Я чувствую, что был поэтом, когда сказал: «Великие люди не умирают в своей постели». И – «обстоятельства сильнее только того, кто отступает перед могилой». И – «я презираю прах, из которого сотворен и который говорит сейчас с вами». И – «общество создано не человеком». И – «доброта часто становится орудием интриги: будем же неблагодарны, если хотим спасти отечество».

– Это прекрасные максимы и парадоксы, более или менее в спартанском духе, более или менее известные, но это не поэзия,– возразил я.

Сен-Жюст неожиданно и неприязненно повернулся ко мне спиной.

Все четверо мы замолчали.

Разговор достиг такой точки, после которой каждое слово становится ударом, а мы с Мари Жозефом не слишком привыкли их наносить.

Из затруднения нас самым непредвиденным способом вывел Робеспьер: он взял со стола колокольчик и громко позвонил. Вошел негр и впустил за собой человека в годах, который остановился на пороге, охваченный изумлением и ужасом.

– Вот еще один ваш знакомый,– объявил Робеспьер.– Я приготовил вам всем приятную встречу.

Господин де Шенье столкнулся с собственным отпрыском. Я весь задрожал. Отец попятился, сын опустил глаза, потом посмотрел на меня. Робеспьер смеялся. Сен-Жюст глядел на него, пытаясь угадать, что происходит.

Старик первым нарушил молчание. Теперь все зависело от него: никто не мог больше ни принудить его безмолвствовать, ни заставить говорить. Мы ждали, как ждут удара топора.

Он с достоинством подошел к сыну и сказал:

– Мы давно уже не виделись с вами, сударь. Надеюсь, вас, к вашей чести, привела сюда та же причина, что меня.

Рослый, сильный, высокомерный, неприступный Мари Жозеф Шенье! Унижение и горе согнули его пополам.

– Отец мой,– медленно начал он, взвешивая каждое слово,– о господи, отец мой, хорошо ли вы обдумали то, что намерены сказать?

Отец раскрыл рот, но сын возвысил голос, чтобы заглушить его слова:

– Я знаю... Догадываюсь... Я почти полностью осведомлен...– он с улыбкой повернулся к Робеспьеру,– о незначительном, пустяковом, сказать по правде, деле...– и он опять обратился к отцу,– о котором вы хотели говорить. Мне кажется, вы могли бы передать его в мои руки. Я депутат...

– Я знаю, кто вы, сударь,– перебил господин де Шенье.

– Ничего вы не знаете, ровным счетом ничего,– заволновался Жозеф, придвигаясь к нему.– Мой бедный отец давно не видится со мной, граждане. Он не знает, что живет Республика. Уверен, он не вполне сознает даже то, что собирается вам сказать.

И он попробовал наступить отцу на ногу, но старик отпрянул.

– Я хочу выполнить ваш долг за вас, сударь, потому что вы его не выполняете.

– О, творец неба и земли! – взорвался Мари Жозеф, изнемогая от пытки.

– Ну, не чудаки ли? – бросил Робеспьер Сен-Жюсту.– Почему они так кричат?

– Я с отчаянием в сердце вижу...– начал старик отец, направляясь к Робеспьеру.

Я встал и взял его за руку.

– Гражданин,– повернулся к Робеспьеру Жозеф Шенье,– разреши мне поговорить с тобой наедине или увести отсюда моего отца. По-моему, он болен и отчасти не в себе.

– Бесстыдник! – вспыхнул старик.– Неужели ты столь же дурной сын, сколь дурной...

– Сударь,– прервал я его,– вы напрасно советовались со мной нынче утром.

– Нет, нет,– возразил Робеспьер, как всегда, сохраняя свое невероятное хладнокровие,– нет, честное слово, я не хочу так быстро расставаться с твоим отцом, Шенье. Я согласился его принять; значит, обязан его выслушать. Почему ты настаиваешь, чтобы он ушел? Чего боишься? Что он может сказать мне нового? Разве я не осведомлен обо всем, что происходит, и даже о твоих утренних предписаниях, доктор?

– Конец! – прошептал я, тяжело опускаясь на стул.

Мари Жозеф из последних сил смело шагнул вперед и, оттолкнув отца, встал между ним и Робеспьером.

– В конце концов, мы равны, мы братья, верно? – заговорил он.– Поэтому я могу сказать тебе, гражданин, вещи, которых не вправе касаться никто, кроме представителя народа, верно? Так вот, говорю тебе: мой добрый отец, мой старый добрый отец, возненавидевший меня за то, что я депутат Национального конвента, собирается толковать с тобой о семейных обстоятельствах, несопоставимых с твоими государственными заботами, гражданин Робеспьер. Ты поглощен большими делами, ты один, идешь один и, на свое счастье, не знаешь всех этих мелких внутренних дрязг. Ты не должен ими заниматься.– Он схватил Робеспьера за руки.– Нет, я решительно не желаю, чтобы ты слушал его, понимаешь, не желаю.– Тут он сделал вид, что смеется.– Он ведь сущую ерунду понесет! – Шенье понизил голос, но продолжал в том же игривом тоне: – Пожалуется на мое поведение в прошлом, изложит какие-нибудь свои старые-престарые монархические теории – почем я знаю. Послушай, друг мой, ты наш великий гражданин, наш учитель – да-да, я говорю с полной искренностью! – наш учитель. Ступай заниматься своими делами в собрание, где тебя есть кому слушать. Нет, лучше сперва прогони нас. Да, именно так! Выстави нас за дверь – мы здесь только мешаем. Господа, мы ведем себя невежливо. Уйдемте! – Бледный, задыхающийся, дрожащий, весь в поту, он взялся за шляпу.– Идем, доктор, идем, отец, мне нужно поговорить с вами. Мы здесь не ко времени: Сен-Жюст, чтобы повидаться с ним, примчался издалека, из Северной армии. Верно, Сен-Жюст?

Шенье со слезами на глазах метался взад и вперед, хватал Робеспьера за руки, отца за плечи – словом, вел себя как безумный.

Робеспьер поднялся и с обманчивой добротой протянул старику руку в обход его сына. Отец решил, что все спасено; мы поняли, что все погибло. Как все слабые старики, господин де Шенье расчувствовался от одного жеста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю