Текст книги "Ефим Сегал, контуженый сержант (СИ)"
Автор книги: Александр Соболев
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
Родители Розы согласно покачивали головами. Откровенные признания Ефима им, видно, были по душе.
– А что труднее – писать или собирать материал? – полюбопытствовала мать Розы.
– Организовывать, мама, – поправила Роза.
– И для того и для другого, – охотно пояснял Ефим, – необходимы профессиональные навыки. Что труднее? Как когда. Материал материалу рознь, пожалуй, легче писать хвалебные, больше хлопот с критическими. Я чаще занимаюсь именно критическими, – выражаясь возвышенно, пытаюсь острым печатным словом защитить униженных, оскорбленных и обворованных. Естественно, при этом и врагов наживаю предостаточно: вынужден дразнить высокопоставленных гусей, а они такого, понятно, не любят и не прощают.
– Зачем же вы их дразните? Писали бы хвалебные опусы, пребывали бы в добром здравии, как говорится, имели бы почет и уважение, – резонно заметила мама.
– Это не по мне! У меня с этими, не Богом избранными, мир невозможен... Наверно, не стоит этим хвалиться, но когда удается хоть частично их пощипать – я доволен, даже счастлив.
Уж если не влюбленно, то с обожанием смотрела на него Роза. Ее мама бросила на супруга вопросительный взгляд: «Что ты на это скажешь?».
А Гофман был весьма доволен характером беседы. Вот тут-то он и прощупает возможного Розочкиного жениха! Старик уже понял: парень прямой, честный, неглупый. Судя по наряду – беден. Последнее, рассуждал он, неважно. Я достаточно богат. Поделюсь, если станет моим зятем, огромный минус – его беспокойный характер. Для Розочки он предпочел бы мирного, покладистого, домовитого мужа, хорошо бы с более эффектной внешностью. Этот симпатичный... но худоват, бледноват. Война его, видно, изрядно потрепала. Да и теперь живется ему, надо полагать, не ахти как. Посмотрим.., Все-таки умен. А главное – еврейский сын!
В свою очередь Ефима тоже устраивало направление разговора. Оно в какой-то мере позволяло ему заглянуть во внутренний мир возможных тестя и тещи. Некоторые выводы он сделал сразу. А дальше?..
А дальше старик сказал:
– У каждого человека, конечно, своя мерка на счастье. Вот мы с Розочкиной мамой живем в мире и согласии не один десяток лет. Оба мы стоматологи. Делаем людям протезы, мосты, коронки, облегчаем им жизнь, получаем от них благодарность всяческую. У нас прекрасная доченька...
– Папа! – укоризненно воскликнула Роза.
– У нас прекрасная доченька, – с ударением повторил Гофман. – Свой дом – полная чаша. И мы счастливы. Большой политикой мы не занимаемся. Не думайте, пожалуйста, что мы замыкаемся в собственной скорлупе. Далеко нет. Но профессия наша и положение... Словом, народ мы умеренный.
«Я это и без объяснения увидел», – подумал Ефим.
За вкусным, почти обильным обедом продолжали беседовать доброжелательно, просто, и Ефим почувствовал: родителям Розы он понравился. Но не без оговорок.
Гофман осторожно начал выяснять намерения Ефима относительно их дочери.
– Все мы, мужчины, – заходя издалека, приступил он к важному вопросу, – немножко дети. Согласитесь, при всей нашей силе и независимости, очень нуждаемся в женской опеке. Женщина, – рассуждал он, – своей нежностью, слабостью, если хотите, смягчает наш необузданный нрав, не так ли? Я бы, например, не мог прожить без моей дорогой Кларочки ни единого дня. Я ведь долго не женился, холостяцкую жизнь вкусил вполне. Незавидное положение, скажу вам.
Выслушав монолог Гофмана, Ефим улыбнулся про себя, украдкой глянул на Розу. Та потупила взор.
– Верно, каждый из нас рано или поздно кончает с холостяцкой вольницей, – в тон Гофману сказал Ефим, – и мне вот, слава-те, Господи, тридцатый годик пошел. Пора!
Он почему-то ждал вопроса Гофмана: «Так за чем дело стало?» Но тот, по-видимому, остался вполне доволен ответом гостя и заговорил о другом.
– Вы давно вернулись из армии?
– Без малого полтора года.
– Порядочно... – Гофман и продолжал: – Теперь мужчины на вес золота, тем более молодые.
Розиной маме не понравился такой оборот разговора, косвенно унижающий ее единственную, несравненную доченьку. Она выразительно посмотрела на мужа, и, словно спохватившись, воскликнула:
– Ой, я забыла подать соус к цыплятам! Что же ты не напомнил, Соломон?
– Эка важность, – ответил ей муж, – вот если ты, Кларочка, забудешь угостить нас цимесом – непременно напомню! Вы, Ефим, знаете, что такое цимес?
– Я-то знаю, – ответил Ефим, – но будут ли мои дети знать хоть одно еврейское слово, не говоря о еврейском блюде, – большой вопрос!
– Так это зависит от вас, – заметила мама.
– Только ли от меня? – возразил Ефим. – Розочка, например, говорит по-еврейски?
– Понимать почти все понимаю, а говорить... Нет, не умею, – смущенно улыбнулась Роза.
– Вот видите, уважаемые родители, почтенные евреи, извините за прямоту, ваша дочь уже не умеет изъясняться на родном языке. Как же она будет учить ему своих детей? А внуки ваши? Кроме пометки в паспорте и внешности, никакого иного отношения к своему народу иметь не будут.
Гофманы промолчали.
– Вот сейчас мы с вами, – продолжал Ефим, – четверо евреев, представители двух поколений, в своем тесном кругу, на каком языке беседу ведем? На русском. А почему, разрешите вас спросить, не на родном, еврейском?
Старый Гофман пожал плечами.
– Честно говоря, я как-то об этом ни разу и не задумывался... Ну, живем в России, говорим по-русски, естественно... Как, Кларочка?
Мама Гофман поджала губы.
– А вы что на это скажете? – обратился Ефим к Розе.
– Я? – удивилась она, как будто вопрос был обращен не к ней. – Надо подумать...
– И ничего не придумаете, – горячо возразил Ефим, – как это ни прискорбно, а приходится признаваться: мы, евреи, легче других народностей поддаемся ассимиляции. Не знаю как за рубежом, а здесь, в «светлой отчизне всех племен и народов» именно так. Абсолютное большинство советских евреев катастрофически быстро теряет национальную суть, а главное – забывает или вообще не владеет материнским языком, и, к величайшему стыду, не тяготится этим. А народ без своего языка перестает быть народом, становится, не будь сказано за обеденным столом, кем...
Гофманы, в том числе и молодая, смотрели на Ефима с восхищением, но у старших к восхищению примешивалось что-то похожее на испуг или крайнюю настороженность.
– Как-то, еще до войны, – развивал свою мысль Ефим, – я прочел небольшой рассказ Альфонса Доде «Последний урок». Последний урок на французском языке в небольшом местечке, где завтра будут властвовать завоеватели, пруссаки и их язык. На последний урок собираются стар и млад – все жители деревушки. Старик-учитель, француз, пишет им на школьной доске... я может быть, не совершенно точно воспроизведу слова: «Пока народ, обращенный в рабство, почитает и хранит родной язык, он держит в руках ключ от своей темницы».
– Интересный вы человек, откровенно скажу, – патетически отреагировал старый Гофман, – даже необычный! Вы полностью правы. Но... – тут у него патетики резко поубавилось, – как бы это выразиться... Жизнь идет своим чередом, как река течет. Мы, люди, – щепки, хочешь, не хочешь – плывем по течению... так получается. Значит, по другому быть не может. Поверьте мне, молодой человек, я ведь вдвое с лишним старше вас, при всем уважении к таким людям, как вы, я имею в виду беспокойных, мыслящих не как все, – поверьте мне, таким людям всегда крайне трудно.
Мама Гофман поддакивала своему многоопытному супругу, а Ефим понял, чего они испугались, отчего вытянулись их лица: такой муж для Розочки – сплошные хлопоты и неприятности. Незнакомая, непроторенная тропинка! Куда она заведет?.. Конечно, заключил он, Гофманы – не Крошкины. А во многом ли отличаются от них? Плывут себе по течению вдали от стремнины. Тихо, сытненько, уютненько. И того же желают единственной доченьке... Вряд ли подойдет для нее муж такой, как Ефим: утлый челн для моря житейского!..
Чтобы переменить тему разговора, мама Гофман воскликнула, укоризненно покачав головой:
– Мужчины! Мужчины! Ну что у вас за привычка забираться в дебри?! Примитесь-ка за цимес!
Ефим пришел в редакцию раньше других сотрудников. Достал из ящика несколько писем – ничего существенного. Взялся за чтение свежих номеров газет и вскоре отложил их. Мысленно вернулся к истории с Нагорновым, его гибели, похоронам. Неужели виновные – Крутов, Смирновский – не будут призваны к ответу, не понесут наказания?.. Погруженный в размышления, не услышал, как вошла новенькая сотрудница, Надя Воронцова. Она поздоровалась с ним.
– Здравствуйте, – ответил он машинально, мельком глянув на нее, и продолжал думать.
Надя сняла телефонную трубку и начала с кем-то громкий, очень оживленный разговор. О чем? Ефим не прислушивался. Звуки высокого девичьего голоса долетали до него пулеметной дробью, раздражали, мешали сосредоточиться. Он не выдержал:
– Извините, вас, кажется, Надей зовут? Вы не можете убавить громкость?
Она была так увлечена беседой, что не услышала замечания и продолжала тараторить.
– Надя, а Надя! Товарищ Воронцова! Я к вам обращаюсь. Говорите, пожалуйста, потише. Вы мешаете мне работать, – раздельно и сухо попросил Ефим.
– Вы что-то мне сказали? – откликнулась она, услышав последние слова. – Это не тебе, Коля, это наш сотрудник... погоди минутку! – Надя повернула к Ефиму голову, украшенную двумя косами, уложенными венком, устремила на него безразличный взгляд серо-голубых глаз.
Ефим повторил просьбу.
– Разве я вам мешаю? Вы сейчас ничего не пишете, сидите так, без всякого дела.
– А вы не допускаете, – съязвил Ефим, – что иной раз человек трудится невидимо, то есть думает?
Она чуть смутилась.
– В таком случае извините... Пока, Коля, до вечера, – сказала в трубку. – Передайте, пожалуйста, редактору, – попросила Ефима, – что я пошла по цехам.
Стуча каблуками грубых туфель кустарного производства, она удалилась. Ефим посмотрел ей вслед. Чем-то непонятно приятным повеяло вдруг на него от ее стройной девичьей фигурки, которую не смог испортить даже убогий наряд – плюшевая кургузая жакетка, грубошерстная юбка. Внешне, с первого взгляда, Надя ему не понравилась, совсем не в его вкусе, несмотря на то, что блондинка... и эти ее веснушки-конопушки, и, к тому же, сорока-тараторка! Откуда выкопал Гапченко этот экземпляр? Но наперекор всему, несколько минут назад пахнуло от нее на Ефима будто бы мягким теплом... на мгновение. Но мгновение запомнилось.
Вскоре почти одновременно пришли редактор и остальные сотрудники. Гапченко пригласил всех к себе. Приближалась двадцать восьмая годовщина Октябрьской революции, следовало обсудить содержание праздничного и предпраздничных номеров газеты, составить план, распределить задания.
Гапченко окинул взглядом собравшихся сотрудников.
– Где же наша новенькая, Воронцова? – обратился он к Ефиму. – Ты вроде раньше пришел.
– Она ушла в цех, просила сказать вам.
– Ладно. Передашь ей задание. Кстати, поможешь ей, это твоя секретарская обязанность.
Обсуждали, предлагали, спорили... Планерка затянулась. Ее прервал телефонный звонок.
– Слушаю, – недовольно отозвался Гапченко, – слушаю!.. A-а! Здравствуйте, Иван Сергеевич!.. Да-да! Сейчас иду... С Сегалом? У нас оперативное совещание... Хорошо, отложим. Слушаюсь.
В кабинете Смирновского они увидели кроме него Дубову и секретаря партбюро крутовского цеха. Смирновский показал вошедшим волчий оскал, что означало улыбку. Дубова кольнула рысьими глазами, секретарь цеховой парторганизации, полный, бочковатый, жирно надулся.
– Ну, здравствуйте! – холодно, несмотря на оскал, приветствовал Гапченко и Сегала Смирновский. – Присаживайтесь. Знаете, зачем я вас позвал?
Редактор отрицательно покачал головой.
– Дело важное. Вы знакомы с товарищем Ивановым?
– Знакомы, – в один голос сказали Гапченко и Сегал.
– Нехорошие блины получились с Нагорновым, – оскал мелькнул на мгновение. Ефима покоробило: Смирновский даже не употребил обязательный в таких случаях термин «покойный». – Товарищ Иванов, – продолжал парторг, – сообщил нам, что по цеху Крутова поползли слухи-мухи. Дескать, Михаил Тарасович Нагорнова в могилу свел. Верно я говорю, товарищ Иванов? – Тот молча кивнул. Смирновский снова блеснул волчьим оскалом, пытаясь изобразить улыбку. – Поскольку товарищ Крутов резковат на язык, в цехе слухам верят. Народ волнуется. Слухи-мухи, – Смирновский поиграл желваками, – могут поползти по заводу. И тогда... Понятно?! – Смирновский уперся сверлящими глазами в Гапченко и Сегала. – Коротко говоря, посоветовались мы тут с товарищ Дубовой и решили: приказать редакции поместить в ближайшем номере многотиражки небольшой критический матерьяльчик в адрес товарища Михаила Тарасовича Крутова. (При упоминании Крутова голос Смирновского теплел, сколько мог). Нагорнова не упоминать, ни-ни! И об истории с ним – ни гу-гу! Понятно? – Смирновский обратил оскал к Ефиму. – Поручить написать этот матерьяльчик спецу по уколам и подножкам корреспонденту Сегалу. Под ответственность Гапченко. Действуйте! Пишите, что приказано и как указано. Срочно! Народ надо успокоить, ясно?
... Перед Ефимом возникла дилемма: писать или не писать о хамстве Крутова? Поместить такой материал в газете – значит дать по физиономии и самому Крутову, и присным его. Это, безусловно, момент положительный. С другой стороны, подобный фельетон выгородит руководство завода, парткома и завкома: подлинные причины изгнания Нагорнова с работы и его подозрительно скоропостижной смерти останутся навсегда сокрытыми! Ефим без труда раскусил неуклюжий финт Смирновского, его намерение увести от ответственности преступную кодлу. И Ефим должен стать его пособником?!.. Вот если бы он имел возможность опубликовать фельетон в том виде, в каком считает необходимым!.. Но., «пиши, что тебе приказано и как указано». И он «наступил на горло собственной песне», сочинил в меру спокойный, в меру едкий опус. Гапченко слегка причесал его, скруглил острые углы и, как следовало ожидать, согласовал с Дубовой и Смирновским. После перечисленных манипуляций, в ближайшем номере газеты, правда, на видном месте, появился фельетон под заголовком: «А нельзя ли поделикатнее?» (вместо ударного, который дал Ефим: «Берете круто, товарищ Крутов!»).
Ефим прочел фельетон на полосе и начал ругать себя: зачем согласился подписаться под слащавой полуправдой? Но, поразмыслив, успокоился: такой «сахар» Крутову не сахар – все-таки на миру получил оплеуху! А Смирновский и иже с ним, не будь и фельетона, все равно нашли бы способ унять ропщущих и недовольных. Что недовольные? Ефим отлично знал: поворчат они, поворчат – и притихнут. «Поговорили, пошумели и шабаш!» – навсегда запомнил он слова токаря, программу «действий». Бунта не будет. Не тот народ пошел – укатили сивку крутые горки.
Было около семи вечера. По существу бездомный, Ефим частенько оставался в редакции после работы: побыть одному, подумать, написать что-нибудь для души. Занятый своими мыслями, он не сразу услышал продолжительный звонок в кабинете редактора. Звонил внутренний телефон. Ефим снял трубку.
– Слушаю вас.
– Какого дьявола вы так долго не отвечаете?! – раздалось в трубке. – Что вы там все, оглохли или передохли?!
– Как вы смеете грубить? Что за тон? – мгновенно вскипел Ефим. – Вам отвечает редакция.
В трубке замолкли. Ефим хотел уже положить ее, но вдруг услышал:
– Говорит генерал-майор Мошкаров, директор завода. Мне нужен редактор... Гапченко.
Ефим удивился: директор впервые удостоил редакцию личным звонком.
– Гапченко ушел домой. Кроме меня в редакции никого нет, – вежливо пояснил он, – у телефона Сегал.
– Это еще лучше... Как раз ты мне и нужен... Кто тебе разрешил возводить поклеп на лучшего начальника цеха?! Что за самовольничанье, я тебя спрашиваю?! – Голос директора возвысился до крика, срывался с баса на фальцет, генерал был в ярости. – Кто хозяин завода – я или ты со своим очкариком?! (Директор имел в виду близорукого Гапченко). Кто, отвечай, растуды вашу мать?! Откуда ты такой прыткий явился сюда воду мутить?!
– С фронта, – еле сдерживаясь, твердо ответил Ефим. – Я не желаю вас дальше слушать. Я не знаю голоса директора завода. Может быть, это говорит не генерал Мошкаров, а какой-то хулиган. Советский генерал, – повысил голос Ефим, – руководитель важнейшего предприятия, не позволит подобного хамства в адрес работника печати. Если со мной говорит генерал Мошкаров, могу немедленно к вам явиться и объясниться. Если это хулиган, задумавший скомпрометировать товарища Мошкарова, то пошел ты сам к... – Ефим умышленно помедлил, – чертовой матери! Ясно?!
В трубке было тихо... Через несколько секунд послышался щелчок – абонент с ним разъединился. Ефим рассмеялся, он был очень доволен: хорошо наподдал «Его превосходительству», даже лучше, чем та молодка, которая отхлестала генерала его же ремнем в доме отдыха. Чтобы вполне убедиться, что он говорил с Мошкаровым, Ефим спросил дежурную телефонистку, с кем она недавно соединяла редакцию?
– С директором завода, – услышал в ответ.
Ни завтра, ни в последующие дни Мошкаров не вызвал к себе Сегала, не звонил Гапченко. Вскоре на заводе был обнародован приказ директора, порицающий «некоторую грубость со стороны комсостава». Крутову директор «поставил на вид»... Ефим понял: приказ – не очень-то завуалированный шаг с целью снять напряжение, «успокоить народ».
И еще он понял: в лице Мошкарова нажил себе еще одного врага.
Глава двадцать седьмая
Подготовка к выпуску октябрьского номера многотиражки шла полных ходом. Как секретарь редакции, Ефим распределил между сотрудниками задания, следил за их выполнением, сам готовил очерк о бывших красногвардейцах, ныне рабочих завода.
Новенькой сотруднице Воронцовой он поручил сделать подборку о фронтовиках, вернувшихся после Победы на предприятие. Срок сдачи материала истекал, а от Воронцовой – ни строчки! Он уже решил было спросить ее, справилась ли с заданием, но она опередила его.
– Примите мой скромный труд, – весело и как будто легкомысленно сказала она, положив перед ним несколько листов бумаги, заполненных четким почерком, – если что не получилось – не взыщите,,. Первый блин.
Не без предвзятости приступил он к чтению подборки. «Вероятно, эта девица – Крошкина номер два, что-то у них есть общее. Не иначе, и пишет, как та».
Он вчитывался в материал новенькой сотрудницы и удивлялся. Манера письма Воронцовой отличалась от путанной крошкинской трескотни ясным изложением, хорошим русским языком, отсутствием штампов. Правда, не обошлось, на его взгляд, и без грехов. «Для первого раза, – подумал он, – честное слово, прилично». Во время чтения подборки он несколько раз посмотрел на Надю. Она волновалась, старалась по выражению его лица догадаться: нравится ему или не нравится ее подборка.
– По-моему, – сказал Ефим улыбнувшись ей, – совсем неплохо. Вы молодец, Воронцова.
Лицо Нади вспыхнуло.
– Вы не шутите?
– Я вполне серьезно. Не ручаюсь, что ваш труд так же понравится редактору, но по-моему, повторяю, вполне подходяще.
– Вот теперь верю. Пусть моя работа не понравится редактору. Бог с ним! Мне важнее ваша оценка, – она подчеркнула слово «ваша».
– Мерси за комплимент, – его голос звучал чуть насмешливо, – кажется, Иван Андреевич Крылов давно предусмотрел нашу беседу: «Кукушка хвалит петуха...» Как, подходит?.. А теперь за дело! Пройдемся внимательно по тексту, сдадим на машинку и... в добрый путь!
Надя оказалась больше чем способной ученицей. Она буквально все схватывала на лету, предугадывала замечания, подсказывала лучшие варианты изложения. Когда материал был «доведен до кондиции», она поблагодарила Ефима «за урок журналистики» и шутливо спросила:
– Мой строгий учитель разрешит мне поговорить по телефону? Я не долго... Не помешаю?
Освещенная солнцем, тонкая, юная, она так увлеченно беседовала со своим знакомым, что Ефим, сам не зная почему, позавидовал ему, сердце его вдруг сжалось... Но через минуту он уже спокойно смотрел на болтающую Надю, удивляясь, чем и отчего она только что его взволновала.
Задание в праздничный номер газеты Сегал придумал себе не из легких. От Октября семнадцатого прошло почти три десятилетия и найти на заводе непосредственных участников революционных событий было не так-то просто. Предлагая тему очерка, Ефим руководствовался особой целью: узнать как можно больше достоверного о событиях осени семнадцатого и ранней послереволюционной поры. Он прочел достаточно книг, статей, воспоминаний бойцов Октября; посмотрел много кинофильмов и спектаклей о тех далеких исторических «штормовых днях и ночах». Когда-то все прочитанное и увиденное принимал за подлинную волнующую правду, не подозревая, что ему, как и всем прочим молодым гражданам страны Советов, выдают за чистопородную лошадь – загримированного пропагандистского «цыганского скакуна», крашеную клячу в медной, чуть посеребренной сбруе. Но откуда ему, ровеснику Октября, могло такое в голову прийти? Из стихотворения Миколы Бажана, которое заучивал в пятом классе средней школы:
На майдане, возле церкви,
Революция идет...
Из поэмы Александра Блока «Двенадцать»:
Стоит буржуй на перекрестке И в воротник упрятал нос...
Или:
...Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!..
Тра-та-та-та!..
Из стихотворения Демьяна Бедного:
...Движутся, движутся, движутся, движутся, в цепи железными звеньями нижутся...
Из множества других революционных сочинений, которые наперебой и в разных вариантах должны были внушать неискушенным молодым строителям коммунизма незыблемую истину: Октябрьская революция – благодатнейшая буря, вырвавшая с корнем прогнившее дерево царизма, разрушившая старый никудышний мир до основанья. А затем...
А затем пытливый наблюдательный Ефим, волей судьбы брошенный с малых лет в гущу жизни, мало-помалу, шаг за шагом, стал открывать для себя поначалу небольшие, позже – все более разительные противоречия между радужными революционными лозунгами, повседневной барабанной пропагандой-агитацией и далеко не помпезной действительностью.
И настало время, когда перед ним в полный рост встал вопрос: что, светлые идеи Революции преданы и растоптаны перевертышами-коммунистами или основы жестокости, насилия и лицемерия были заложены самой Октябрьской революцией?
Сам он подозревал худшее: после «могучего Октябрьского урагана» в русскую землю, удобренную сотнями тысяч жертв, были посеяны большевиками семена невиданного, неслыханного доселе зла. Зла, давшего буйные неистребимые всходы.
Правда, Ефим помнил мудрый завет Ильича: убивать зло в самом зародыше. Но сам-то великий пророк революции поступал в соответствии со своим заветом? Выходит, нет: из убитого зародыша плод бы не развился!
Так думал Ефим. Своим не очень-то четким умозаключениям, а вернее всего, догадкам, он хотел найти точные подтверждения. Но где их взять? Из каких источников почерпнуть? Таковых в Советском Союзе, как снега в раскаленной пустыне, не найти. Если и есть правдивые свидетельства о событиях Октября, то наверняка хранятся за стопудовыми замками в секретных архивах... Оставалась надежда на личную открытую беседу с участниками Октябрьской революции, живыми свидетелями начала послеоктябрьского периода...
Ефим терпеливо искал и находил старых большевиков. Но вот беда, после его просьбы рассказать, как она, Матушка-Революция, проходила, из уст очевидца изливался поток «воспоминаний» в стандартном, давно известном официальном изложении. Ефим пытался разговорить своих собеседников, вызвать на откровенность – они моментально замыкались, прятались, в свои раковины. Одного ветерана революции Ефим отважился спросить без обиняков: была ли проявлена чрезмерная жестокость по отношению к «бывшим» со стороны новых властей в первые послеоктябрьские годы? Старый большевик, глазом не моргнув, выложил ленинскую крылатую фразу: «Революцию в белых перчатках не делают» – и поспешил закруглить свидание.
Лишь покойный Савелий Петрович Нагорнов слегка приподнял плотную завесу фальсификации, заговорил правдиво о тех далеких и сегодняшних днях, заговорил – да умолк навсегда!..
Нужные ему сведения об участниках Революции, ныне рабочих завода, Ефим мог получить в отделе кадров. Он и направился туда, надеясь заодно повидаться с Родионовым. К огорчению Ефима, Родионова на месте не оказалось: он тяжело болел и находился на лечении в кардиологическом госпитале. Его заместитель дал указания инспектору, и на следующий день Ефим располагал списком с именами двадцати двух бывших красногвардейцев, среди которых значился и Григорий Афанасьевич Зарудный, уже пенсионер. Какое-то необъяснимое чутье подсказало Ефиму: именно этот человек ему и нужен.
Григорий Афанасьевич Зарудный встретил Ефима неприветливо. Высокий, широкоплечий, подтянутый, он глянул на Ефима сверху вниз, хмуро сказал:
– Не очень-то я, молодой человек, расположен беседовать с корреспондентами. Да коль уж вы пожаловали, садитесь и говорите, зачем вам понадобился старый пенсионер Зарудный, отставной хозяйственник среднего масштаба.
Вглядываясь в суровое лицо Зарудного, в его не по-стариковски живые, острые глаза, Ефим почему-то решил, что за внешней строгостью и неприветливостью этого человека наверняка кроется честность и даже доброта.
Он извинился за неожиданное вторжение:
– У вас нет телефона, я не мог вас предупредить.
– Ладно, ладно, – не очень-то вежливо перебил Зарудный, – чем могу быть вам полезен?
Ефим изложил цель своего посещения.
– Ах, вон оно что, – почему-то широко улыбнулся Григорий Афанасьевич, с лица его словно ветром сдуло суровость. – Так вот что: по данному вопросу ко мне не раз обращались из газет, журналов... Надоели мне эти интервью до смерти. Возьмите, товарищ корреспондент, десятый номер журнала за прошлый год (Зарудный назвал популярное издание). Там некий товарищ за моей подписью рассказал, что было и чего не было. Прочтите, маленько переделайте, сократите до нужного размера – и все в порядке. И вам хорошо, и меня избавите от переливания из пустого в порожнее... Идет? – Он пытливо посмотрел на Ефима.
– А если «не идет»? Я заранее знаю содержание той «вашей» статьи, – возразил Ефим, – не за тем я к вам пришел.
– Зачем же, позвольте полюбопытствовать?
– За правдой! – Ефим прямо глядел в глаза Зарудному.
– За правдой?! – Зарудный с высоты своего роста с интересом, изучающе рассматривал молодого гостя. – За правдой... гм... так, ну, а в той статье, что, по-вашему, товарищ Сегал, брехня?
– Может быть, и не все, как вы выразились, брехня, но и правды там, думаю, не густо. – Ефим вопросительно смотрел на Зарудного.
– Откуда вам, молодой человек, известно, где правда, где неправда? В те времена вас, наверно, и на свете еще не было? Рискованно выражаетесь. Рискованно.
– Чем же я рискую?
– Самым малым: схлопотать 58-ю статью часть девятую УК РСФСР... Надеюсь, вам известно, что она сулит?
– Слышал, – спокойно ответил Ефим. – Не собираетесь ли вы, уважаемый Григорий Афанасьевич, донести на меня?
– А если?.. Ведь я не только бывший красногвардеец, но и... – Зарудный сделал долгую паузу, следя за реакцией Ефима на его слова. Ефим, оставаясь невозмутимым, внутренне несколько насторожился. – Но и, – повторил Зарудный, – бывший чекист.
– Ну и доносите, – усмехнулся Ефим, – впрочем, вы этого не сделаете.
– Почему не сделаю?
– Потому что не похожи на стукача.
– Не похож? Не ошибаетесь?
– Скорее всего, не ошибаюсь. Но допустим, вы донесете на меня, что толку? Посадят меня лет на десять... Это будет означать, что произвол и насилие существуют в нашей стране и на двадцать восьмом году революции. Как, почему такое происходит? – вопрос неотвратимый. Сегодня им задается Сегал, завтра, возможно, тысячи и тысячи советских граждан. Будем считать, Сегал изолирован, он в тюрьме. Предположим, и немногим другим, излишне любопытным, рот заткнут... Но вопрос все равно останется, останется без ответа... И если лет через двадцать, тридцать вершить судьбу народа будут по-прежнему произвол и насилие, то другие сегалы, шаумяны, Ивановы, родившиеся сегодня или позже, неизбежно спросят: откуда взялось в рабоче-крестьянском государстве это страшное явление, перечеркивающее крест-накрест смысл и цель Октябрьской революции? – Ефим взволнованно перевел дух. – Доносите же на меня, товарищ Зарудный, выполняйте свой патриотический долг. Только, повторяю, вы этого не сделаете.
Зарудный, не проронив ни слова, достал из кармана увесистый портсигар, протянул его Ефиму. Закурили. Зарудный медленно выпускал из чуть вытянутых в трубочку губ клубы синего дыма, задумчиво глядел в окно. Ефим заметил вдруг на его лице не то страх, не то растерянность. Это его удивило.
– Смелый ты парень, смелый, – нарушил молчание Зарудный, – или... ты, случайно, сам не того?.. Не взыщи, говорю тебе «ты», как сынку по годам... Ты, Сегал, сам не подослан ко мне? – Зарудный смотрел на Ефима недобро, недоверчиво.
От неожиданности Ефим поначалу лишился дара речи, а потом расхохотался. Хохотал долго, до слез. Зарудный сперва уставился на него с удивлением, а потом и сам рассмеялся – басисто, раскатисто.
– Ты что хохочешь? – спросил он Ефима, все еще смеясь.
– А вы?
– На тебя глядя.
– Григорий Афанасьевич! Григорий Афанасьевич! Помилуйте, какой же я стукач?! Выходит, и вас, бывшего чекиста, до смерти напугали? Каково, а?!
Стыд и досада промелькнули в глазах Зарудного.
– Каково, а? – повторил он глухо. – Действительно, напуганы мы все здорово, что и говорить... Мне-то лучше многих известно, как у нас могут извести человека ни за понюшку табаку... Видишь, Сегал, видишь, я тебе поверил, вон какую крамолу несу!.. Знаешь, ведь я в тридцать седьмом побывал на Лубянке. Посчитали мне там ребра по высшей чекистской выучке. Слава Богу, отпустили. Не потому, что придраться было не к чему, там и без всякой причины могли просверлить дырку во лбу. Выручил старый сослуживец по ЧК. Совесть, стало быть, еще не потерял.
Ефим замер, боясь спугнуть Зарудного, он понял: быть может, впервые за многие прожитые годы бывший чекист так откровенен с чужим человеком.
– Знаешь, Сегал, – словно читая мысли Ефима сказал Зарудный, – то ли ты мастак к душам отмычки подбирать, то ли время пришло облегчить мне душу... Как ты мне язык развязал – не пойму.
Он несколько раз затянулся папиросой, молчал. Ефим не торопил его, не сомневался: Григорий Афанасьевич продолжит разговор. Теперь ему так же необходимо исповедаться, как Ефиму услышать его исповедь.