355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Соболев » Ефим Сегал, контуженый сержант (СИ) » Текст книги (страница 10)
Ефим Сегал, контуженый сержант (СИ)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:22

Текст книги "Ефим Сегал, контуженый сержант (СИ)"


Автор книги: Александр Соболев


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)

Глава шестнадцатая

–    У меня к вам большая просьба, – обратилась Алевтина к Ефиму, – Федор Владимирович поручил мне написать очерк о комсомольской бригаде сборщиков. Нужный материал я собрала. Хочется написать получше. Если вам не трудно, помогите.

–    С удовольствием, – сразу же согласился Ефим, – правда, в ближайшие дни я буду занят в цехе Цидилкина. Вот вечерами – пожалуйста! Могу задержаться в редакции после работы, хоть сегодня.

–    У меня другое предложение, более приятное, по-моему. Приезжайте сегодня вечерком ко мне домой. В спокойной домашней обстановке и поработаем. Согласны?

–    Согласен, – не задумываясь ответил Ефим.

Он почувствовал необъяснимую радость от неожиданного приглашения Тины, Тиночки... Но почему? Ведь разумом он ее начисто отвергал – холодную, фальшивую от нарумяненных бодягой щечек до модулирующего голоса, неестественной походочки. А сердцем?.. И оно не очень-то лежало к Тине Крошкиной. Но наперекор доводам и разума и сердца, вот сейчас, когда Тиночка пригласила его к себе, он ощутил прилив волнующего тепла.

«Поди разберись, что тут к чему и почему? – думал Ефим, поругивая себя. – Не терпится тебе попасть в Тинины лапки, осел! Разве не знаешь, скольких простофиль она водит за нос?.. И вообще, зачем она тебе нужна?» Раздираемый противоречивыми чувствами, он в тот же вечер поспешил на Тиночкин зов.

Шел он к ней пешком, шлепая калошами по весенним лужицам и ручейкам. На деревянном мосту, перекинутому через небольшую речушку московской окраины, остановился и с непонятным удовольствием засмотрелся на стремительно бегущий, вздутый талыми водами, мутный поток. Он любовался ничем не примечательным зрелищем с безотчетным восторгом, будто несла перед ним весенние воды и бело-голубые льдины неведомая раскрасавица, русская река, полноводная, могучая... И где-то глубоко внутри осознал, что идет он к Тине, потому что весна и он молод, что к Тине влечет его та же необоримая, необъяснимая сила, которая заставила любоваться эрзац-рекой, что его впечатлительной натуре свойственно увлекаться, принимать порой тщательно отшлифованную стекляшку за бриллиант... И еще направляется он к Тине потому, что стосковался по дому, по домашнему уюту и теплу. Последняя догадка подтвердилась, когда из сырой, слепой улицы он вступил в залитый электрическим светом крошкинский дом и тут же подумал о неизбежном возвращении в казенную, полупустую комнату общежития.

–    А, Фима! Как раз к чаю поспели! – по обыкновению защебетала Тиночка. – Садитесь к столу, почаевничаем – и за дело!

Разговор за чаем клеился плохо. Как и в первое посещение, Ефим чувствовал едва скрытую неприязнь старых Крошкиных. Больше того, в эти минуты он остро ощущал пропасть между собой и этими чопорными обитателями зажиточного дома. Веяло от них кондовой обывательщиной, как и от окружающих их вещей, которые, как показалось вдруг Ефиму, создавали одновременно и манящий, и отталкивающий уют.

Взгляды стариков, устремленные порой на Ефима, вроде бы вопрошали: «Как ты очутился здесь, невзрачный человек, без дома, без роду, без племени?! Не иначе как очередная причуда Тинули». Ефиму неприятно было ловить на себе красноречивые взгляды, едва прикрытые натянутыми вежливыми улыбочками. И он очень обрадовался, когда Тина пригласила его в свою комнату, сравнительно небольшую, оклеенную розовыми в цветочек обоями. Да и все здесь было розовое: невысокая постель под розовым покрывалом, розовые чехлы на двух креслах, розовые занавески... В назойливую розовость никак не вписывался коричневый письменный столик с придвинутым к нему коричневым рабочим креслом из гнутого дерева.

–    Стол и кресло – еще с моих студенческих лет, – сказала Тина. – Ах, студенческие годы, студенческие годы! -вздохнула она. – Чудесное время!

–    «Коль нет цветов среди зимы, так и грустить о них не надо», – неожиданно вырвалось у Ефима.

–    Но, но! – Тиночка обиженно погрозила пальчиком. -Что за намек? Я вам задам, «среди зимы»! У меня только лето наступает, и учтите: не бабье лето! «Среди зимы»!.. Ишь ты! Усаживайтесь-ка лучше в кресло, начнем работать.

На письменном столе лежала заранее приготовленная стопка чистой бумаги. Алевтина подробно ознакомила Ефима со своими записями о передовой комсомольской бригаде. Увы! Того примечательного, что могло бы стать основой очерка, в них не оказалось. Ефим не удивился, не подосадовал, не стал упрекать, а значит, огорчать Алевтину, -зачем? Он был убежден: склонность к журналистике – тоже дар божий.

–    Я все понял... материала достаточно... (насчет качества интервью дипломатично промолчал). Знаете, давайте все-таки сделаем так: напишите очерк сами, как сумеете. Я, с вашего позволения, отредактирую его, согласую с вами – и на машинку... Нравится вам мой план?

Алевтина была заметно разочарована. Она рассчитывала на другое: Сегал напишет, а она в качестве соавтора посидит рядом.

–    Если вы считаете это более разумным, – нехотя согласилась она.

–    Хочу посоветовать: поменьше риторики, побольше тепла, пусть ваши герои расскажут о себе сами, своими словами. – Ефим мельком глянул на настольные часы: скоро десять. Тина перехватила его взгляд: – Вы торопитесь? Устали? Вам, наверное, нелегко приходится?

Ефим никогда и никому не жаловался ни на трудности, ни на усталость. Ни к чему!.. А ведь правда: устал он очень, жилось ему неуютно, как на вокзале. Теплые слова Алевтины тронули его, но распространяться на болезненную для себя тему он посчитал излишним.

–    Если я вам больше не нужен, пойду... Завтра с утра я должен быть в цехе Цидилкина.

Он вышел на улицу. Падал мокрый снег с дождем. После домашнего тепла и света мартовская темень да хлябь должны были показаться ему особенно неприятными. Но вышло наоборот: как только за ним закрылась дверь, захлопнулась калитка крошкинского дома, он, еще не осознав в чем дело, почувствовал некую облегченность, глубоко и свободно вздохнул, весело зашагал по немощеной улице к трамвайной остановке.

Чему ты так радуешься, спрашивал он себя, не тому ли, что Тина сказала тебе на прощанье несколько добрых слов? Тебя приятно удивила их искренность, ты уже решил, что был несправедлив к ней?.. Признайся, тебя обрадовал ее ласковый тон? Конечно, да, конечно!

Но стоило ему мысленно вернуть себя в крошкинский дом – от легкости и приподнятого настроения не осталось и следа. Он даже остановился. «Эврика! – воскликнул про себя, – я вырвался сейчас из этого дома, словно узник на волю! В нем для меня и уют – не уют, и свет – не свет, и тепло – не тепло. Не по такому домашнему очагу я тоскую, нет, не по такому, где все напоказ, где господа вещи чванятся: «Хозяева здесь мы, без нас, вещей, нет хозяев». Ефима прохватила дрожь, пробежала от корней волос до пяток... брр... Ко всем чертям этот удушливый, обывательский рай, ко всем чертям!

А Тиночка? Хочет он того или не хочет, она мягко, будто крадучись пробирается в его душу, того и гляди совьет там себе гнездышко и поселится в нем... Нет, не поселится -изредка, так, невесть зачем, будет прилетать на несколько минут: посидит в гнездышке, пощебечет и поминай, как звали! Жди, когда снова наведается, жди и зябни... И снова Ефима прохватила дрожь: хороша перспектива! Но ведь он не собирается пустить эту птичку в свою душу. Вспомнились опять ее прощальные слова, согретые изнутри васильковые глаза... И стало ему как-то не по себе.

* * *

Утром следующего дня Ефим сидел напротив начальника цеха Степана Лукича Цидилкина в его небольшом кабинете. Степан Лукич с еле скрытой неприязнью смотрел на Ефима холодными, глубоко сидящими глазами цвета шлифованной стали. Конусообразное лицо его с крупным раздвоенным подбородком выражало надменность, властность, над тонкими втянутыми губами низко нависал мясистый удлиненный нос. Не без насмешливого удивления Ефим отметил сходство Цидилкина с традиционным изображением бабы Яги.

–    Не понимаю, – показывая редкие зубы, высокомерно говорил Цидилкин, – зачем редакция направила вас, товарищ Сегал, в мой цех. План систематически выполняю, так что в погонялах, дорогой товарищ, скажу откровенно, не нуждаюсь.

Неуважительный, спесивый тон не замедлил вызвать у Ефима ответную неприязнь.

–    Я пришел к вам, Степан Лукич, – с виду спокойно повторил он, – по заданию редакции. Ваше право уважать или не уважать меня лично. Но пренебрежительно относиться к заводской газете? Ежели вам партийная печать не нравится, заявите об этом парторгу ЦК на заводе товарищу Гориной. Может быть, она сейчас же порекомендует редактору отозвать меня из вашего цеха. Уверяю вас, расстанусь с вами не без удовольствия.

Цидилкин заерзал на стуле, достал из стола пачку «Казбека», смял в нескольких местах длинный мундштук папиросы и закурил, исподлобья, зло поглядывая на Ефима.

–    При чем тут партийная печать? Я коммунист, нашу прессу уважаю и заводскую многотиражку ценю.

«Струсил иначе и быть не могло», – подумал Ефим.

–    Я не о печати говорил. Я, как начальник цеха, выполняющего план, не нуждаюсь в вашей помощи.

–    В моей помощи вы, может быть, и не нуждаетесь, -согласился Ефим, – я вам ее и не навязываю. Но от помощи общественности, которую я представляю, отказываться грех! Тем более... – Ефим помедлил.

–    Что, «тем более»? – нетерпеливо переспросил Цидилкин.

–    Тем более, что помощь вам, именно теперь, по нашему мнению, позарез необходима.

–    Это почему же? – вызывающе осведомился Цидилкин. Реденькие брови над стальными сверлящими глазками дрогнули.

– Да хотя бы потому, что брак продукции в вашем цехе велик... а план выполняется. Интересно, какой продукцией?

–    А-аа! Вот на чем задумали меня подловить, – прошипел Цидилкин.

–    Из вашего цеха на сборку поступает брак. Это факт, – продолжал Ефим. – Сегодня вы не настроены вести со мной деловую беседу. Отложим ее. Пока же, в чем смогу, постараюсь разобраться сам.

–    Па-а-жалста! Милости просим! – засмеялся ему вслед Цидилкин. – Окажите нам содействие! Поучите нас!

Прежде всего Ефим направился в бюро цехового контроля.

–    Вас интересует процент брака? – спросил начальник бюро, почему-то не поднимая глаз. – Ну-у, не так уж велик процент по сравнению с количеством выпускаемых деталей. Наши контролеры, браковщики, контрольные мастера – люди квалифицированные, они всегда на страже.

–    И все-таки на сборку попадают бракованные детали.

–    Бывает... Ничего не поделаешь... Не святые, ошибаемся.

–    Верно, ошибки возможны. Но почему именно у вас, – допытывался Ефим, – они слишком часты? Сборщики жалуются больше всего на продукцию, проверенную вашими, как вы сказали, квалифицированными помощниками.

–    Бывает, бывает, – повторял нехотя страж качества.

«Он не может не знать причину брака, хотя бы по должности, но скрывает правду. Почему?» – подумал Ефим.

–    А вам известно, – в упор спросил он, – что ваша продукция не раз подводила фронтовиков, была прямой причиной их гибели? Вы не допускаете в этом вашей личной вины?

–    Моей?! – На лице начальника БЦК отразились одновременно изумление и испуг.

–    Представьте себе, и вашей. Бракованная деталь, поставленная в узел машины – вот вам и авария, вы это не хуже меня понимаете. Авария в самый ответственный момент, в бою! На фронте за такое расстреливают.

–    Вы меня не запугивайте, – не очень уверенно возразил начальник бюро цехового контроля.

–    Полно, кто вас запугивает? Я обращаюсь к вашей совести. Вопрос для завода чрезвычайно серьезный. Помогите, пожалуйста, в нем разобраться. Это же ваш долг, если хотите, святой долг в условиях войны. Цидилкина можно понять – план, престиж... Но вы?

Начальник БЦК долго молчал.

–    Цидилкин Степан Лукич... – заговорил он, наконец, будто через силу, – еще бы ему правду сказать! Самого себя – «из князя да в грязи!» Ходит в героях, цех на почетной доске, дескать, равняйтесь на цидилкинский краснознаменный!.. А на кого равняться? Слава – дутая, как и Степан Лукич – дутая величина... Я человек, как видите, пожилой, сидеть бы на пенсии, кабы не война... Как я молчал до сих пор? Сам не пойму. Запугал меня, что ли, Цидилкин или черт попутал на старости лет?! Нет, больше молчать не буду. И не будет нашего брака на сборке.

... На третий день после саморазоблачительного рассказа начальника бюро цехового контроля Сегал положил редактору на стол статью: «Руководитель цеха или диктатор?»

–    Заголовочек опять хоть куда! – покачал головой Гапченко. – Посмотрим, что в тексте.

Он читал статью не спеша, словно изучая каждую строку, прикидывая и взвешивая.

– Что ж, объективно, обоснованно, изложено хорощо.,, Но имеется загвоздочка, – он глянул на Ефима. – Скажешь, опять загвоздочка? А как быть? Понимаешь, Цидилкин – член парткома завода, называть его в газете «диктатором» неудобно, пожалуй, аполитично. Если я сделаю это без ведома парткома – самое малое схлопочу выговор.

Ефим молчал. Слушая доводы Гапченко, он вновь вспоминал своего первого наставника на журналистской стезе, редактора многотиражки «Резец», по-отечески предостерегавшего начинающего газетчика от критических замахиваний на руководящих лиц. Сколько лет с тех пор миновало! А ничего не изменилось: и теперь не смей тревожить члена парткома, даже если он – карьерист, преступник... А посему стоит ли спорить с Гапченко – безропотным слугой не им придуманного железного порядка? Гапченко прекрасно понимает свою роль крохотного винтика в гигантском партийном механизме и благоразумно мирится с ней. Как же иначе? Начни он прыть показывать, его сразу же вышвырнут вон, на освободившееся место поставят винтик более надежный, покладистый.

Люди типа Гапченко озадачивали Ефима. В тайниках души ненавидя зло, гапченки, вопреки своей хотя и слабо, но протестующей совести, не противились злу активно, а потому становились его невольными пособниками, даже проводниками. Ну вот сейчас, Гапченко, наберись мужества, помести статью Сегала в редактируемой тобой газете. Ведь ты понимаешь: Сегал прав от первой до последней строчки. Цидилкин, о чем и Ефим по царствующим законам лжи умолчал в статье, повинен в неоправданной гибели многих советских летчиков... Куда там! Гапченко и на малый подвиг не решится. В лучшем случае статью причешет, сделает удобопечатаемой и опубликует под беззубым заголовком.

Как в воду глядел Ефим. После многих согласований, правок, подправок и т.д. и т.п. статья о Цидилкине и его вольных и невольных пособниках наконец-то увидела свет.

– Поблагодари за это Зою Александровну, – многозначительно сказал Гапченко. – Не она – лежать бы твоей статье в архиве.

–    У вас, Фима, опять неприятности? – посочувствовала Алевтина. – Зачем вы так остро пишете, зачем связываетесь с разными там Цидилкиными? Ну их! Одна грязь.

–    Но надо же кому-то и грязь выгребать, – угрюмо возразил Ефим.

–    А я, хоть убей, копаться в кляузах ни за что не буду. -Тиночка брезгливо сморщила нос. – Не умею и не хочу. Да, можете меня поздравить: статью о комсомольской бригаде написала. Все ваши пожелания учла. Прочтите, как мы условились, подредактируйте. Ладненько?

–    Ладненько, – шутливо передразнил Ефим. – Кстати, у меня сегодня незагруженный день. – Он взял стопку чистой бумаги, сочинение Крошкиной и ушел в читальню парткабинета. Читая Тиночкин труд, он и досадовал, и смеялся: Тина осталась Тиною. Его советы отлетели от нее по касательной – снова трескучие, витиеватые фразы, фейерверк холодных, на секунду вспыхивающих и тотчас же гаснущих метафор. Самое простое и лучшее – самому написать за нее очерк, сейчас же, сделать это он обязан не для Алевтины, а для героев ее очерка: совсем молодых, действительно замечательных ребят. В первые дни войны неокрепшими подростками пришли они в цеха заменить ушедших на фронт отцов и старших братьев. Юнцы стали солдатами тыла, наравне со взрослыми переносили тяготы военного времени: полуголодные, полураздетые, простаивали у станков по двенадцать часов. Они были истинными героями и заслуживали добрых и теплых слов.

Писал Ефим долго, беспощадно вычеркивая казавшиеся вялыми абзацы, переписывал, снова зачеркивал... Что-то сегодня мешало ему сосредоточиться, найти слова яркие, значимые, достойные подвига рабочих парней. Был ли помехой тому образ Тиночки, то и дело возникающий перед его мысленным взором и кокетливо грозящей ему пальчиком, или весеннее солнце, снопами слепящего света врывающееся в огромные окна парткабинета? А может быть, то и другое?.. Ефим отложил в сторону работу, подошел к окну, взглянул на небо по-весеннему высокое, по-весеннему бездонно-голубое. После недавней непогоды – первый яркий, ослепительный день... Он вернулся к письменному столу взволнованный, возбужденный, взял карандаш и по чистому листу бумаги торопливо побежали стихотворные строки:

Сегодня первый яркий день Красавицы весны.

Такая в небе голубень,

Так облака ясны,

Так взбудоражена душа И так играет кровь,

Как будто не весна пришла,

А первая любовь!..

Несколько раз Ефим прочел написанное. Он был рад, что поэт, живущий в нем, наверно, со дня его рождения, то говорящий, то умолкающий надолго, словно охваченный дремотой, – вот в это мгновение, разбуженный весной, пропел короткую песню, подал голос, напомнил: «Я жив, буду жить в тебе и волновать тебя, пока дышать будешь»...

Он с новой энергией принялся за очерк. Теперь сочинялось легко, свободно, карандаш едва поспевал за мыслями. Скоро очерк был готов. Ефим глубоко, с облегчением вздохнул, затем пригласил Крошкину в парткабинет.

–    Садитесь, слушайте что у нас получилось. Я сам прочту: мой почерк не так-то легко разобрать.

–    Вы разве заново все переписали?

–    Почти.

–    Неужели я так плохо насочиняла? – Тина притворно надула губки.

–    Не так уж плохо, – великодушно солгал Ефим, – но кое-что потребовалось переделать.

–    Я думала, ваша страсть – писать злющие критические материалы. А вы, оказывается, мастер на все руки, -сказала Тина после того, как Ефим закончил чтение. – Умничка! – кокетливо одобрила она. – Знаете, с вашим приходом в редакцию я поняла: вы – журналист по призванию, а я – по случаю. Но все равно журналистику не брошу. С годами поднатаскаюсь, руку набью. Работать в печати – быть всегда на виду, а я ой как люблю быть на виду! – Она игриво заулыбалась. – Ну, побегу, перепечатаю и редактору на стол... Спасибо! -Тиночка помахала ручкой. Бриллиантик, вправленный в колечко на ее безымянном пальчике, ослепительно сверкнул и тут же погас.

«Вы – журналист по призванию». Эти слова, сказанные Тиной не без зависти, заставили его улыбнуться. Да, он любит журналистику, у многих его товарищей по печати и просто знакомых сложилось убеждение: Сегал – журналист милостью божьей. Но сам-то он отлично знал истинное свое назначение: он родился поэтом, видел мир глазами поэта, воспринимал – душой поэта, И если бы за всю жизць не написал ни одной стихотворной строки, и тогда оставался бы поэтом. Никем иным.

И овладели вдруг Ефимом воспоминания. Словно на киноэкране, одна за другой, поплыли перед ним картины далекого тревожного детства.

Детство мое.,. Как хотелось бы мне назвать тебя золотым, детство мое. Помню золото и багрянец осеннего сада у отчего дома, червонное золото листьев, звенящих на прохладном осеннем ветру...

Помню золотой диск луны, отраженный в зеркале тихого пруда. Диск чуть дрожит у самого берега. Маленькими ладонями, сложенными в ковшик, я хочу зачерпнуть это золото, но в ковшик почему-то попадает лишь вода, простая бесцветная вода.

...Позолоченный бокал, до краев наполненный душистым вином. Он торжественно и одиноко стоит на белой скатерти в пасхальную ночь, предназначенный волшебному гостю – Илье Пророку. Я не сплю в эту ночь, безлунную темную ночь. Я мечтаю увидеть Пророка... Каждый шорох меня настораживает, необъяснимой тревогой сжимает сердце...

Вдруг словно гром загрохотал!.. Кто-то непрерывно барабанил в дверь дома... Я еще не знал тогда, что такое безумный страх. Впервые увидел его той ночью при свете керосиновой лампы, зажженной дрожащей рукой матери: простоволосая, бледная, в длинной ночной сорочке, она походила на покойницу... Долговязый отец белыми губами испуганно повторял: «Кто там?..» За дверью срывающимся, приглушенным голосом кто-то крикнул: «Гайдамаки в соседнем селе режут евреев!..»

Ночь пасхальная, темная страшная ночь. Я в телеге сижу и дрожу на перине, закутанный в два одеяла. Мать, ко мне прижимаясь влажной щекой, шепчет тихо: «Усни, мой сыночек, усни...»

Я не сплю, слышу цокот копыт лошадей, запряженных в телегу, кони резво бегут, а отец погоняет: «Живей, ну живей же, проклятые клячи!..»

Почему и куда их торопит отец? Не пойму. И зачем мы бежали в ночи из уютного доброго дома? Может, это не явь, может сон, жуткий сон в эту темную ночь? Может быть, я проснусь и увижу: Пророк позолоченный поднял бокал, пьет искристый напиток во здравие наше, и сияние исходит из ясных и добрых Пророковых глаз...

Только нет, я не сплю. Небо в трауре. Лишь далеко-далеко две звезды чуть мерцают... А колеса телеги все стучат и стучат о булыжник... А потом по проселку песчаному кони бегут... Хлещет кнут, и отец погоняет: «Живей! Ну, живей!»

Где-то там, позади, остается родительский дом и слегка золоченое детство мое...

Рассветает. Я вижу согбенную спину отца, дремлет мать тяжелой дремотой. С неба капает дождь, редкий дождь... Или плачет ночь? Ведь и небу должно быть невесело, глядя на нашу телегу. За телегой, как тени, с узлами какие-то люди понуро бредут, чьи-то кони устало храпят.

Два подсвечника рядом стоят, два подсвечника медных. Две свечи в полумраке горят, две свечи восковые. Дом чужой, и четыре стены этой комнаты полупустой нагоняют тоску. Я сижу на кровати, сжавшись в углу, и гляжу на таинственный пламень свечей. Возле них стоит мать в одеянии праздничном, в темном ажурном платке. Руки кверху воздеты, веки сомкнуты, будто во сне, по щекам две слезинки бегут, словно капли дождя по стеклу в непогоду, губы шепчут молитву...

–    Помоги, Адонай! Помоги нам, о Господи наш!.. Огради нас от бед и спаси нас от рук палачей!

Жарко молится мать. Тень от рук ее, к небу простертых, на стене чуть колеблется. Тихо... Тихо...

И мне чудится, Адонай, наш Всевышний, на троне своем, в облаках, высоко над Землей, мольбе материнской сочувственно внемлет. Может быть, он поможет и скоро вернемся мы в дом, добрый дом, что стоит среди старого сада, где-то там, далеко, почему-то покинутый нами.

Дом родной! Он плывет предо мной, как корабль – белый дом островерхий, с чернеющей крышей... В этом доме плывет мое детство, слегка золоченое детство. Белый голубь, как чайка, над домом летит...

...Вдруг струна оборвалась на скрипке чужой, что висит на стене надо мною. Оборвалось виденье... И свечи уже догорают. Мать ко мне подошла.

–    Почему ты не спишь? Спи, сыночек, усни. С нами Бог!..

Миновали годы... Ефим закончил школу и вскоре, с полупустой корзиной в руках, где было несколько пар заштопанного белья, почти без денег, если не считать того, что дал отец на дорогу и на «обзаведение», прихватив тетрадочку своих первых стихов, покинул родительский дом. Путь его из безвестного украинского местечка лежал в стольный град – матушку Москву.

Какая сила погнала провинциального мальчика-подростка, наперекор воле отцовской, в неведомую даль?

День устал

и закрыл тяжело свои веки,

С горизонта сполз вечер,

неприветливый вечер такой.

С милым детством своим

я, обнявшись, простился навеки И ушел в неизвестность,

томимый тревогой, тоской.

Ой, как солоны, жизнь,

твои бурные вешние воды,

Захлебнуться в них может

и самый искусный пловец...

Эти строки Ефим написал вскоре по прибытии в Москву, в четырнадцать с небольшим лет. Полуголодный, никем не привеченный, ютился он в клопином запечье деревянного домика на улице с пугающим названием «Живодерка»... Но невзгоды не обескуражили мальчика. Он поступил учиться в школу ФЗУ, переселился в общежитие, постигал ремесло и писал стихи.

О, как он был счастлив, когда известный в то время литературный критик, ознакомившись с содержанием его заветной тетрадочки, сказал: «Знаешь, мальчик, хотя ты не силен пока в стихах, главное в них есть – искорка поэтическая. Работай над собой, читай побольше стихов, поэт из тебя получится».

Первое стихотворение Ефима было опубликовано в заводской многотиражке. С чем можно было сравнить его радость и гордость в тот памятный для него день! Затем, несколько раз его стихи появлялись в городской газете. В 1936 году он примкнул к литературному объединению при одном столичном журнале. Раз в неделю собирались там молодые люди, читали свои стихи о партии большевиков, о великих победах и небывалых достижениях советского народа, ведомого партией к сияющим вершинам коммунизма. И во всех стихах воспевался Сталин, сотворивший земной рай на одной шестой света...

У Ефима таких стихов не было. И тогда, и много лет спустя, он не мог объяснить, почему не посвятил ни одной поэтической строчки великому вождю.

Незабываемый 1937-ой год породил, как это ни странно, новый взрыв разноголосой хвалы во славу солнца незакатного, величайшего из великих – Иосифа Сталина.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек! -

провозгласил Лебедев-Кумач под стоны и вопли тысяч и тысяч пытаемых в энкавэдэшных застенках.

Сталин – наша слава боевая,

Сталин – нашей юности полет.

С песнями борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет! -

вторил Лебедеву-Кумачу Алексей Сурков.

Споем же, товарищи, песню О самом большом человеке,

О солнце, о правде народов -О Сталине песню споем... -

не иначе как хотел превзойти других еще один поэт – Исаковский. И так далее, и тому подобное в творчестве вернопроданных литераторов. В такой «поэзии», Ефим понимал, место ему не найти. И он отошел, удалился от нее, удалился с болью, до лучших времен... Но лучшие времена не наступили – грянула вторая мировая война. Сержант Сегал командовал пулеметным расчетом, в перерыве между боями брался за перо, за карандаш – что было под рукой, обрушивал гневные строки на осквернителей и палачей родной земли, его многострадального народа. Видно, не всегда молчит муза, когда говорят пушки.

И теперь, вдали от фронта, он, полунищий, искалеченный, измотанный солдат тыла, работник скромной заводской газеты, хоть изредка, все же пишет стихи. Для себя, но пишет. Нет, Алевтина Михайловна, вам неведомо подлинное призвание Сегала. Он – поэт.

Ну, а пока – надо кормиться и одеваться, пока – по зову совести, с пером наперевес, атаковать нечисть всякую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю