Текст книги "Призванье варяга (von Benckendorff) (части 3 и 4)"
Автор книги: Александр Башкуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
Где, в каком медвежьем углу Московской губернии сохранились сии раритеты, ума не приложу. Но ребятки держались кучкой вкруг двух благообразных старцев в бабушкиной форме Семеновского полка. То ль потомки одного корня, то ль – соседи, призванные в те времена в один полк и вместе вышедшие на покой, то ль ветеранам анненских войн пожалованы поместья в отдаленном уезде – Бог весть.
Но стоило им появиться средь нас, к ним тут же подошли доброхоты, просившие выдрать канты, обшлага и проймы, ибо все знали, что я на дух не переношу ни курляндских католиков, ни всего с ними связанного. Ребятки оробели и, наверно, так бы и сделали, если бы я не пришел смотреть новобранцев.
Рвать канты было поздно и пареньки вытянулись передо мной во фрунт и принялись есть глазами, всячески пряча свои рукава за спины соседей, чтоб я не увидал ненавистных цветов.
Чего греха таить, в первый миг я озлился (больная нога давала о себе знать), а потом вдруг поймал себя на мысли, что ребятки-то не при чем. Ну, нет у них иной формы, да и какой русский в те годы не носил черного, да оранжевого?!
А потом будто что-то открылось во мне и я сам не знаю почему вывел самого рослого парнишку пред строем и спросил всех:
– "Господа, – мы разведчики и должны учиться не смотреть, но видеть. Что вы можете сказать о мундире сего офицера?"
Кто-то хихикнул. Кто-то вякнул насчет курляндской крови. Кто-то предположил насчет бедности малыша, а паренек аж покраснел от смущения и обид. Я же дождался пока шутники истощат свое остроумие, а потом еле слышно (чтоб все затихли) сказал:
– "Это все верно, а я вот вижу самого обычного пехотного офицера, не гвардейца и не придворного лизоблюда. Я вижу ослепительное крымское солнце, жгущее сей мундир, и балтийскую ледяную крупу, пронизывающую его в зимнюю стужу.
Еще я вижу простого русского офицера, не имевшего достаточно денег, чтобы купить мундир нового образца, но довольно Чести, чтоб не выпарывать объявленные преступными обшлага и канты.
Еще я вижу Господа, сжалившегося над сим человеком, и не допустившего, чтоб его взяли в плен, или тяжко ранили.
Я не могу и не хочу сказать, что разделяю политические воззрения сего офицера, но – искренне уважаю его за то, что он не предал своего прошлого. Своей Судьбы.
Это неважно, что войны, в коих он воевал, были нечестивы и потому несчастливы. Важно то, что сей бедный человек сохранил свою Честь и потому Спасен Господом.
Важно то, что он воспитал своих детей и внуков в Уважении к его и их собственной Чести, ибо если бы не было сего Уважения, разве столько лет сохранился бы этот мундир?! Мундир, за коий ссылали...
А еще я скажу вам, что Вещи имеют свою Судьбу. И если сей мундир так хорошо служил своему господину, может он и вправду хранит от плена, сабли и пули?!"
Когда я кончил, вокруг меня была гробовая тишина и только молоденькие ребятки с изумлением рассматривали свои старенькие обноски, а старики утирали невольные слезы.
С этого дня будто что-то переменилось в людях. Они перестали стыдиться своих нарядов и много позже, когда благодарные пруссаки пытались подарить нам новую форму, мои ополченцы отнекались, объяснив отказ суеверием. Мол, наши деды и прадеды в сих мундирах домой живы пришли, а в новых – при Бородине с Аустерлицем больно много народу легло.
Эти речи произвели на суеверных пруссаков разительное впечатление и к концу войны во многих русских и прусских частях многие предпочитали донашивать совсем уж драный мундир, но – не менять его. Старый-то спас, а вот как поведет себя новый?
И что удивительно, – в моем отряде относительные потери были и впрямь очень малы в сравнении с прочей армией. Это и привело к столь быстрому распространению сего нового и странного суеверия.
Я, наверно, не был бы жандармом, если б то не использовал. Где-то с лета 1813 года шпионы с предателями стали хуже спать, ибо люди мои оказались в любом мундире с любой личиной. Узнавали же мы себя по кольцу с черепом. В пику польским портным немецкие кузнецы рады были помочь хоть такой малостью.
Пока Россия не расправилась с поляками в своем тылу, ни о каком походе в Европу не могло быть и речи. Бонапарт же, вернувшись к родным пенатам, укреплялся не по дням, но – часам.
Если вы помните притчу о сорока наполеондорах за еду для лягушатников в Белоруссии, те же сорок наполеондоров обходилось наше пропитание в Польше. Поэтому самой важной задачей для нас стало взятие Берлина, дабы Пруссия смогла "официально" начать войну с лягушатниками. Поэтому 3 января 1813 года моя команда вышла из Москвы и направилась к не замерзшему Мемелю, дабы оттуда попасть к Штеттину – на Берлин.
В Берлинской операции моим соседом слева стоял Саша Чернышов, командовавший русской конницей, а соседом справа – прусский фельдмаршал Блюхер (прусские новобранцы еще не набрали достаточно опыта для фронтальных атак, а огневая мощь их гладких стволов оставляла желать много лучшего).
Что рассказать о взятии Берлина? Я не могу судить досконально о том, как все было, ибо если и видел в Берлине врагов, так только – покойниками. Моя рана на ноге хоть и позволяла болтаться в седле, подобно кулю с дерьмом, но по земле я все еще ходил при помощи костылей. Так что мои люди здорово убежали вперед от меня.
Единственное, что я сделал, – это отдал приказ придержать удила пред Королевскою Канцелярией и ее брали люди Блюхера.
Освободи мы Берлин, нас накормили бы и напоили. Не больше того. Но "помогших нам освободить наш Берлин" встречали, конечно, не так... Иной раз выгодней "не успеть" с точки зрения – человеческой. И лучшей дружбы впоследствии.
Я был представлен к высшему прусскому ордену "Pour le Merite" и назначен моей тетушкой главным координатором взаимодействия прусской и русской армий.
После сего награждения я не смею получить русского военного Ордена. Стать членом Ордена все равно как обвенчаться в церкви, – "пока Смерть не разлучит вас". (Виртути Милитари после упразднения Польши – не Орден, но "памятный знак".) Парадокс в том, что я – русский офицер и не должен носить чуждого Ордена. Так и лежит он у меня в письменном столе – в коробочке.
Берлинская победа дала толчок массовому народному восстанию в Германии. Общее одушевление было всеобщим и даже я тиснул жалкие вирши, написанные мной под впечатлением от сей победы. Вот та самая листовка, – вам и судить:
Napoleon ins Rusland kam,
Von Hochmut angetrieben;
In Moskau er Quartiere nahm,
Hat's dort nicht lang getrieben;
Das Feuer hat die ganze Stadt
Mit Stumpf und Stiel verzehret,
Da reist er aus, wierdum nach Haus
Eilig den Rucken kehret.
Der Hunger und die grose Not
Sie uberall anpacken;
Vor Kalte fallen tausend tot,
Und tausend von Kosaken.
Die Beresin', als sie nun fliehn,
Die Halfte hat verschlungen;
Napoleon, der Teufelsohn,
Im Schlitten ist entsprungen.
So kommt der Ubermut zu Fall,
Denn Gott im Himmel richtet
Und strafet nun der Frevel all,
Der er lang angerichtet.
Die gros' Armee, o weh, o weh,
In Eis und Schnee begraben,
Von Hunger tot, von Frost und Not,
Die fressen Wolf' und Raben!
Не думаю, что это стоит переводить на русский. Я немец, юность моя прошла в Остзее, да Франции и странно мне было бы писать рифмы на чуждом для меня языке. Это сейчас, когда я чуток пообвыкся и говорю чаще по-русски, у меня иной раз получается нечто стихоподобное. Правда это – одни переводы и я не числю себя поэтом.
Когда в 1831 году моя команда разгромила очередной польский отряд, один из вождей инсургентов запел под виселицей.
Я невольно заслушался и отменил казнь. А потом подозвал певца и спросил как его зовут и кто написал сию песню? Молодой человек, смутившись от такого внимания с моей стороны, отвечал по-английски:
– "Когда я отплывал из Бостона, дядя спел мне ее на прощание".
Я долго смотрел на лицо инсургента и признал в нем явное сходство с одним из самых ярых ненавистников нашей Империи. Тогда я спросил:
– "Как здоровье пана Огиньского? Я думал, что он не усидит дома в пору сию".
Юноша побагровел, как от оскорбления, и выкрикнул:
– "Он тяжко болен! Он только поэтому не смог прибыть! Доктора сказали, что он не вынесет дороги через океан!"
Тогда я выдал ему аусвайс на право пройти через все наши порядки до Данцига "со всеми сопровождающими" и сказал:
– "Война кончена. Восстание подавлено. Вы можете продолжать сражаться, но мы убьем вас всех. Ради детей и женщин – выведи их из этого ада, а вот тебе деньги на проезд до Америки. Здесь теперь для вас земли – нет. Довези их и передай привет дяде. А коль ищешь Смерти – вернись. Я всегда тут".
Я не стал вешать его хотя б потому, что сам мог вести моих латышей на Восстание против русских.
А вот песня осталась. На другой день мне дали новые списки приговоренных, подписанный Государем. И я, согласно списку сему, выписал всем пропуска до Данцига со словами:
– "Не могу требовать у Вас того, чтоб вы не дрались. Воюйте и мои солдаты убьют Вас. Но не требуйте от меня, – Вашей казни. Англия с Францией – предали вас. Кончено. Уезжайте, пока сие в моей Власти".
На другой день Государь вызвал меня на ковер, и я объяснил:
– "Если вы желаете обратить Польшу в огромное кладбище – быть по сему. Но дело в ином. Дело в людях моих, – они пьют, Ваше Величество, а сие дурной знак.
Мы истребили польскую армию. С нами борется польский народ. Объявите Амнистию, прошу Вас!"
Тут денщик моего кузена по имени Адлерберг взвизгнул:
– "Вы сильно изменились, Бенкендорф! В тринадцатом вы с поляками обращались совсем по-иному!"
– "В тринадцатом поляки получали должок за все, что они вытворяли в России в двенадцатом. И карал я без всякой жалости, ибо годом раньше они сами пришли с огнем и мечом! И карал я их – после честного боя, а теперь...
Я не изменился. Война – другая. Совсем иная война..."
Государь от моих слов серьезно задумался. Сам он – не воевал и не мог знать, – чем одна война отличается от другой. Но вечером того дня он пошел по порядкам с инспекцией и, говорят, при виде пьяных "весьма огорчался". А пьяны были многие. Строго говоря, – все.
Знаете, – это в первые дни забава – задрать юбку пленной "паночке". Иль того хлеще – "спустить штаны" пленному мальчику. Из первых рук доложу, – сие огромное развлечение. Я сам в 1813 году переспал с многими католичками, ибо считал сие – воздаянием за все то, что католики с нами делали. Но так было в ту – Большую Войну...
А в эти дни... Развлечения с пленницами первых дней сменились желанием – залить голову водкой и ни о чем – ни думать, ни знать. Это и есть "иная война"!
Мы – солдаты. Мы давали Присягу и обязаны Исполнить наш Долг. Но никто не посмеет запретить нам – напиться. Надраться до чертиков, до – забытья, чтоб забыть про сию "Иную Войну"!
И Государь в ночь той инспекции все это видел и осознал. Той же ночью по войскам пошел Приказ об Амнистии, а через неделю Восстание кончилось.
Я же весь вечер просидел в нашей столовой, пытаясь подобрать на рояле мелодию той самой песни Огиньского. А как подобрал – само собой полилось:
Ах, зачем наша жизнь проходит и тает?
Я бокал не допил и сердце свое не раскрыл,
Ухожу навсегда из родимого края,
Где оставлено – столько могил...
Не успел я допеть это само собой получившееся четверостишие, раздались столь бурные аплодисменты слушавших меня офицеров, что я смутился и не мог продолжать. На другой день песню полностью перевел на русский мой секретарь – князь Львов.
Через месяц ее пела уже вся русская армия. А потом ее пытались запретить, как слишком вольнодумную и якобинскую. Куда там!
И вот я в таком расположении духа возвращаюсь с этой "грязной войны", а мой протеже – встречает меня всяким бредом. Мерзостью, кою я привел на страницах моего предисловия.
Нет, я понимаю, что все это весьма верноподданически, но...
Вы представить себе не можете, – как я взбесился. Штатские (не зная подробностей сей "грязной войны") визжали от радости. Армия восприняла сие Оскорблением и как – издевательскую Пощечину!
Такие штуки нельзя оставлять без внимания и я пригласил Пушкина на тот самый вечер, с коего и повел мой рассказ. Прочесть "Моцарта и Сальери" перед чавкающим, чмокающим и сыто рыгающим стадом, – меж раками в сметане и заливным!
Моя матушка, случись ей присутствовать при сием – была бы в восторге от столь утонченного оскорбления! (Князь Орлов после вечера поставил мне бутылку "Клико" за то, что я "столь тонко отомстил за всех нас!" Ощущения прочих людей в сапогах, были – сходны.)
Если бы рифмоплет осознал, что его оскорбляют, я бы пощадил его Честь. Но пиит принял все это, как должное, и Общество покарало его куда более явным образом.
Вообразите, – генералы хихикают, столпившись над лестницей, поясняют пассиям – что там (самыми вульгарными словами и жестами), а под лестницей "арап" потеет в полном одеянии с шубой жены на руках. При том, что Государь уже расстилает госпожу Пушкину на кушетке в известной всем комнате. Титул "первой красавицы" любого двора зарабатывается старым, как мир, женским способом, а в нем любой Царь – обычный мужик!
Но полный Восторг у всех вызвало то, что когда вспотелый наш Государь выбрался в зал со встрепанной и помятой госпожой Пушкиной, стоило ему похвалить борзописца – тот готов ему был руки лизать! А от рук сиих пахло – его же собственною женой!
Вообразите себе, Государь протянул тому руку для поцелуя, тот наклонился, стал целовать, почуял женские запахи (а в миг соития женщины пахнут, конечно же – не духами!), замер и... Расплылся в улыбках и благодарностях.
Пассии наши аж застонали с восторга, а казарма подавилась сдавленным хохотом, да жеребячьими комментариями. Честь Пушкина с того дня в высшем Свете была попросту уничтожена!
Старшая дочь Пушкиных – чернява и малоросла. Но уже старший сын – с детства носит ботфорты и уже сегодня перерос всех своих сверстников. Если же заглянуть в свинцовые глаза этого необычайно сильного белокурого мальчика, берет оторопь – настолько они холодны, пусты и безжизненны. Про второго мальчика нельзя сказать что-то наверняка (он пошел в матушку), но вот младшенькая – высока, прекрасно сложена и белокура.
Разница в детях дошла до того, что старший мальчик, попав по протекции Государя сызмальства в Гвардию, и, выяснив, что ему нужен будет "личный горшок", сделал этим самым "горшком"... Общество было в шоке, но маленький Александр Александрович Пушкин, не моргнув глазом, объяснил так:
– "У меня нет раба. Прежний муж моей матери (то есть – Пушкин, Пушкина ж теперь – графиня Ланская) не оставил нам никого. А у моего брата это в Крови. Предок его был "ночным горшком" Петра Алексеевича, так что ему сие не зазорно. Он сам захотел...
Я получаю пенсию от правительства, он же нищ – ибо его отец не оставил ему ни шиша. Я теперь содержу его на свой счет и не найду в сием ничего нового, или – предосудительного. Так все делают..."
Ежели у вас не зашевелились еще волосы на голове, – другой факт. Младшая дочь в семье Пушкиных тоже получает "пенсию от правительства". (В реальности обе "пенсии" – денежное содержание, выплачиваемого царем графине Ланской (прежде – Пушкиной) за "детей, признанных Государем". А за тех, кого он "не признал" – "пенсию" и не платят!) Старшая – голодна и нища. Поэтому младшая сочла правильным "нанять" старшую себе в услужение.
Однажды, когда "старшая" "не так заплела локон", "младшая" разозлилась и ударила собственную сестру зеркалом по голове. "Старшей" девочке пришлось накладывать швы...
Знаете, чем все кончилось? "Младшая" объявила, что "за обиду" она теперь будет платить собственной сестре "на десять рублей более ежемесячно" и та... "с радостью согласилась". Общество опять впало в шок. Господи, – да кто ж воспитал этих деток, когда в одной семье все настолько продается и покупается?!
Это не все... Все мы – грешны и у всех нас – много любовниц. Большинство мужей моих пассий знают о природе сих отношений и это не повод, чтоб их убивать. Отношения меж мужчиной и женщиной никогда не были поводом для убийств, за исключением состояний аффекта. Но тут уж...
В случае ж с Пушкиным в "постельную борьбу" вмешалась политика. Я уже доложил вам о моем отношении к России и Власти.
Повторюсь, – "Не так Важно, кто у нас будет Царь. Важней того – чтобы Смена Царствований не приводила к массовым экзекуциям с конфискациями. Ибо сие не пускает к нам Капитал, а без частной помощи Империю не поднять!"
Из этого следует, что я – Монархист. Но Монархист не "Абсолютист" навроде Адлерберга с Клейнмихелем, иль пуще того – Нессельрода, но "Конституционный" – по английскому образцу.
Прежний Царь хорошо это понял. Он осознал, что если бы я хотел Власти – я сам бы рвался в Цари. Но сие – Путь к Погибели. Я могу быть Великим Царем, сие не решает главного – нехватки денег в Империи.
О чем можно что-либо говорить, когда наша казна составляет пять миллионов рублей серебром? А мои личные капиталы – около сорока! При том, что в гульдене пять рублей, а Англия была должна частным лицам более полу-миллиарда гульденов и смогла сей долг потихонечку выплатить?!
На Руси не желают о том говорить, но гигантская наша Империя – нища в сравнении с Англией, или – Францией! О чем идет речь, ежели Российская Империя имеет бюджет равный шведскому?! ШВЕД-СКО-МУ! Повторю еще раз по буквам – Ш-В-Е-Д-С-К-О-М-У.
И это при том, что мы умудряемся обгонять чуть ли не всех по развитью Науки и прочему... Отсюда вывод – русским подданным во всем недоплачивают! Люди наши живут в нищете в сравнении с большинством стран Европы.
Русский офицер регулярно не получает ни малейшего жалованья и живет с доходов от собственного же поместья! Убейте "Крепостное Право" и вы разрушите армию. Отнимите доход у русского офицерства и никто не захочет служить на Благо Империи!
Следовательно, – сперва мы должны всемерно ограничить Власть Императора. Привлечь иностранные, или – частные инвестиции. Добиться роста имперской экономики. Провести, наконец, реформу в нашей же армии. И лишь затем (при условии сносной жизни русского офицерства!) отменить позорное Рабство. А уже отменив тотальное Рабство можно думать – насчет нормального развития экономики.
Прежний Царь это все прекраснейше понимал. Ему нужна была Власть неважно какая. Поэтому он и поддержал мою партию.
На престол же взошел "неважно кто". Человек – Никто. Нищий, безмозглый, неумелый бастард не имеющий никакой опоры ни в Правительстве, ни в Церкви, ни – в Армии. Идеальная фигура для "переходного периода" от Абсолютной Монархии к Конституции.
Первое время он и вел себя как "Никто". Этакая вешалка для мундира и царской Короны. Но затем нашлись люди...
Нессельрод был... Я по сей день – не могу понять, зачем он все это затеял. Он стал бегать вокруг Царя, нашептывать ему на ухо, и сей манекен, этакий "голем Франкенштейна" стал потихоньку проявлять "монаршую Волю". Так как он не знал, и не понимал ничего – Воля сия в сущности была "Волею Нессельрода". И жиду – вроде бы все удалось.
За вычетом одного. Он сам не знал, какой ящик Пандоры он открывает. Ибо через какое-то время Несселя оттеснили от трона Адлерберг и Клейнмихель. Ребята "без тени ума и сомнения на породистой морде". Первое, что они сделали, – заявили Его Величеству, что "Нессельрод – жид и надобно его держать, как – жида, – советчиком, но ни в коем случае – не товарищем!" И – понеслось...
Внезапно для всех выяснилось, что единственною преградой для идиота на троне остаюсь я и мои егеря, да жандармы. Вдруг все увидели, что человек, не бывший дня в армии, получает (извините меня за подробность!) сексуальное удовольствие при виде повешений...
О Франкенштейне и Шелли речь позже, но многие зашептались, что – сие неспроста. Бездушный, безмозглый, безденежный голем взбунтовался против собственного же Создателя.
Именно в сие время и возникла История с Пушкиным. Дело не в том, что Пушкин "стерпел". Пришел день, когда он сказал девице:
– "Моя жена спит с Царем. За это Царь дозволяет мне спать с тем, с кем мне хочется. Пойдешь ли ты против Воли Его?!"
Девица не решилась. Через год "дон-жуанский" список негодника вышел за рамки всякого воображения. И мы осознали, – хотим мы того, или – нет, – все это на обыденном уровне – на руку Николаю с Адлербергами, да Клейнмихелями.
Мы стали пытаться выслать Пушкина из столиц. Государь (по наущению хитрого Несселя) принялся его возвращать. С его точки зрения сие оказался "хитрый политический шаг".
Но... Пушкин был внуком "палача" и "ночного горшка". Близость с ним значила всякую потерю Чести для женщины. А отказать они не могли (верней не пытались, – поклонение Барину у русских в Крови!).
Вообразите же ситуацию, – мерзкий черномазенький коротышка вяжется к любой Честной женщине, а та даже не может его отогнать, ибо жена черномазенького спит с Царем, а стало быть...
В Европе из того факта, что с его женой спит Король, ничего бы не вытекло. В России – наоборот. И вышло так, что уничтожение Пушкина стало делом первоочередным и, увы, – политическим.
В нашей касте и без того довольно признаков разложения, чтоб... Еще этакое.
Я часто беседовал о том с моим сыном. Он неверно понял меня.
Однажды, "чтоб привесть Пушкина в чувство", сей повеса написал на него мерзкий пасквиль. Карикатуру с подписью – "Рогоносец Его Величества". Пушкин, правда, не слишком хорошо зная французский язык, перевел ее "Король Рогоносцев".
Как бы там ни было – возник скандал. Все кругом стали показывать на старшего сына Пушкиных чуть ли не пальцами и рифмоплету пришлось завести разговор про дуэль.
Сын мой – боевой офицер. По роду службы и опыту он обязан – просто обязан убивать штатских противников. Но сие нанесло б чудовищный удар его Чести! Ведь для армейского офицера убить шпака, – все равно что – отнять денежку у юродивого...
В нашем обществе – офицер настолько выше любого из штатских, что простейшая дуэль с ними – огромное испытание.
В сиих обстоятельствах сын мой, решившись на дуэль с Уклонистом от Армии, рисковал своей Честью. Надо было сделать все так, чтоб победа не оставила ни малейших сомнений – ни в моральном, ни нравственном превосходстве его.
Многие говорили мне: "Не дозволяйте вы этого! Дуэль с потомком Палача, да Ночного Горшка не прибавит ничего вашему отпрыску, а отнять может многое. Сошлите черномазого за тридевять земель. Отмените все. Сие в вашей Власти!"
Я понимал это. Я понимал также и то, что ежели Пушкин каким-либо образом выживет, – сие может стоить сыну моему карьеры и Чести. Еще я знал, что Пушкин – Гений и его нельзя убивать! И, наконец, я догадывался, что все мои противники политические сейчас потирают ладошки, да хихикают в кулачок!
Еще бы, – на дуэли должны сойтись мой сын и мой протеже, – коему я предоставил Печатный Станок всей Империи. И ежели я отменю дуэль, скажут: "Испугался за сына!", да "Пощадил Сутенера и Труса!" И то, и другое в казарме – грех непростительный.
Случилась дуэль. Мой сын приехал ко мне и радостно крикнул:
– "Я сделал все так же, как ты – в твоей молодости! Я отстрелил этому негру все его срамное хозяйство! Больше не будет он пакостить с белыми женщинами!"
Небо обрушилось на меня. Да, – сей способ досадить штатскому с восторгом будет воспринят во всем высшем обществе. Особенно – идея о том, что "негр больше не тронет ни одной белой женщины"! Сын мой после этого станет – чудовищно популярен в известных кругах...
Беда только в том... Я – еврей. Разговоры о том, что надобно "кастрировать черных" в далекой Америке давно переплелись в голове моей с призывами "оскопить всех жидов" в гораздо более близких нам Австрии с Пруссией...
Я привык бороться с такими людьми. Я не привык подавать им руки. И вот теперь один из них – и в поступках и помыслах, – мой единственный сын...
Я сидел за столом в кабинете моем на Фонтанке, а он стоял предо мной и ждал от меня отеческой похвалы. Я поднял колокольчик и позвонил. Кто-то из секретарей, зная в чем дело, сразу подал мне бумагу о состоянии Пушкина. Там было сказало: "Травматическая кастрация пулей. Частичная эмаскуляция. Неукротимое кровотечение из паховой вены. Скорее всего, – рана смертельная".
В кабинет вошли мои адъютанты и кто-то из секретарей. Я, не слыша голоса своего, прохрипел:
– "Повтори-ка еще раз – все что ты мне доложил... Я тебя плохо слышал... Сынок..."
Сияя, как начищенный самовар, сын мой слово в слово повторил свой доклад и... стал потихоньку сникать под изумленными и немного брезгливыми взглядами моих близких.
Я – еврей. И все мои адъютанты с секретарями тоже несут в жилах хоть каплю Избранной Крови. Им не пришлось объяснять – что не так. Они сами видели – какую гадину я в отеческой слепоте выкормил на своей же груди...
Мир стал качаться и ползти неизвестно куда, когда я тихо сказал:
– "Завтра же тебе выпишут паспорт и все бумаги для выезда. Тебе и твоему названному отцу. О деньгах – не думай. Сколько надо – столько и дам. А сейчас – выйди, пожалуйста, мне надобно посоветоваться – со всеми нашими..."
Когда дверь за моим сыном закрылась, что-то страшное сдавило мне грудь... Я, срывая крючки моей формы, попытался облегчить себе вздох, и услыхал мой же голос – будто со стороны:
– "Сбылось Проклятие! У любого из нас – Единственный сын и ему суждено разбить наше сердце! Наследником же фон Шеллинга будет внук его дочери, но ему никогда не суждено его видеть! Так сказано в Книге Судеб... Господи, за что ты наказал меня таким сыном?!"
Мир обратился в стремительно вращающийся калейдоскоп, а потом взорвался яркими искрами. Я рухнул на руки моих адъютантов и даже не знаю, – какой из всего этого вышел шум...
Когда я вернулся в сознание, у меня сильно болела грудь. Мой личный врач Саша Боткин разрезал ее скальпелем и рукой массировал мое сердце иначе она не желало работать. Я спросил:
– "Где он?" – и все поняли и жена моя просто ответила:
– "Скорее всего, он уже, наверно, – во Франции".
Я молча кивнул и больше ни разу ни у кого не спрашивал о том, кого знаю – моим единственным отпрыском...
Но о нем, мне, конечно, рассказывали, – то сестра, живущая ныне во Франции, то Элен, воспитывавшая его первые годы и по сей день зовущая Карла – "беспутным мальчишкой"...
Я все время шлю ему деньги и часто беспокоюсь о нем (ибо это – мой единственный сын!), но... Я – еврей и в тот страшный день я видел его глаза, я слышал даже не то, – что он сказал, – но как он это сказал! А вот этого я ему простить не могу.
А за саму дуэль с Пушкиным – я его не виню. Он все сделал правильно. Гении не смеют быть Рогоносцами. Особенно – по своей собственной Воле!
Здесь, наверное, вы спросите, – как же так? Почему вы зовете юного Геккерна своим единственным сыном?
А Наследник? "Дыма нет без Огня" – откуда же столько слухов о Вас с Государыней?!
Началось все в дни сватовства Nicola. Разумеется, и речи не было в том, что моя тетушка вдруг откажет ему в руке своей дочери. Пруссия понесла слишком много потерь в Великой Войне для того.
С иной стороны, известные всему миру несчастья Романовых могли дать повод для тетушки объявить любимую дочь "неспособной к исполнению брачных обязанностей".
А так как все понимали, что с политической точки зрения Пруссия принуждена к браку сему, такой оборот уничтожил бы репутацию Его Высочества совершенно, и нам пришлось бы искать ему партию в каком-нибудь Люксембурге, если не в Африке.
Посему, пожелание моей тетушки о предварительной тайной встрече возможных жениха и невесты было с пониманием встречено при дворе. Местом сватовства был избран не официальный Берлин, но тихий, провинциальный Кенигсберг. Сие – родовое гнездо Гогенцоллернов и именно Кенигсберг стал первой столицей, посещенной Петром во время первого в новейшей истории "Путешествия русских в Европу". Там было положено начало и первому альянсу в истории отношений стран, тогда как Берлину, увы, к великому сожалению, чаще доводилось видеть нечто обратное...
Государь и мы, личная охрана его, были, в целях конспирации, наряжены в форму моих егерей. Это объясняло наше появление в Кенигсберге. В пору повсеместного братания "ливонцев" с прочими немцами, егеря исполняли конвойные функции для перевоза грузов через границу. Граница при этом пересекалась по сто раз на дню, – на нашей стороне все товары были дешевле, а у них почти начисто отсутствовали женихи, так что прусская сторона даже приветствовала появление Ливских Жеребцов в Местных Конюшнях. (Люди мои не славяне и любители расовой чистоты могли сладко спать – под довольное ржанье прусских кобыл!)
И вот, – третий день мы пьем пиво в кенигсбергских пивных. Наследник уединился с одной из моих немецких кузин в номерах нашей гостиницы. Тут к нам вбегает этакий ангелок и дает мне записку о том, что "берлинские белошвейки прибыли в город и готовы станцевать тур мазурки с русскими офицерами".
Я бросился к Государю. Меня выругали из-за двери, потом кузина Вилли открыла мне дверь, и у меня возникло ощущение, что я прервал их на самом занимательном месте. Я передал Вилли, что Его Высочество надобно срочно одеть, умыть и привести в божий вид. Или меня назавтра разжалуют в рядовые, а ее – пошлют мыть портомойни. Я же побегу к невесте и постараюсь протянуть время.
По дороге в указанный дом я все никак не мог выдумать, как мне выкрутиться из сего положения. Рассказать истину было немыслимо, а нести бред сивой кобылы – смешно. Я подозревал, что наша встреча с красавицей Вилли была не столь уж случайна. Мою тетушку необычайно заботили наклонности кузена, – в Европе все друг другу уши слюнявили грязными слухами – об импотенции одного старшего брата Наследника, да – содомском счастье второго.
Тетушка неоднократно давала понять, что ежели Его Высочество обратится к "ее кровиночке" с "гнусными, противоестественными предложениями", она не только устроит скандал, но и разорвет всякие отношения меж нашими странами, чего бы ей это ни стоило. Ибо она – "прежде всего Мать, а Право Матери Свято!"
Я, разумеется, убеждал ее, что с Николаем, в отличие от его "братиков", в сием отношении – все в порядке. Тетушка в ответных письмах благодарила меня, но я нисколько не осуждаю ее, коль она не доверилась другу и кузену заинтересованной стороны. Так что... появление Вилли сразу навело меня на мысли о том, что тетушка решила получить верные сведения из первых рук.
Тем более что Вилли – моя родственница, а с тетушкой ее родство косвенное. Боюсь, тетушка не моргнула б и глазом, ежли б выяснилось, что русский принц и впрямь охоч до "гнусных, противоестественных предложений". Теткино попечение о судьбе юных девиц распространялось лишь на ее кровных родственниц.
Но и задерживаться я не смел, – принцесса – моя троюродная сестра! Добавьте к сему известную подлость придворных нравов: разумеется, принцессе представили портрет ее будущего жениха, но нет в мире вещи лживее и продажнее кисти придворного художника, да перышка борзописца. Я знаю, о чем говорю, ибо сам покупал сиих проститутов оптом и в розницу и, смею сказать – за грошовые деньги!