355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Чего не было и что было » Текст книги (страница 20)
Чего не было и что было
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:37

Текст книги "Чего не было и что было"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)

НЕЛОВКОСТЬ
Открытое письмо редакции «За Свободу!»

Я тоже давний сотрудник «Свободы!»; и многих, не одного Игоря Северянина, давнее: моя статья была, помнится, в самом первом номере газеты. Уж одна такая давность (хотя не одна она, конечно) позволяет мне надеяться, что редакция «За Свободу!» даст мне свободу высказаться по поводу заметки Игоря Северянина «Шепелявая тень» (№ 100).

Именно «по поводу», – только: о самой статье я говорить почти не буду, остановлюсь, главным образом, на редакционном к ней примечании. Оно по теме и по тонам находится в близкой связи с недавней статьей Философова «Гроб повапленный». Вот об этой теме, да об этих тонах, и поговорим.

Редакции «За Свободу!», а также Философову, очень не нравится парижский журнал «Звено», вместе с его сотрудниками. О них и о журнале скажу в свое время, а пока начну с себя.

Философов находит, что я, в эмиграции, из Антона Крайнего превратился в Антона Среднего, и даже сравнивает меня с котом Леона Блюма, который так осторожно и мягко ходит по столу, устеленному хрусталем, что ни одной рюмки не опрокидывает.

Насколько я понял, Философов меня жалеет: ему кажется, что ходить подобным образом я принужден, хожу волей-неволей; т. е., прямее, – что эмигрантская пресса, внутренняя цензура известных газет, стесняет свободу моего слова.

Не буду кривить душой: такая цензура существует, и не всегда я имею возможность, физическую, сказать то, что хочу, так, как хочу. Не всегда и примиряюсь я спокойно с этой невозможностью… Однако это частность и мелочь по сравнению с моей собственной волей, походя рюмок не опрокидывать. Воля же – от сознания своих времен, от более или менее ясного их понимания. Раскидывать эмигрантские рюмки просто потому, что мне «так изболится», да еще воображая, по-допотопному, по-довоенному, вроде Игоря Северянина, что этим доказываешь свою «самостоятельность, независимость, властность и непреклонность» – право, уж как будто стыдновато. Не поясню, откуда стыд, – видно и так.

Кстати, и реальные результаты рюмочных погромов бывают только отрицательные. Одна большевицкая радость чего стоит! Большевики – не специальные рюмколомы, они всело-мы; но в этом качестве и ломаньем по мелочам не брезгуют, всякому рады.

Нет уж, пора нам поумнеть. И насчет разрушений в собственном доме, или хоть на собственной жердочке, – полегче! За этими рюмками, да за своим красованьем одинокими независимостями, – как бы не забыть, что у нас есть общее дело, потруднее, поважнее раскидыванья рюмок.

Не скажет ли Философов, что ради этого-то общего дела и надо бить рюмки? Надеюсь, не скажет. А то выйдет, как если бы собирались люди в поход, и вдруг каждый принялся бы разбивать уж не рюмку, а нос соседнему солдату, – не понравился нос! Где там, в этих занятиях о походе думать! На мой взгляд – практичнее, пока что, и плохой нос потерпеть.

Рюмки и носы завлекли меня далеко. Уж очень тема широкая. Но сузимся, вернемся к реальным мелочам. И они будут на тему.

Ни малейшего «блеска» я в наших эмигрантских журналах и газетах, конечно, не вижу. Но по какому праву можно с них блеска требовать? И по сравнению с какими они так плохи? Если с советскими, то я даже готов стоять и за блеск.

А без шуток – каждый почти журнал и газета делают, что могут, – по своему разумению. Каков Сенька, такова и шапка. Разные Сеньки, разные шапки. По-моему, уважения достойно, что каждый Сенька старается держаться своей шапки и, раз выбрав, хочет ее приукрасить.

«Звено» выбрало шапку, выбрало себе колею, и посильно ее держится. Исключительное презрение к этому журналу со стороны редакции «За Свободу!» производит странное впечатление; а тон и «ернические» слова, которыми она выражает это презрение, кажутся мне какими-то… жуткими. Что это? Уж не географическая ли близость советской России действует? Не зараза ли языком московских газетчиков? Печально было бы, если бы мы даже в этой стороне не сохранили своей самостоятельности. Прежде, хоть и били мы рюмки (по-русски) все же кое от какого тона (по-европейски) – воздерживались…

Но не здесь суть дела и главная, для меня, неясность. А вот °на: я хочу, наконец, узнать, в чем именно обвиняет редакция «За Свободу!» «Звено»: в том ли, что оно вообще занимается эстетикой? Или что у него плохая эстетика?

Это два разные обвинения, их смешивать нельзя. Первое – упраздняет второе. Ведь тогда бесцельными делаются частные выпады против сотрудников «Звена». Тогда все они одинаково плохи и одинаково повинны, – занимаются эстетикой! Да и что эти сотрудники? Тогда и Бальмонта нельзя исключать из виновных (а «Свобода» только что это делала) – ведь и он занимается эстетикой. Одного И. Северянина можно бы исключить: он, по свидетельству газеты, уже только «ловит» рыбу.

Но редакция «За Свободу!» не говорит нам отчетливо и прямо «долой эстетику», а все как будто и туда и сюда: и «вообще» долой, и «плохую» долой. Я же ставлю вопросы прямые. Например, мне очень интересно: на правах ли «ловящего рыбу» предлагает редакция И. Северянину «отмахнуться» от «эстетов» – Адамовича и Г. Иванова, – или же, на правах «гения», – смахнуть «посредственностей»?

Коли дело в рыбе – это одно, об этом, при случае, можно особо поговорить. А если взять второе положение… то я позволю себе, опираясь на долгий мой опыт литературного критика, информировать почтенную редакцию: Адамович – один из лучших молодых поэтов, прекрасно владеет стихом, по-новому пррст, очень тонок. В критике своей он тоже тонок. У него есть провалы, слабости, нарочитости, которыми он прикрывает свою глубину (главная слабость), а глубина его сложная и умная. Совсем в другом роде – Г. Иванов, но его поэзия, прежде всего, тоже настоящая (см. хотя бы стихи в последней книге «С. Зап.»), «Воспоминания» его вполне беспретенциозны и очень скромны.

Вообще – новая простота и скромность – главная черта современных поэтов, – настоящих.

Я понимаю, редакции «За Свободу!» неоткуда все это знать; где ж ей следить за поэзией, да и охота ли? Но в таком случае неосторожно действовать на веру, не осмотревшись соединиться с «непреклонным и властным королем сирени». Король обиделся за свою старую квартиру, – зачем назвали сырой. Но почему такое поспешное сочувствие этой обиде у воинственной редакции «За Свободу!»? Именно спешить-то надо бы погодить. А то поспешишь… и непременно выйдет неловкость.

НА МОИХ ГЛАЗАХ

…Его туманные винты

Как две медузы дымноструйны.

Есть такое особое человеческое волнение: надкорыстное, надличное, наднациональное, но очень земное: всечеловеческое. В нем ощущаешь себя частью всего человечества. В порядке разума оно не лежит, является вдруг по самому неожиданному поводу, и разум иногда его оправдывает, а иногда и нет: т. е. оно может быть и умным – и глупым, и великим – и смешным. Но когда бы и в какой бы дозе оно ни явилось – его непременно узнаешь.

Я хочу проследить одну из его бесчисленных линий. Кстати, это будет кусочек нашей истории – слишком быстрой! истории «на глазах».

Живу в Париже. Год 1907 (м. б., шестой, но вернее седьмой). Не отрываюсь от кратких, но определенных, газетных сообщений: вчера Сантос-Дюмон на аппарате тяжелее воздуха, поднялся на полметра и продержался в течение 3 1/2 секунд (или минут, не помню).

Минуты, секунды – все равно, теперь кончено: полетели. Упрямые скептики свое: не полетят! Но эти упрямцы исключение. Другие просто еще не успели внимание обратить…

Мягкий, овальный пузырь дирижабля над St. Cloud – ведь и он волнует, да еще как! Ведь это – «вольный полет»!

Волнует мягкий дирижабль и над Гамбургом, в то же лето: упоительно плавает, низится, поворачивается: неуклюже – но танцует. Немецкий, – не все ли равно? Вольный полет, люди летят, куда сами хотят.

Далее, через год, кажется, или через два: старый Франкфурт, с острыми своими крышами и колокольнями, – весь взбудораженный, праздничный, нервный; толпы густеют, стягиваются, музыка, напряженность ожидания: это уж не дирижабль, не мягкий пузырь, это сам Цеппелин II летит из своего

Фридрихсгафена во Франкфурт, это первый «настоящий» полет.

Каждые десять минут вывешиваются телеграммы: вылетел… миновал такое-то местечко… отклонился к западу… запаздывает…

Блестит белым выстроенная для героя гигантская «конюшня». Все приготовлено для встречи. Толпа гуще. Но осенний светлый день уже склоняется к вечеру, а «его» все нет! Прилетит ли? Неужели с ним что-нибудь случилось?

Все – чувствуют одно и то же, все одинаково боятся и восторженно надеются. Почти нет сил дольше ждать. Да когда же? Почему нет известий? Вот, и огни зажгли. Нет, не прилетит.

Он прилетел. Поздно, когда уж толпы изнемогли от ожидания. Длинный, острый, ребристый воздушный корабль, тяжело и трудно опускающийся к земле, тяжело влезающий в свою «конюшню».

Можно себе представить восторг встречи после такого ожидания.

Он остался во Франкфурте и потом каждый день летал над ним.

И каждый раз он пронзал душу… просто своим бытием, своим этим тяжелым «свободным» летом.

Мало ли о чем можно было «думать» и что «предугадывать», страшное и противное, глядя на Цеппелин II! Но никто ни о чем не «думал», и было не до предугадываний. Думанье – не того порядка. А было просто:

 
Ужель мы здесь, в юдоли дольней?
Как странен звон воздушных струн
То сероблещущий летун
Жужжит над старой колокольней…
 

И мы, конечно, не «в юдоли дольней», —

 
Мы с ним, – летим к завесе туч,
И серый Луч скользит, колюч,
Над удивленной колокольней…
 

Важно, что он «юный, буйный», что перед ним «смирилась злая пустота» и «ласково его колышет…». Только это, больше ничего, только человеческая победа.

Но вот еще далее (очень скоро). Поздняя осень, холодно. Берлин. Из Берлина – в предместье – едут, идут, бегут. Все дороги, довольно грязные, запружены. Мы тоже едем, потом идем, потом бежим.

Это Tempelhofer Feld. Взрытое большое поле, кое-где обнесенное загородками: полукругом трибуны. Посередине высокий легкий столб-мачта. Мы сначала и у загородки все время останавливаемся; наконец, попадаем на трибуну.

Тут не до воздушных кораблей-гигантов. Но тут что-то еще более волнующее, потому что более «победное». Люди преодолели тяжесть своего тела, сделали тяжелое легче легкого.

Сначала – поле казалось пустым, пустынным. Только потом, привыкнув, мы заметили: кое-где, сливаясь с землей, стоят широкие коробочки на двух колесах. То одна побежит, – остановится, скосится. То другая, и опять остановится. А вот… да, да, вот бежит, не останавливается, и колеса перестали вертеться… Летит!

Берлин, но были это американец Райт и французские летчики: Латам, Блерио… и другие.

Они должны были описывать круги, огибать серединную башню-мачту. Блерио летал на биплане. Летал медленно и очень низко над землей, совсем низко. Аплодировать ему стали с десятого, кажется, круга. Но он не много их успевал делать сразу: садился – и через некоторое время опять начинал свое упорное низкое круженье.

Но вот Латам. О, как высоко (по сравнению) реет он на легком моноплане, какие широкие делает круги, – жужжа, пролетает почти над самыми трибунами. И не останавливается, не опускается, – десять, пятнадцать, двадцать… Небо, уже потемнело, густо-густо позеленело, а на нем, словно углем вырезанный, странный силуэт маленького черного человека на гигантских черных крыльях. С каждым новым кругом наше волнение усиливается, трибуны встречают приближающегося летуна взрывом аплодисментов. И вот-вот мы закричим «довольно!» – потому что ведь страшно, ведь совсем ночь… Но, точно сросшийся

 
……вместе —
Он летит на стрекозе,
На своей невесте…
 

У меня случайно сохранилась, за переплетом книги, тогдашняя карточка этого Abendflug'a [39]39
  вечерний полет (нем.).


[Закрыть]
: на зеленом небе черный очерк стрекозы, – аппарата, который, конечно, нашли бы несовершенным, несовременным… (Сохранилась и другая – Цеппелин II над колокольнями Франкфурта.)

Еще год, или два, три… Весеннее небо над Пиренеями, и уж не круги вокруг мечты, не стрекоза над трибунами, а совсем под «червонными облаками»,

 
Среди небес горящих;
Как золото желты —
Людей, в зарю летящих,
Певучие кресты.
 

Латам погиб в Африке. А Блерио… Блерио совершил чудо из чудес: перелетел Ла-Манш.

Но тут – прерыв. Война. Другие волнения овладели человечеством. В иной цвет окрасилось для нас самое слово «Цеппелин». И человеческие птицы… уж не бескорыстными глазами смотрим мы на них. Не думаем, что они «человеческие»: они, прежде всего, или немецкие, или французские, или английские (или «советские») – все в этом.

А попутно – особенно подчеркнутые, особенно яркие мысли о человеке: великой власти может достигнуть человек над природой, материей, плотью мира; но в последнем счете решает все человеческая душа: какова она – таково будет и созданное человеком, обратится на смерть ему, или на жизнь. От души человеческой зависит, сделаться или не сделаться прахом, подчинив себе материю мира.

 
Дана ей плоть в рабыни
И воля для борьбы…
Она же стала ныне
Рабой своей рабы.
 

Но война была – и миновала. Не без следа, конечно:

 
Все, что бывает, не исчезнет,
Пусть миновало, но не прошло…
 

И война оставила свою борозду на лике человечества. Однако душа опоминается, припоминает себя прежнюю, – настоящую. Опять делается способной к тому бескорыстному, особенному, волнению за все человечество, за человека вообще.

Не оно ли – этот восторженный восторг сегодня, этот не рассуждающий пламенный порыв к молодому американцу Линдбергу, перелетевшему – уже не три метра поля, не Ла-Манш, – Атлантический океан? Не радость ли победы, – чужой, как своей, – новой победы над материей, над пространством и временем?

Я не сомневаюсь нисколько: многотысячная толпа французов, устремившаяся в Бурже, – когда она, после жгучего ожидания, увидела, наконец, спускающийся с небес «Дух Святого Луи» – испытала совершенно то же, что немецкая толпа, почти двадцать лет тому назад, увидев в Франкфурте серый луч – Цеппелин. Там и здесь – были люди, было одинаковое, хорошее, благородное, праведное и бескорыстное человеческое волнение.

Ну, а что вокруг него, по-человечеству, завивается, – об этом не стоит говорить: это всегда, и всегда не важно.

Линдберг, вероятно, еще не родился, когда начал летать Сомтос-Дюмон. Но если б тогда, в те давние (и совсем недавние) дни Сомтос-Дюмон не совершил своего трехминутного полета на полметра от земли – Линдберг сегодня не перелетел бы океана.

По существу – и полметра, и океан, – одно и тоже действие, одинаковый подвиг и чудо человека. Это сделал «он», «они», т. е. – «мы».

Так именно мы, переживая наше волнение, чувствуем, не потопляя при этом в общем «мы» – никого: всегда помним, что есть и «они», и «он».

Только бы помнили мы, не забывали, что всякая «наша» победа над материей мира может, по нашей же вине, обратиться в поражение, и тем более страшное, чем победа будет более великой.

ДВА СЛОВА О ДВУХ СТАТЬЯХ
(Бунаков и Степун)

Трудно представить себе нашу эмигрантскую страну – без «Современных Записок». Мы их браним, предъявляем к ним требования, часто справедливые и строгие; но в то же время вся зарубежная интеллигенция чувствует этот журнал как-то «своим», костью от кости…

Ошибки его – ужасные ошибки! – не ошибки ли и древние заблуждения русской интеллигенции? На фоне изменившихся условий они выступают огромными пятнами, преподносятся нам с беспощадной ясностью. Но это не плохо: вернее надежда от них освободиться. Безнадежна только слепота и прямое чадо ее – довольство, самодовольство.

Хорошо, поэтому, когда мы журналом недовольны, когда браним его: обижаться некому, ведь браним-то мы самих себя, а с «удовлетворенными» есть и такие) считаться не стоит.

Но сейчас я не намерен вникать в ошибки «С. 3.» как журнала, т. е. как чего-то цельного, какого-то общего дела. Только на одну укажу, и немаловажную. Это, – следствие давней интеллигентской «захолустности», – некая отсталость от требований современности. Наше время, совокупность его условий, требует от нас определеннейшего отношения ко всякому значительному явлению жизни, притом с последней определенностью выраженного. Не позволяется больше говорить «ни два – ни полтора». Увы, это древняя привычка интеллигенции. Это натурально-бездельное (и не реализуемое) «постольку-поскольку». А теперь такая пора, что лучше сказать не верное «да», не верное «нет», чем мямлить: «с одной стороны, нельзя не признаться, с другой, не сознаться…» да еще без всякого признанья и без всякого сознанья.

Это требование определенности относится как к отдельному человеку, так и к единству коллективному, например – к журналу: ведь и у него свой «лик». (Говорю о журнале, а не о сборнике, о коллективе, а не о сборе, не о сброде.) Если в журнале один говорит «не два», другой «не полтора», то в единстве своем журнал и будет «ни два, ни полтора».

Нечего себя обманывать: почти каждая книжка «С. 3.», с какого угла ее ни повернуть, являет собою это несчастное «ни два, ни полтора»… Но я уже сказал, что к журналу «С. 3.» я сегодня не подхожу. Я хочу сказать несколько беглых слов лишь о двух статьях в 32-й книжке.

«Пути России» Бунакова – статья чрезвычайно важная и глубокая. Она открывает внутреннюю «правду» Московского Царства, освещает Россию в этой точке ее пути с небывалой яркостью. Вторая часть статьи, посвященная специально земельному вопросу, написана несколько тяжело и сложно, благодаря сложности темы, но я останавливаюсь, главным образом, на общих положениях, высказанных в первой части.

Статья «исторична» в высшей степени: автор сумел схватить самое коренное и важное во времени, по времени, и сумел дать ему действительно объективную оценку. Исследуя то или Другое время, никакой историк не забывает, конечно, что это лишь звено в цепи времен; но, не путая цепи, в каждом звене, в каждом отрезе времени, открывает его собственный внутренний смысл. Чем из большей глубины открыт этот смысл, тем яснее нам связь времен и последовательная их смена.

Московское царство – «великая восточная теократия». «Народная правда для московских людей лежит в миру… Но есть у них и Божья правда – незыблемая и вечная. Наверху ее несет Божий наместник – царь. Внизу ее хранит мир». «Русские цари поставление имеют от Бога – богоизбранные, боговенчанные цари; и власть царя православного – вольное царское самодержавство».

Не поняв глубинной связи царя и Бога в душах тогдашних русских людей – нельзя не только понять, как «зачалось» Московское царство, как строилось, чем держалось, но нельзя и понять, как и почему оно кончилось. Вообще, ничего нельзя понять в «путях России».

«Незыблемо и вечно» – Россия хранила лишь правду, как правду, понимание о «правде». Дело исследователя времени – увидеть, какой облик правда принимала для России на долгом ее пути. Недаром же, не по случайности же приняла тогда Божья правда облик царев. И была не обличьем, а истинным обликом, – была правдой того времени.

Труд Бунакова оттого и должно назвать «историческим», что автор переступил за порог московского времени, вошел в него, признал его правду действительной, для него, правдой.

Здесь было бы кстати удивиться рецензии об этой статье – Милюкова: таким «не историком» проявил себя наш признанный историк. Но мы не удивляемся. Мы давно заметили, что Милюкову свойственно оценивать все времена – с его сегодняшней точки зрения на время сегодняшнее. Когда эта точка зрения меняется – соответственно меняется и взгляд на тот или другой исторический период. Такое внесение в историю постоянных субъективных поправок не способствует, конечно, выяснению ее темных мест, а только поселяет беспокойство в умах. Отзыв Милюкова о последней книжке «С. 3.» – это ряд отмет, какая статья прочитана «с удовольствием, т. к. она вполне совпадает с нашими взглядами», какая без удовольствия (не совпадает). В статье Бунакова критик очень усмотрел вот это подчеркиванье «правды» Московского царства (царь и Бог) и, отнесясь к ней по-современному, с неудовольствием, распространил его даже на стиль статьи – «из старых приказных книг». Если, мол, Бунаков вплоть до стиля увлекся этими ненадежными источниками, то уж не оттуда ли почерпнул он и свои умозаключения насчет корней и стержня Московского царства?

Я, может быть, слишком «определяю» неопределенную статью Милюкова; но трудно понять иначе некоторые ее места.

«Мысли о России» Степуна тоже прочтены Милюковым без всякого удовольствия. Но Степуну критик многое прощает за его особый «стиль» и за «лирику».

Наши мнения и тут противоположны мнениям редактора «Поел. Новостей». Стиль первой части бунаковской статьи, той, где автор хочет ввести нас в самую атмосферу Московского царства, как раз кажется нам весьма удачным. Чуть-чуть «старинный» язык гармонично переплетается с цитатами того времени. И напротив: «Мысли» Степуна, исключительно в данной книге интересные, местами верные и глубокие, если чем грешат, так именно «стилем» и лирикой. Степуновский лиризм не свойствен русскому духу и русскому языку. Русская речь такому лиризму не поддается; поэтому самые патетические места (а к ним писатель склонен), длинно-закругленные, сочно-сложные фразы кажутся написанными… скорее по-немецки, чем по-русски. Лирика русская гораздо проще, богаче внутреннее и беднее, строже внешне. Во всяком случае, никогда она не бывает ни круглой, ни сладкой, что не чуждо лирике германской.

О других статьях «Совр. Записок», даже тех, которые попали в обзор Милюкова, я не скажу ничего. Боюсь, что это меня Далеко заведет. Опять пришлось бы говорить об отсталости журнала, о бесконечном «ни два, ни полтора» во всех его углах, которое и делает журнал, пока что, «Записками Несовременными».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю