355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Чего не было и что было » Текст книги (страница 27)
Чего не было и что было
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:37

Текст книги "Чего не было и что было"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)

ПОЛОЖЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ

Нечего себя обманывать: положение весьма печальное. В какой-то газете аноним жаловался даже прямо на отсутствие критики. Все, говорит, либо дружественные излияния, либо критика не «чистая», а с касанием «политики», чего жалующийся не признает. Относительно «дружеских излияний» он прав. Это не критика. А что такое жажда «чистейших образцов» критики – мы увидим, когда рассмотрим причины данного, столь печального, ее положения.

Речь идет о критике литературной, но в кругу эмиграции, и притом русской.

Что она русская – заметить важно; ибо нам, русским, – без ложной скромности, – есть чем похвалиться в истории не только прямой литературы, но и критики. Не всякий из нас готов тотчас от своей истории отречься и веселой ногой пойти на «вырождение» критики: во Франции, мол, выродилась, ну и У нас пускай…

О Франции можно поспорить особо; но в нас-то кажется, традиции критики еще живы и не так скоро умрут.

Однако сейчас мы – эмиграция. То есть, помимо всего прочего, круг до чрезвычайности суженный. Мы, если по Достоевскому, лежим все, и давно, на одной соломе. Ну да, ну да, подхватывают защитники «дружеских излияний», вот поэтому-то мы и должны быть особенно осторожны: неловко, слишком свободно, шевельнешься, – глядь, другого и ушиб. Художники итак самый чувствительный народ, теперь же, в эмиграции, они вовсе без кожи. К ним и цветком прикоснуться, и то надо с нежностью.

Все это верно, все это есть: и общая солома, и бескожная, сугубая чувствительность писателей, и еще кое-что… Но ведь есть, рядом, другое: память о русской критической линии; любовь к слову, мысли и жизни; и непреодолимое желание говорить о них правду.

Что же делать современному критику? Что выбрать? Покориться и тихо журчать, изливая нежные чувства? Или, если надоест, совсем замолчать? Или решиться, вопреки всему и всем, не изменять себе, как критику, и все-таки говорить правду?

Третье решение кажется героическим, но оно, прежде всего, бесполезно, практически неосуществимо. Не потому, что у нас нет критиков: они есть, и очень способные. Но они прекрасно знают, что не нашли бы места для своих «правд».

Дело вот в чем. Все органы печати в эмиграции – политические. Да и как иначе: не прямо ли детище политики – эмиграция? Не обусловлено ли самое бытие – политикой? Но принято иметь (из наивного снобизма какого-то) в каждом политическом органе – «художественный угол». До утомительности разнообразны «политики» этих органов; но художественные их углы построены одинаково, и одинаковое, неизменное, требование предъявляется к посетителям углов: являться с чистейшими образцами чистейшего искусства, чистейшей художественности.

Требование сугубо абсурдное сейчас, здесь, где каждый эмигрант, будь он художник, не может находится, по самому эмигрантству своему, абсолютно вне того, что зовут «политикой». И особо злостным абсурдом звучит подобное требование, обращенное к русской литературной критике.

Знаем ли мы в истории нашего слова такую чистейшую, беспримесную, критику? Знаем ли таких (настоящих, конечно) критиков? Длинно было бы доказывать примерами, что знаем мы других критиков; да и совестно заниматься этим, в учебник-то русской литературы каждый сам может заглянуть. Я только напоминаю: никто еще не подходил к художественному произведению без любви к слову – мысли – жизни: или это была не критика. Никто еще не подходил к писателю, вырывая его из времени, из эпохи, не стремясь угадать его лица, – или это была не критика. И наконец: никогда еще не удавалась критика тому, кто брался за оценку чужих творений, сам не имея никакой мысли, никакого собственного отношения к окружающему, не видя своей эпохи, не понимая себя в своем времени.

Вот почему и не вышло бы толку, вздумай кто-нибудь сунуться с «правдами», с настоящей критикой, в угол чистейшего искусства при любом современном органе. Наши критики это прекрасно знают и бесполезных попыток тоже не делают. И критики нет, хотя, повторяю, людей молодых, способных создать ее, зоркоглазых, любящих плоть слова и душу его, мысль, – сколько угодно. Присяжными лепетателями о чистом искусстве в каком-нибудь художественном нынешнем углу они не могут стать. Что же они делают, эти потенциально настоящие критики?

Что могут: ищут окольных путей и тропинок. Опасность немалая: легко ведь привыкнуть говорить не то или не совсем то, что думаешь и незаметным образом лишиться способности выражать свою мысль… Но как быть? И надо, конечно, с умением и осторожностью выбирать темы. Начинается выбор. Буду я только об иностранной литературе писать, говорит один со вздохом. Другой: а я только о советских романах. Третий: а я… но он еще не придумал специальности и собирает, пока что, незабудки для здешних друзей и соседей. Все знают, что и при специальных темах придется, хочешь не хочешь, «чистить» свою художественную критику. Надсмотрщики над углами искусства, хоть и разные, одинаково требуют «чистоты», невмешательства творцов и судей искусства в дела жизни. Некоторые из таких угловых надсмотрщиков не претендуют на звание спецов в искусстве и поясняют просто: «да» и «нет» не говорите, «белого» и «черного» не называйте, и тогда, пожалуйста: «барыня прислала сто рублей». Вот уговор, и мы следим.

Другие надсмотрщики, в других углах, куда хуже: чистоту проповедуют с пафосом, со слезой; сами стараются явить ее пример, или очищают свое слово от мысли, чувства от разума, рассуждения от логики и от всякой ответственности. Сами себя считают и творцами, и судьями. Такой наблюдатель особенно труден критику с живой душой. Но опять – что поделаешь? Над углом он поставлен, от него все зависит, надо приспособиться…

И приспосабливаются; следят, как бы не сказать невзначай «да» или «нет», как бы назвать черное черным, белое белым. Понемножку, увы, привыкают писать… не чистую критику, не нечистую, и даже не критику, а просто меледу. Блажен, кто устоит и сохранит свое дарование до лучших времен!

Мне будут возражать: не слишком ли большое значение придаете вы углам с их «заведующими»? У нас нет критики, но главная причина – не транс ли писателей, в который они впадают от прикосновения даже цветком? Вы забыли, что этот транс связывает всякого критика?

Я не забыл, связь большая, но не во всех случаях серьезная. Винить же писателей за их бескожность почти нельзя. Разберемся: здесь, на общей соломе, писатели и старые, и молодые. Старые, как нарочно, такие подобрались, какие дома кожу настоящую себе не нарастили, упора не выработали. Одни не сумели, другие нужды не чувствовали: и с тонкой кожей им было жить ласково. А после катастрофы (ведь не легко они ее пережили?) – как последнюю кожу не потерять? Нет, я понимаю, что им больно всякое прикосновение, даже словом. Молодые – этим и с первичной авторской чувствительностью некогда было справиться; да они, пожалуй, и не знают еще, что с ней нужно справиться, что собственные интересы этого требуют. Поэтому я и не виню и молодых. Более сильные сами впоследствии поймут, как унизительно снисхождение критики, как не важно ее молчание и как благодетельно ее суровое, даже несправедливо суровое, слово.

Далеко не всегда страх писательской чувствительности замыкает критику уста. Есть литераторы, о боли которых мысль просто в голову не приходит. Но ведь и о них критики не пишут критики, – не говорят «правды»?

Примеров сколько угодно. Возьмем первый попавшийся, – хотя бы роман «Сивцев Вражек» М. Осоргина. Широкой публике этот беллетрист мало известен, но в кругах нашей «прессы» его знают. Отзывов о романе напечатано немало. Что это за отзывы? Не знаю, как определить; не «критика» во всяком случае. И даже как-то представить себе нельзя, что бы появился действительно критический отзыв об этой книге. Теоретически вообразить можно, а фактически… ни один их наших критиков такого отзыва не напишет. Знает, конечно, «правду», и обосновать ее сумел бы, а вот, не скажет. Не скажет, что книгу эту читать нельзя, больше – в руках удержать ее нельзя: она, как песок, сквозь пальцы просыпается. А за нею – такой же сыпучий, неясно-волнующийся, песочный столб: облик ее творца. Трудно ли доказать, что печенье пирожков из песку – не искусство, а разве искусность: да и то печь их надо из сырого; держатся, пока песок не высохнет.

На эту «правду» критики наши не дерзнули. И уж, конечно, не от страха причинить боль автору. Он один из тех писателей, мысль о ранах которых в голову не приходит. Слишком он легок для человеческих ран, слишком мило сантиментален… Но потому не скажет никто этой художественной правды, что найти для нее слов без мысли – нельзя, не сказать ни разу ни «да», ни «нет», ни «белое», ни «черное» – нельзя. Надсмотрщики же над углами искусств (один из них, кстати, и автор «Сивцева Вражка») неумолимо строги. Только одно и выйдет, предъяви им кто-нибудь столь правдивую критику: возьмут предъявителя под подозрение, потом как ни старайся меледить – доверия не вернешь.

Повторим: меледа вещь опасная, но смелым Бог владеет, да и не лучше ли меледить, чем вовсе молчать? Сквозь меледу, подскочив боком, зайдя сторонкой, разве не удается порой прошептать и свое что-нибудь, настоящее, что и вправду думаешь?

Одному из самых способных наших критиков, Г. Адамовичу, удается нередко протаскивать через меледу кое-что свое, – не во всяком, правда, уголке. Это не значит, что прилежное лепетанье, витье веревочек, уже не грозит ему ничем. Опасность привыкнуть к такому занятию, приспособиться дотла, – не исключена. Может быть, поэтому именно Адамович, с его возможностями, вьющий веревочки, – возбуждает досаду, как никто. Никто, положим, и не вьет их столь колоссально скучно. В этом есть и утешение: значит, видно и самому критику, что такое он делает, самому от скуки уже невмоготу…

Я едва указал на главные причины отсутствия у нас художественной критики. Можно было углубить расследование, расширить его, – этого я пока не делаю. Во всяком случае, положение серьезное. Писатели есть, литература, худая ли, хорошая ли, – есть; а критики нет.

КАКОЙ СОЦИАЛИЗМ? КАКАЯ РЕЛИГИЯ?

Споры о социализме и религии все еще не утихают. Что и говорить, вопрос важный. И недаром он сделался «актуальным». К сожалению, никто до сих пор не только ясности в него не внес, но даже правильно его не ставил. Большинства статей на эту тему не стоит и касаться: детский или старческий лепет, – независимо от того, защищается ли связь социализма с религией, или отрицается.

Но вот кое-что интересное: столкновение г. Ф. Степуна с г. М. Вишняком. Мимо спора сотрудника «Совр. Зап.» с одним из редакторов журнала – проходить не следует. Разберемся в нем: яснее увидим, как обстоит у нас дело с «религией и социализмом».

Сначала ничего не понимаешь: что это за столкновения? Спорщики находятся в одних и тех же водах… Лишь потом убеждаешься, что Степун гораздо глубже плавает. Вишняк в его водные пласты не спускается. Не хочет или не может – во всяком случае это его право. Но Степун, по привычке ли к размаху, по врожденной ли склонности к смесительству, или по чему-нибудь еще, делает периодически попытки произвести общее «возмущение вод». Попытки не удаются, Степун лишь попросту вторгается в область Вишняка. Тут-то столкновения и происходят, причем победа неизменно оказывается не на стороне смесителя.

С редкой отчетливостью даны Степуном определения идей коммунизма, социализма, демократии, буржуазии, утверждены идеи личности и свободы (см. его последнюю статью в «С. 3.»). Так отчетливы и верны формулировки, что поистине я не знаю, кто будет против них возражать. И уж, конечно, не Вишняк. Может ли он не согласиться, в принципе, что «идея свободы в отрыве от истины не познаваема», что свобода есть «путь истины в мир и путь мира к истине»} (курс, подлин.). Будет ли он протестовать против попытки «уловить идею (душу) социализма», как «некоего духовного почина, некоего, интуитивного замысла о новом человеке, идущем на смену… буржуа», и вообще буржуазного строя, этого «интересодержавия»? Не возразит Вишняк и против мысли, что «задача социализма… в воссоздании тех углубленных духовных святынь между людьми, которые таят в себе начала любви…».

Да что Вишняк! Против «воссоздания», против такого социализма (в таком аспекте рассматриваемого) не станут, я думаю, возражать и называющие себя ныне антисоциалистами. Стоит лишь сойти к Степуну, на его глубины… там – все его определения незыблемо верны. Сойти вглубь можно, да только оставаться в ней безвыходно как будто нет смысла. Степун и сам этого не хочет. Как же соединяет он конечные определения с конкретностью, глубины с поверхностью вод? Свой идейный, идеалистический социализм, «душу» социализма – с его сегодняшней, реальной плотью? Прозрения – с течением времени?

В поисках связи, Степун подробно разъясняет свои слова (в предыдущей статье) о том, что Россия, после большевиков, должна взлететь на какие-то «высоты Толстого и Достоевского», за что обещается оправдание «октябрю». Это – говорит Степун – программа максимум. Но у него есть минимум. Он признает необходимость созданья в России условий самой обыкновенной политической свободы; он даже «проповедует» в качестве «грядущей правды русской жизни буржуазно-демократический строй в чистом западноевропейском смысле»; и даже называет «преступным», «безбожным» всякое противление тому, «что сейчас на очереди». «На очереди» также «нейтральный политический строй», для «гарантии свободной борьбы всех идей». И отнюдь это не «мещанство»: мещанство – лишь взгляд на все это, как на идеал (на программу максимум), т. е. отрицание всякого дальнейшего движения, развития общественно-государственных форм.

Но неужели Вишняк, или кто-нибудь из сегодняшних серьезных политиков, мыслителей, писателей, повинен в таком «мещанстве», исповедует такой странный взгляд на историю? Конечно, нет. А если нет, если и насчет устроения «завтрашнего дня» спорящие согласны (вплоть до «нейтрального» политического строя) – в чем же спор? Отчего «нейтралисты», «простые свободы» и т. д., явно «стоящие на очереди», – из рук Степуна Вишняк не принимает? Нет ли в степуновском «завтрашнем дне» скрытой какой-то особенности, делающей его неприемлемым… пожалуй, и не для одного Вишняка?

Есть. Мы увидим ниже, откуда эта особенность является, где ее вероятные истоки; но сначала надо ее раскрыть.

Речь идет о «завтрашнем» для России дне, то есть – условимся! – о западноевропейском «сегодняшнем». Он построен (как и в России будет строиться, сделавшись сегодняшним) из сегодняшнего данного, из данных понятий демократизма, социализма, свободы права и т. д. Пусть не совершенные, сегодня-то даны – они; они и слаживаются вместе, пригоняются друг к другу для общей постройки.

Такое, из данных сегодняшнего дня построенное, государство, – действительно будет «нейтральным», т. е. одинаково относящимся ко всем внутренним коллективам, какую бы доктрину они ни исповедовали; ибо – говорит М. Вишняк – это «государство призвано уважать и охранять все доктрины (кроме тех, которые его фактически ниспровергают)».

Такое устройство Степун и «признает», его и называет «грядущей правдой русской жизни», его и «проповедует», как «на очереди стоящий строй» «в чистом западноевропейском смысле»…

Но… и очередь еще до России не дошла, а уж Степун «проповедуемую правду» – этого смысла лишил. Он стал предрекать, или представлять себе, или «религиозно» утверждать, что такое государство, русское, будет православным. Т. е. что оно не станет объединять в себе данных коллективов, а выберет из них один, определенный, и с ним сольется. Может быть; но как же тогда с западноевропейским смыслом? Ни одно государство сегодняшнего дня (и этому дню соответствующее) не соедининено ни с одной церковью сегодняшнего дня, «видимой», тоже дню соответствующей. Степун искушает Вишняка «большинством»: ну, а если большинство захочет соединения? Вишняк не соблазнился, а для нас и соблазна тут нет: такое государство, если бы даже не большинство, а весь народ страны принадлежал к данной церкви, соединять себя с ней не может.

Вишняк, со своей точки зрения, праведно встал на защиту «сегодняшнего» (для России завтрашнего) дня, пытаясь оградить его от смесительных вторжений Степуна. Да, либо «нужно» устройство «в западноевропейском смысле», со всякими «простыми» свободами и правами (хотя бы как этап, не будем мещанами!) – либо нет. Могут быть разные мнения. Но нельзя искажать образ данного государства (которое будто бы «признаешь»), нельзя представлять его, сегодняшнее, реальное, видимое, мере исторического нашего возраста соответствующее, – в соединении с одной из христианских церквей, тоже «видимой» и тоже находящейся в соответствии с мерой нашего исторического возраста.

Я хочу лишь выпрямить мысли Степуна; но они слишком извилисты, это не легко. Да и всякую минуту можно ожидать, что он из этой области, от вопроса государственно-церковного, отскользнет опять вглубь, к «душе» социализма. Но мы ему этого не позволим. Или нет, позволим, даже за ним спустимся, с одним условием: пусть он «видимую», православную или другую данную церковь оставит пока там, где находится все «данное». Пусть, если главная тема его «о социализме и религии», а задача – показать их сближенность, он и «религию» рассмотрит так же внимательно и на тех же глубинах, как социализм. Увы, Степун этого не делает: он делает нечто совсем другое. Социализм он исследовал, открыл его «душу»; но, обратившись к «религии», он ничего не исследует, корня и души христианства не ищет, а попросту стягивает в свои глубины – православную церковь. Тут же самую «видимую» церковь, которую он только что пытался соединить с современным государством, – теперь пытается соединить с «душой» социализма; с социализмом «невидимым» (ибо эта душа своею плотью сегодня не облечена, да и завтра вряд ли еще облечется). Очевидно, для Степуна «религия» – и означает «церковь»? Иначе он не употреблял бы слово «религия» то в смысле церкви, то в смысле православия. Да и с видимой христианской церковью остерегся бы обращаться, как он с ней обращается.

Из двух попыток: соединить сегодняшнее государство с православием и глубинную «душу» социализма с тем же «видимым» православием – которая противоестественнее? Не знаю. Во всяком случае, обе – полное смешение понятий, порядков и времен.

От Ф. Степуна мы, конечно, не дождемся углубленного исследования «религии». Да и такого исследователя, среди занятых вопросом «о социализме и религии», пока не находится. Вот, если он найдется, тогда…

Но тогда нам открылись бы довольно неожиданные вещи. Пришлось бы, пожалуй, взяться за коренную перестройку вопроса, и от ходячих его постановок вроде: соединим ли социализм с религией и частное или не частное религия дело – вовсе отказаться. Недавно, в узком кружке, возник спор «об искусстве и религии». Аналогичный, он принял и аналогичное течение: те же (подобные) вопросы задавались, так же на них отвечали. Лишь один из спорящих говорил вне этих ответов. Но один он – говорил именно «об искусстве и религии»…

Он сказал, между прочим, что вопроса, частное дело религия, или не частное, совсем не существует: или она не частное, или ее нет. Что рассуждать, ставя рядом «искусство и религию» (как «социализм и религия») – нельзя: понятия несоизмеримы. Религия соизмерима с религией же, т. е. все вопросы решаются внутри нее. «Вообразится» религией (часть – целым) может, конечно, все; но под лучом религии эта «часть», высветленная, прекращает свое «вообразительное» бытие…

Такие положения столь оказывались разрушительными для привычных общих мест, что их не понимали – даже с удовольствием. Уж очень издалека пришлось бы возвращаться к этому… почти здравому смыслу.

Но перейдем опять, оставив побочные рассуждения, на Степуна и на его смесительства.

Путаницы внешние, невольные смешения, объяснимы легко: ведь для писателя область христиано-церковно-православная еще совсем новая область. Гораздо любопытнее его смешения вольные, преднамеренные.

Вишняк нюхом почуял неладное: так заверительно-ласково приемлется «сегодняшний день», и вдруг выходит, неизвестно откуда, что в него вдвинута православная церковь, на особых правах. И Степун оказывается тут в согласии с самыми неожиданными людьми…

Да, действительно: от евразийцев, до антониевцев – все вдвигают православие в государственную Россию завтрашнего дня; Вишняку есть над чем задуматься.

Я попробую объяснить ему, откуда идет странное объединение, почему и Степун, и Струве, и христианская молодежь Монпарнасса, и даже все Крупенские стремятся, в данном случае, к одному и тому же.

В то усиленное значение, которое теперь придают православной церкви, часто ввивается желание просто ее «использовать», взять как средство (что может быть соединено и с искренней приверженностью к церкви, – у людей менее сознательных). Однако этого элемента (среди «Крупенских» преобладающего) мне сейчас не хотелось бы касаться. Укажу лишь на более общую причину многих заблуждений, на то, что заставляет ныне людей, весьма далеких, сливаться в одном «воздыхании».

Мы, русские, обладаем неким печальным свойством, благодаря которому в каждом чувстве доходим до болезни. Для чувств патриотических (а мы теперь все патриоты) есть специальная болезнь: идея мессианства. Под «мессианством» я не разумею, конечно, самоощущение и самосознание всякой нации, как имеющей свой единственный лик, свое место, свою задачу; и даже свой исторический момент, когда именно она выступает вперед, во исполнение своего посланничества, своей миссии. Но этот «миссионизм» очень далек от «мессианизма», особенно русского. Несчастная, – воистину несчастная! – склонность ко всему безмерному сделала то, что и патриотизм наш заражен «мессианством». Идея, в скрытом виде, жила всегда. А теперь уже проявляется, как болезнь, у людей самых различных «толков». И даже формы проявления часто сходствуют: болезнь-то одна.

Мессианство – это волевое, чувственное или вообразитель-ное утверждение исключительности и особого, исключительно высокого, призвания своей нации, своей страны. Национальные свойства и черты, даже те, которые явно подлежат преодолению, все принимаются и благословляются. Созданное этой нацией, всегда значительнее, выше создаваемого другими. Таковы «наша» церковь, государство «нашей» страны. Даже самые несомненные исторические ее падения истолковываются как необходимость для следующего за ним безмерного взлета.

Вот мы и подошли вплотную к Степуну, к знаменитым словам его предыдущей статьи: после большевизма (тоже, мол, очень «нашего», русского, явления) Россия должна взлететь «на высоты Достоевского и Толстого», чем и «будет оправдан Октябрь». От этих слов, этих «мыслей о России», Степун отнюдь не отрекся: вторая статья, «разъяснительная», – это попытка пронести, их же, в чемодане с двойным дном. Сверху, для показа, наложен «завтрашний день в западноевропейском смысле», с «простыми свободами», «государственным нейтралитетом» и всем прочим. Но мы видели, как прорывается показное дно; не выдерживает…

Если у такого посвященного писателя, как Ф. Степун, мессианство выражается несколько грубо, если он говорит о «религии», называя ее то «церковью», то «православием» (ведь оно русское, русская «поместная» церковь – значит, по высокому «месту» России и самая высокая религия), – мы не должны забывать: он человек тут новый. Для нас (и для М. Вишняка) эти неловкости слишком наглядны, нитки слишком белые, – удача: ведись такие беседы более тонко – труднее было бы в них разобраться. Теперь, по крайней мере, ясно, что Разговор с Ф. Степуном о «социализме и религии», «общественности и религии», так же бесполезен, как и со многими другими, хранящими в уме или сердце нечто от русского специфического мессианизма. Пока мы, – левые, правые, атеисты, христиане, – его не преодолеем, мы и патриотами настоящими не будем, и ни одного, действительно важного, вопроса даже правильно поставить не сумеем.

В заключение – не могу не пожалеть, что статья Ф. Степуна, с ее глубокими и верными отдельными мыслями, – о демократии, о буржуазии, о социализме и т. д., – как-то пропадает из-за смешений, извилин и скачков. И еще: не могу не выразить изумления, соединенного даже с некоторым ужасом, что русский – до русского мессианства, – патриот пишет на таком на только не русском, а просто неизвестном языке. Уже не говорю о «буржуа, опоясанном одиночеством» и о том, что делает «подкованный звонкой бессовестностью беспринципный рвач с безыдейным размахом». Но вот по-каковски это (с большим трудом выписываю): «…марксистски структурированное сознание… верит в сверхклассовое общество… Так пересекаются (две темы) и в теоретическом марксизме, и в марксистски-структурированном пролетарском переживании…» и т. д. Не огорчительно ли? Да и «аппаратура» с «неподвластной ей духовной жизнью» тоже огорчает. Невольно спрашиваешь себя: индивидуальная ли особенность Ф. Степуна – это наречие, или надвигается на нас общая, новая, зараза?

Хотелось бы также спросить редакторов единственного в подлунной журнала нашего, призванного хранить заветы русской культуры: что они думают о завете Тургенева – беречь «великий русский язык»?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю