Текст книги "Чего не было и что было"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
КОМПАС
Когда я что-нибудь говорю, я стараюсь сказать это с посильной точностью и ясностью. И ни разу еще никто мне так не ответил. Мои противники (левые и правые, христиане и «атеи») сразу впадают в состояние тяжкого раздражения; и тогда уж перестают следить не только за ясностью речи, а подчас и за ее связностью, и за смыслом [53]53
Вспоминаю, например, до какого забытья довела моя правда о «христианах услужающих» г. Ильина. Опровергнуть ее он пытается, – чем бы вы думали? – догадками, вроде той, что у противника, м. б., не настоящая нога, а деревянная. Тут же в забвеньи (на свою голову) открывает и свою связь с «Верстами». Тут же предлагает мне «стыдиться» четверостишия, которое выписывает (причем оно абсолютно «никакое»), но тут же прибавляет, что оно мне «не принадлежит», а Мережковскому, которому, оказывается, оно то же «не принадлежит»! Ну что делать с такой потерей контроля над собой?
[Закрыть].
Причин этого раздражения я не знаю – да и не доискиваюсь. Все мы пишем не друг для друга, а для читающих нас. Для них-то я и забочусь о ясности. Для них я сегодня и хочу сказать несколько слов о том прямом пути, который живая часть эмиграции ищет и, конечно, найдет. Я остановлюсь только на одном из его признаков, на одной определяющей черте. Но и тогда будет ясно, что это не путь современных наших «левых» (потерявших волю к борьбе), и уж, конечно, не «правых» (волю хотя бы и не потерявших).
Сами «левые», возбужденно мне возражая так и не сказали ничего прямо об этой своей «воле к борьбе» (с большевиками). Может быть, не сказали от возбуждения, а может быть, потому, что и сами не знают. Не отдают себе отчета. Следя внимательно, можно заметить, что все чаще произносят они слова, в которых уже отчета себе не дают. Слова те же, привычные, но содержание из них выскользнуло. А это признак тревожный.
Да что такое «левые»? Есть значение, которого из слова этого не вынешь. И мы, пожалуй, можем перевести его так: «левые» – «свободники». Думаю, даже знаю: сами левые против такого перевода протестовать не будут. Свободники. Борцы под знаменем, где написано «имя»… Рыцари прекрасной дамы. Не им ли первым лететь на бой с ее открытыми врагами и убийцами?
Говоря прямо: не левым ли, – свободникам, – быть первыми «непримиримыми» к таким душителям свободы, каких мир не видал? Не первая ли воля – к смертоносной войне с ними?.. Ведь это враги не только первые, но даже, реально, единственные; ибо хрустят-то кости свободы, сейчас, именно под ними…
Так по логике (если слова сохраняют значение). Но не так в действительности. Начать с того, что этих своих «первых» врагов, – врагов свободы, – рыцари называют так же, как себя – свободниками (левыми). И революционерами, хотя всем решительно известно. Что эти господа приехали, содей-ствуемые немцами, на уже совершившуюся революцию (февральскую), немедленно пошли против нее и благополучно ее съели. Кто был в Петербурге в это достопамятное время и мог вблизи наблюдать этот процесс, тот не забудет: даже извне ничего похожего на «революцию» не было в октябрьские дни. Точно гигантская подушка (пахнущая вином из разбитых погребов) навалилась на революцию, правда, охилевшую, – и задушила ее. Однако вот: самые когда-то «революционные» деятели, выскользнув из-под подушки в эмиграцию, продолжают покорно звать этих контрреволюционеров тоже «революционерами» [54]54
Я положительно не могу принять обычной эмигрантской прессы, полемизирующей не с авторами, не с тем, главное, гто сказано, а с «органами». Не сомневаюсь, что если бы в «России» было сказано: «Волга впадает в Каспийское море» или «после зимы наступает весна», – «Дни» стали бы издеваться над первым утверждением, а «Поел. Нов.» во втором нашли бы признаки монархизма. Этот обычай мне кажется «наследием» старого времени и признаком роковой русской «невоспитанности в свободе». Поэтому я считаю своей обязанностью заметить: моя статья была написана раньше одной из передовиц в газете Керенского, где большевики очень отчетливо называются «контрреволюционерами». К несчастью, общих моих положений относительно «левых» и Керенского Это не колеблет; неустойчивость последнего слишком известна, так же, Как и постоянное сплетенье явно верного с явно неверным».
[Закрыть]. И не только не проявляют воли к борьбе с ними, но даже восстают на тех, кто ее проявляет; презрительно зовут их «борьбистами» (новенькое слово выдумали, на свою голову), а «непримиримых», не забывающих, что где-то хрустят кости свободы, считают не «свободниками», не «левыми» и прямо своими врагами. А если мы присмотримся еще ближе, мы увидим и такую вещь: все «левые» сейчас связаны одной, нигде не разрывающейся нитью, идущей от самых дальних, первых, левых, через следующих и опять следующих, до конца, до последних левых – московских «свободников». Конечно, первые левые далеко отстоят от последних (нитка длинная), и я с последними их не отождествляю. Я говорю об этой конкретной, физической связи скорее как о несчастье левых (многих из них), а не как о вине.
Что же это за связь? Что за сила действует, подчиняет логику, опустошает слова?
Это сила внешнего, почти физического «сроднения». Оно является, обыкновенно, результатом связи внутренней, соединения идейного или духовного. Русская интеллигенция (из лона которой вышли все левые партии и группировки, не исключая большевицкой) внутреннее единство несомненно имела. Оно не очень определимо; но, беря широко, можно сказать, что интеллигенцию объединял общий дух свободы.
Связь внутренняя отразилась и на внешней жизни интеллигенции. Создала ее лик, среду, создала, как говорили, «особую породу людей». Явилось «сроднение».
И вот, духовное единство разорвано. Его нет. Его нет, но сроднение осталось. Не оправданное больше внутренней близостью, оно еще живет.
Сила сознания и мужества победила бы его. Разорвала бы чисто внешние путы. Но такого сознания у старых интеллигентов-эмигрантов – нет. Оно у них старое, довоенное, дореволюционное, доэмигрантское; и слова старые, прежние, – «левый», «правый»; и даже «борьба», и даже «свобода»… только звучать они стали иначе: как пустые, полые. Они и вправду пустые; на пустом месте распавшегося духовного единства – ими теперь распоряжается голое «сроднение».
Знаю, что не все левые одинаково бессознательны. А другие не всегда одинаково бесчувственны или тупочувственны. К последним принадлежит, например, М. Вишняк. У него бывают просветы, и тогда он говорит правдиво, ответственно, даже мужественно. Так написано многое в статье его «Веер. Учред. Собрание» («Совр. Зап.) [55]55
Эта статья за немногими исключениями, столь приятна в правдивости своей, что мне не хочется отмечать в ней личный против меня выпад, с передержкой, конечно. Да и передержка (смысла) слишком явная, наглядная, не стоит и опровергать. А так как М. Вишняку лучше чем многим другим известно мое отношение к Уч. Собр. во все времена, то его передержку я отношу опять к тому же состоянию, раздраженности, когда люди теряют и память, и удачные приемы письма.
[Закрыть].
Очень сознателен мой давний, неизменный друг, – с. р. <эсер> Фондаминский. Он воистину остался верным рыцарем прекрасной дамы – Свободы. «Только дух свободы, возрожденный и обновленный, спасет нас», – говорит он. В нем самом этот дух, действительно, обновился, расширился новыми пониманиями, открылся и религиозно. Христианство моего друга тем особенно ценно, что к нему подвела, в него ввела его, – свобода.
Но даже у него еще не преодолено «сроднение». И этим он обречен на мучительную раздвоенность. В реальности, в жизни, он все также опутан голым, привычным «сроднением», связан той же единой нитью, всех «левых» связывающей; а верность свою свободе и новые озарения он превращает в чистейший идеализм, т. е. чистейшую бездейственность. «Пока, – говорит он, – в России не родятся и не возрастут новые Герцены и Чаадаевы – освобождение невозможно». Да как им там вырасти, – возражают ему, – когда вы сами говорите, что Россию насквозь пропитал большевизм? На это другу моему нечего ответить. Остается ждать чуда, пребывая в неподвижности. Дух свободы у него только дух; воплотить, воплощать его – нет силы; нет мужества.
Однако правда верности моего друга – настоящая правда. Понятие, ощущение, идея или дух свободы (название безразлично) есть нечто центрально-важное сейчас для выбора верного направления воли. Или, – выражаясь привычной метафорой, – для отыскания прямого пути среди переплетенных, извилистых тропинок. Что мы будем себя обманывать, давно уж нет никаких путей, ни левых, ни правых; «мутно небо, ночь мутна», – и чьи-то спутанные следы на снегу, не поймешь звериные или человечьи. Как же не попытаться, если есть мужество и воля, найти в этой вьюжной беспутности твердую дорогу, по которой можно двигаться}
С самого начала нужен компас. Компас есть хороший, верный – это именно дух свободы. Тот самый, в котором друг мой видит «единственное спасение». И тот же самый, о котором другой «левый» сказал мне откровенно: «Да его вовсе не существует. Понятие свободы просто люди выдумали». Вопреки мнению этого последнего левого, я думаю, что понятие или ощущение свободы так присуще коренной человеческой природе, что всякий поймет, о чем я говорю. Дух свободы родился вместе с духом человека – и с его волей.
Что реальнее черты крови? Не менее реальна и черта, разделяющая две воли: волю к свободе и волю от свободы, против Нее. Поэтому и нет одного пути для двух противоположных воль. Надо выбирать. Но если и выбран путь, о котором я говорю, – путь свободы, – каждый шаг, при каждом повороте надо сверять с компасом. Ведь не по облакам этот путь идет, а по самой обыкновенной земле. Из крупных и мелких земных дел одно берется – другое отстраняется.
А спутники? Где друг? Где враг? Забудем, прежде всего, кто зовется правым, кто левым. Мы ведь начинаем сначала.
Вот один. Он говорит: «Эмиграция со своими криками, что большевики не дали ничего хорошего, просто не видит реальности. А тут еще умирающая Европа срывает революцию… (Англия – какой кошмар!) Большевики умеют воспитывать народ. В коммунизме впервые поставлены, действительно, проблемы власти, труда…». Кто это? Враг, конечно. Называется «левым».
Другой: «Наше отношение к советской власти революционное. Мы, непримиримые, должны думать об освобождении России. Тогда и Европа освободится от кошмара». Этот заслуженный «левый» ныне за такие слова зовется правым и преследуется. Но он, конечно, на пути свободы. Друг, соратник.
Третий: «Мы непримиримые. Мы всегда готовы на борьбу с отнявшими у нас Россию. Только об этом, о восстановлении мощи былой России, мы должны думать!». Присмотритесь к этому. Он называет себя над-левым, над-правым, но… как бы он ни назывался – все равно: он не попутчик.
Сколько зовов к «объединению» эмиграции, самому широкому, лишь бы одушевляла «непримиримость»! Зовы остаются – (и, думаю, останутся) – бесплодными по тысяче причин; но довольно было бы и одной: непримиримость сама по себе, не может «объединять»; во всяком случае, объединение на непримиримости – статично. Для идущих же по определенному пути непримиримость сразу имеет свое содержание: это непримиримость почему и ради чего. С разными «почему» и «для чего» ни одного шага нельзя сделать вместе. Я опять подчеркиваю: на пути свободы и первый шаг будет шагом во имя нее же.
А зовут соединяться только на непримиримости, и чтобы дальше – «не предрешать». Можно, конечно, условиться на этом; но и только, потому что «непредрешенцев», пожалуй, и вовсе нет. Всякий хранит какую-то надежду, или хоть полуопределенное упование, воздыхание, – соответственно своему «во имя». Вряд ли успешны будут совместные действия людей разных упований, если даже свои упования они условятся держать втайне.
Монархия? Республика? Никто, конечно, не знает, что будет, какими еще петлями завернется судьба России. Но так как по соображениям, доступным современному разуму, форма республиканская вмещает большую меру свободы, то идущий по пути свободы и станет бороться за большую, – за республику.
Этим конкретным общим примером, я хочу лишь сказать, что «идеология» и «тактика» (по принятым выражениям) связаны теснее, чем это думают. И связь их строже. Тактика есть действие или ряд действий, обусловленных нашим отношением к каким-нибудь реальностям. Но отношение-то, само уже определено внутренним критерием, который мы себе поставили.
В бесчисленных сложностях жизни мы часто путаемся, конечно; ошибаемся; делаем не то, не тот выбор, который нужно сделать. Но ошибка тотчас сказывается и, если мы не изменили внутреннему критерию – легче исправляется.
Путь под знаком свободы вовсе не есть «свободный путь». Каждый шаг на нем – ответственность, а потому каждый шаг – непременное самоограничение свободы в меру сегодняшнюю – ради большей ее меры завтрашней.
Мне скажут: да зачем в наши острые и конкретные времена говорить о путях во имя такого общего, отвлеченного и далекого понятия, как свобода? Есть дороги короткие, есть дела простые «во имя» понятное. А имя – Россия? А национальное Достоинство? А патриотические чувства? Чувства человеческой справедливости? Разве всего этого недостаточно?
Смотря потому, для чего. Достаточно, чтобы мучиться, страдать за Россию, тянуться к России. Но недостаточно, чтобы действовать, делать что-нибудь для России; идти, двигаться – за ту же Россию. Ведь двигаться надо в верном направлении. Проверяется же направление только ценностями высшими, понятие которых заложено в самую природу человеческую. Одна из таких ценностей – свобода. В ней заключены и все другие, – как, впрочем, и она заключена во всех других. Пусть вспомнят те, кому это нужно, что «дух Господен» – тоже есть «дух свободы»…
Я говорю вещи очень простые. Я говорю только, что направление нашего прямого пути впредь проверяется и свободой, духом свободы. Нельзя, действуя, идя за Россию, проверять правильность дел и шагов своих – Россией же. Россия и свобода, нация и дух свободы – понятия несоизмеримые. Когда в рождественскую ночь маги шли поклониться Младенцу, они искали дорогу не по пещере, не по желанию своему прийти к пещере, а по Звезде.
Такие звезды у нас есть. На одну из них, лишь на одну, но самую близкую и менее других туманом скрытую я указываю: это Свобода.
Кто не хочет возвышенных сравнений – пусть видит в ней компас. Только бы не терять волю идти, а компас покажет, куда надо идти – чтобы дойти.
«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ»
(XXXIV)
Толстая книга, целый ряд авторов, из которых о каждом (или почти о каждом) есть что сказать. Лишь о самой книге, о журнале «Совр. Записки», сказать нечего. Я, по крайней мере, не нахожу, что о ней сказать. Не вижу, чем связаны эти статьи, почему они появились вместе, под одной и той же обложкой.
Это, впрочем, старая история. Я даже не помню, старая история. Я даже не помню, сколько раз писал о журнале, – но отлично помню: каждый раз пытался я найти то общее, что делает его «журналом», и с каждым разом удавалось это мне все меньше. Теперь несвязанность, случайность, «сборничество» «Совр. Записок» обнаруживается уже явно для всех. Сотрудники восстают друг на друга и в посторонних изданиях, и даже внутри самого журнала. Наконец, один из них, г. Степун, решил нынче выступить на защиту журнала против «несправедливых» нападок и попытаться формулировать его общую линию, его «задачи». Странно, что за это взялся именно г. Степун: ведь именно его статьи и возбуждают самые частые протесты со стороны других сотрудников. Даже тут он весь конец своих «Литературных заметок» вынужден посвятить отповеди «внутренним» противникам (которые уже успели возразить и на «отповедь» в других изданиях).
Формулировок г. Степуна я пересказывать не стану: можно было заранее угадать, что положения они не спасут. Мне приходит в голову: да нужно ли его спасать? Да не проще ли отказаться нам от нашего требования, чтоб «Совр. Зап.» были непременно журналом? Почему не быть им в точном смысле «Записками», – записками разнородных авторов, оказавшихся в эмиграции? Для всяческих «направлений», для соглашений или споров, даже для бесед, – есть газеты. А в этом солидном и спокойном месте – почему каждому не упражнять свое перо, думая о нем и просто не обращая внимания на перо соседа?
С нас, критиков, тогда свалится лишняя забота. Из букета, или снопа, раз в три месяца преподносимого, мы будем выдергивать злаки по воле и по вкусу, чтобы обстоятельно о них разговаривать. Это уж фактически и происходит. Но дело надо узаконить, тогда все будет мирно и хорошо.
Несколько труднее выдергивать из букета не злаки, а цветы; но и то не все, а лишь не поместившиеся в очередном букете целиком. Я говорю о беллетристике, о больших произведениях, печатающихся в «Совр. Зап.», как в журнале, т. е. по частям. Например, очень издалека заведенный роман И. Бунина «Жизнь Арсеньева», или давно тянущаяся «История любовная» И. Шмелева. Такие вещи нам приходится оставлять «до окончания», и тогда уже года через полтора-два, приняться за них на досуге. К тому времени, может быть, они и книгами отдельными выйдут, и не придется отыскивать старых номеров «Совр. Записок».
Есть цветы и другие. Порою (в «С. 3.» – редко) весьма приятные. Я очень люблю беллетристку Н. Берберову. И у меня есть о ней, о данном ее моменте, определенное мнение.
Она печатает много. В 34-й книге «С. 3.» – ее рассказ (из удачных) «Зоя Андреевна». Где бы ни печатались рассказы Берберовой, как бы разнообразны они ни были по темам, автора всегда можно узнать; с другим не смешаешь. Такого прекрасного, выразительного, письма нет ни у кого из молодых.
Это… почти мастерство даже удивляет; и немного тревожит. Впрочем, тревожит не оно, а судьба молодой беллетристки. Кто – она? Большой, настоящий писатель, или талантливая мастерица? Ответ нам должна дать, конечно, сама Берберова. Теперь, когда мы знаем, что у нее есть великолепные возможности слова, все зависит от того, есть ли у нее гто этим словом сказать. Вспоминая ее рассказ «Жених» в «Новом Доме», и еще один рождественский, в «Поел. Нов.», – я думаю, что Берберова найдет заветное «что сказать». Но повторяю: именно этим решится вопрос о ее писательской судьбе.
Дар слова – большой дар; он так важен (и не в одной художественной литературе), что человек, имеющий много, но слова не имеющий, – не даст ничего. Только вряд ли можно себе представить такого человека. Пустой дар слова более вообразим, нежели глубокая душа, совершенно не умеющая себя выразить. Но это крайности. Чаще же всего встречается какое-то тайное соответствие между тем, что хочет сказать автор и его языком, его стилем. (Порою стиль дает нам даже портретные черты автора.)
Стиль статьи Флоровского потрясает сразу. Еще не добравшись до содержания статьи этого евразийского столпа, ныне от евразийства отрекшегося, я уже был задавлен языковой тяжестью, тихо и непрерывно валящимися на меня фразами. Точно кто-то камень за камнем спускает медленно в болотную топь.
Потом я привык, и мне стало даже мелькать что-то знакомое: что-то от наших смиренных, неохристиан, путейцев, не чуждых, как известно, стилю евразийства с его специфическими вывертами. У Флоровского эти выверты сохранились, конечно, в неприкосновенности. Ведь ушел-то он от евразийцев лишь потому, что они оказались слишком «общественниками», слишком «от мира сего»… И чем больше я вчитываюсь в статью, тем больше убеждаюсь: случись такое фантастическое несчастье, окажись во всем мире только евразийцы с одной стороны и Флоровский и неохристиане с другой, – я был бы, при всем моем отврате, с евразийцами…
И вот еще что любопытно. Единой «линии» журнала «Совр. Записки» найти нельзя уж потому, что ее нет. Но, присматриваясь со вниманием, можно открыть внутри «журнала» несколько отдельных линий, как бы несколько фронтов, друг против друга стоящих. Статьи Флоровского и Степуна (будем говорить лишь о данной книжке) – несомненно в одной линии; Талина и Вишняка – в другой, противной. Битва Вишняка со Степуном и Талина с тем же Степуном (последняя – за бортом «Совр. Зап.») очень характерны и показательны. Если б эти битвы фактически еще не произошли, мы, читая Флоровского и Талина, все равно знали бы, что битв не миновать.
В противоположность мученической тяжести Флоровского – легкость стиля у Степуна необычайная. Это не мешает гармонии настроений, а подчас даже словесной близости. Между прочим, и евразийцам Степун ставит в вину то же, что Флоровский: «Их погубила жажда деятельности», – говорит Степун и прибавляет, по-своему, в своем стиле, что вот и нашли евразийцы свою гибель в «практическом упрощении едва начавшего в них вызревать миросозерцания» и в разных «односмысленных», решительных «да»… (Степун не выносит ни в чем «односмысленности».)
Флоровский свое созерцание «октября» выражает тоже по-своему, в собственном стиле: «Растерзано державное тело России…», но зачем мы, неосмысленные, взываем: доколе? «Видно, не свершились еще тайные времена…», а, впрочем, «в нашей это воле, от нас зависит, от нашего подвига и смирения…». Переливы Степуна так «многосмысленны», что не сразу понятно, как для него большевики: к добру или не к добру? У Флоров-ского яснее, известнее: к добру, потому что всякое зло, всякое страдание к добру, – к смирению, к очищению, к отдалению от «мира сего». Однако и сквозь многоцветную дымчатость Степуна постепенно кое-что вырисовывается. Он «соблазнил» Вишняка; но отвечает соблазненному, на тех же страницах «Совр. Зап.», еще более «соблазнительно»: если, мол, «в России все кончится только порядком, мерой, законом (только! – А. К.) – большевизм придется (!) признать злом, тем, чего лучше бы и не было. Но если Россия в будущем, в своем национальном строительстве, вознесется на те положительные религиозные, этические… высоты, о которых пророчествовали Толстой и Достоевский, то Октябрь будет оправдан. Октябрь то, гто мы из него сделаем».
Конечно, «от нас зависит», подтверждает Флоровский.
Одинаково ли рисуется перед Степуном и Флоровским тот венец, которым оба они хотят венчать Октябрь, – это неважно. Важно, что ни Вишняк со своей бесхитростно-горячей и очень честно написанной статьей «Учредит. Собрание», ни Талин, талантливо описывающий современную «кабалу», России, – венчать Октябрь не желают и не собираются вовсе. Вряд ли перейдут они в лагерь Степуна даже ради тех… «религиозных и этических высот», которыми он их туманно взманивает. О «подвиге смирения» Флоровского и говорить нечего: не соблазнит.
Приветствую эту стойкость «реалистов» (и «атеистов», сказал бы я, если б думал, что на свете есть а-теисты). Приветствую и дар их говорить то, что они говорят, с большой ясностью; от холодного тумана нынешних неохристиан, философских лириков и метафизиков можно и не атеисту прийти в самое нерелигиозное бешенство.
К «закабаленной» России Талина – хорошая иллюстрация статья Ю. Сазоновой о Зощенке. Не столько о Зощенке, сколько о фактическом умирании души у русского среднего человека в России. От этой статьи, тонко и глубоко написанной, веет прямо ужасом. И так чувствуется, что это страшное – правда, не выдуманные мысли о России, а Россия, что… хочется захлопнуть 34-ю книгу «Современных Записок»: не открылась бы рядом опять страница на Степуне, на его грядущих религиозных высотах, которыми он будет увенчивать Октябрь…
Но мне еще нужно заглянуть хотя бы в один из дальних уголков этого обширного… манежа, который зовется «Совр. Записками». Не буду говорить о статьях Шестова, прекрасного софиста, философа, отрицающего философию и… еще многое другое. Статьи («Умозрение и Апокалипсис») очень любопытны, но они требуют отдельной заметки. Я остановлюсь на другом, – на страницах, где г. Вейдле говорит «О поэзии Ходасевича».
Я большой поклонник этой поэзии. Как и г. Вейдле, я считаю Ходасевича поэтом истинным, притом очень современным, созвучным эпохе. А статью г. Вейдле считаю чуть ли не единственным столь внимательно-любовным проникновением к этой поэзии. И не для спора с г. Вейдле хочу я сказать несколько слов о его статье. Уж потому не для спора, что всякий критик, подходящий к поэту с пониманием поэзии и с любовью, – всегда прав. Прав даже в глазах другого критика, видящего, может быть, кое-что.
Оставляю в стороне подробный и тщательный разбор поэтики Ходасевича. Замечу лишь, что сама эта тщательность, местами, являет вид какой-то преднамеренности, предуготовления к выводам, чего автор, конечно, не хотел. Кроме того, она путает язык статьи, излишне ее многословит. Ошибка г– Вейдле, – его, как он сам говорит, «пристрастной» критики, – на мой взгляд, не здесь. Она… как бы это сказать? – в его намерениях, целях, последних выводах. А выводы, конечно, из общего коренного отношения к Ходасевичу. Вейдле упорно ищет и находит для Ходасевича достойное его место в русской и мировой поэзии. На мой же взгляд (все только на мой взгляд!), этого вовсе не нужно было делать. Задание Вейдле заставляет его прибегать к сравниванию поэтов, а это прием всегда неудачный: поэты («Божьей милостью») – величины несравнимые. Главное же, (что мне доказывает самый строй статьи) это, что и образ нашего времени, и образ Ходасевича представляются Вейдле гораздо менее трагичными, нежели оно есть на деле. В труде Вейдле ничто не забыто; все связано, сказано, все прослежено, осмотрено; одного только нет: а вдруг и наше время, и Ходасевич, – не дважды два, равное четыре, а дважды два – пять?
Для меня образ Ходасевича с его поэзией – трагедия столь раздирающая, и столь загадочная, что тихо-любовное прикосновение к ней, заботливое и восхищенное, как у Вейдле, не дает мне удовлетворения. В такую трагедию нужно бы всматриваться иначе, говорить о ней другим голосом. Слишком она сложна…
Вот до какой степени в ней все есть, и как полно может в одной капле, в одном современнике отразиться наша современность!
Впрочем повторяю уже сказанное: г. Вейдле от себя, от своего виденья, от своей любви, – вполне прав. Но это не мешает быть правым и мне, – если я вижу в Ходасевиче что-то большее и что-то иное, чего не видит Вейдле.
Я не успеваю на этот раз отметить других авторов, нашедших приют в 34-й книжке «С. Зап.». Но так как забота говорить о «С. 3.»-журнале, по-видимому, отпадает, то к интересным статьям всегда можно будет вернуться, независимо от того, в последней или не последней книжке они напечатаны.
Это новое положение дел нисколько, по-моему, не умалит для эмиграции значения «Современных Записок»; напротив, выиграют и они – и сотрудники.