Текст книги "Чего не было и что было"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
О «ВЕРСТАХ» И О ПРОЧЕМ
К журналу «Версты», – недавно вышедшему толстому зарубежнику, – я намереваюсь подойти весьма просто. Просто исследовать, что это такое.
Для этого мне совершенно достаточно «ума холодных наблюдений»; а «заметы сердца», горестные или не горестные, пусть делают читатели.
Предупреждаю, впрочем: исследовать факт я буду все-таки с определенной точки зрения: не левой и не правой, не новой и не старой, очень широкой, но очень определенной – общечеловеческой.
Есть такое понятие: «человек» и «человеческая» точка зрения. Она приложима ко всем предметам, во всех областях. И даже так, что взгляд «по-человечеству» в конечном счете и решает все.
Зачем, однако, объяснять? Это понятно каждому. Другое дело, когда человек «забывается», т. е. забывает себя, как человека. Но забытье, у нормальных людей, может проходить. Неизменны лишь органически-дефективные индивидуумы, от природы не понимающие, что такое «человеческая» точка зрения, и вообще лишенные внутреннего критерия.
I
В журнале «Версты», хотя он и зарубежный, сотрудников-эмигрантов почти нет. Кроме руководителя, двух – трех «ближайших участников» (главные – Цветаева и Ремизов) да несколько евразийцев, в журнале печатаются исключительно советские писатели, сотрудничающие в Красных Нивах, Красных Огоньках, Лефах, На Постах и других коммунистических изданиях.
Официальная позиция «Верст»: «Лицом к России!». Лозунг не новый; между прочим, он имеет (особенно при начале) олылие выгоды; какие – я скажу ниже.
Мы знаем все группы, которые уже выступали ранее с этим лозунгом. Как ни разнообразны они были, вот факт: у очень многих из них оказывалась в конце концов та же позиция: «лицом к… советам». Почему – слишком долго было бы разбирать. Но положение группы «Верст» – особенно отчетливое. Это группа литературная, и призыв ее – есть призыв «стать лицом», прежде всего, к русской литературе, к новейшим «достижениям» искусства в России. А по причинам, – далеко не тайным, но которые я далее еще раз подчеркну, – стать лицом к этим «достижениям» нет ни физической, ни нравственной возможности, не став, в то же время, «лицом к советам».
И эту свою позицию, – не официальную, – «Версты» даже не слишком тщательно и прикрывают. Позиция обязывает ко многому; между прочим – к огульному поношению эмиграции, с непременным обвинением ее в контрреволюционности. Мелкое обязательство, но журнал усердно выполняет и его.
По правде сказать, «Версты», для нас, ни с какой стороны не новинка. Журналов и газет подобного типа мы достаточно перевидали. В общежитии они звались «сменовеховскими». Теперь это слово устарело, а в приложении к «Верстам» и совсем не точно: были ли у руководителей какие-нибудь старые вехи, которые они могли «сменить» на новые, на теперешние… версты, указующие путь в Москву?
Вот, впрочем, кое-что и «новенькое»: в прежних журналах данного типа такой вещи не замечалось. Это – сопряжение разных «Артемов Веселых», их типографских точек, разделяющих предлог «в» и слово «мать», – с «протопопами Аввакумами», и еще со многими, имена которых, чтимые в России, я даже не хочу здесь, в строку, и выписывать. Откуда им, что они очутились под желтой обложкой «Верст», в таком соседстве?
Странное обстоятельство; но объясняется оно просто. У «Верст» оказались попутчики: евразийцы. Пристали они к «Верстам» благодаря тому, вероятно, что официальные знамена обеих групп украшены одинаковым лозунгом: «Лицом к
России!». И обе группы явились со своим багажом: центральная – с Артемами, с их точками, со всеми «стервами» и «гноями» [18]18
Беру эти слова как цитаты из поэтического отдела «Верст».
[Закрыть]новейшей русско-советской поэзии; евразийцы – с Аввакумами, сказаниями и разными разностями из «древней Руси».
Что ж? Они, вероятно, думают, что этим только расширяется понятие России, к которой надо «стать лицом». Да и по существу эти группы соединены теснее, нежели кажется. Кроме общего внешнего лозунга, их связывают еще многие внутренние нити…
Но евразийцев я здесь не касаюсь, я взял их лишь для объяснения кажущегося «новшества» «Верст». Евразийцы полезны, они усиливают «националистичность», или «патриотизм», «Верст». А я уже упоминал, что эта печать очень выгодна сейчас для всякого журнала. Она – как надпись в итальянских музеях: «ё vietato di toccare» [19]19
трогать запрещается (ит.).
[Закрыть]. Или краска защитного цвета.
Почему?
А вот почему. В нашей интеллигенции, во всех слоях, издавна живет какая-то робость. Какая-то боязнь «отстать» или вообще оказаться не в курсе общепризнанного дня. Маленький пример из области искусства: некто, человек неглупый, очень талантливый и с большим именем, истерзал себя, перед войной, – футуристами: а вдруг они ему не нравятся потому, что он устарел? А вдруг это новые победители? Неужели, сделав усилие, он их не поймет?
И он делал эти усилия, до скрежета зубовного; и писал «Циклы» статей, утверждая гениальность «революционеров языка», «новаторов духа» и т. д. (Имени страдальца я не назову, хотя он вернулся в сов. Россию, опять, может быть, терзаясь, что чего-то не понимает в большевиках.) Конечно, это пример слишком резкий, и сама по себе такая боязнь – неплохая вещь. За «ordre du jour» [20]20
веление дня (фр.).
[Закрыть]следить надо, только не слишком внешне и не слишком покорно.
Один из «ordre du jour» в эмиграции – «Россия». Это естественно, это так и быть должно. Лицом к России… еще бы! Кто из нас может отвести от нее глаза? Однако психология робости и тут находит себе место. Страшит каждое «неосторожное» (могущее быть не так понятым) слово, и в чужих, и в своих устах. Страшит даже «непримиримость»… Самые непримиримые, самые сознательные, и те пространно объясняют, что если они непримиримы к большевикам – это еще не значит, что они не любят Россию или хотят «старой» России (как будто это нужно объяснять! Как будто сама непримиримость не лучшее свидетельство этой любви!).
Слишком тонкие объяснения порою действуют обратно: усложняя простое – затуманивают ясное. Например, Степун недавно развивал мысль, что непримиримость нужна, и даже крайняя, но исключительно духовная, к духу большевизма. И особенно нужна, говорит он, такая непримиримость для стоящих на позиции, «на которой стоим мы – Пешехонов, Кускова и я».
В искренности г. Степуна нельзя усомниться. В его непримиримости тоже. Полагаю, что не откажутся от непримиримости и Пешехонов с Кусковой, если «сие надо понимать духовно». Область чисто духовная имеет свои преимущества: в ней каждый может пользоваться совершеннейшей индивидуальной свободой, ни к чему не обязывающей. Один почувствует «дух» большевизма там, где другой его не почувствует и не усмотрит, а правы, по-своему, будут оба: с устранением реальности исчезает объективный критерий.
Это нам подтверждает сам Степун – своим сочувственным отношением к руководителю и всей группе нынешних «Верст». Что ж такое, если А. или В. усматривают там «дух» большевизма? Он, Степун, не усматривает. Телесные знаки для него не доказательства. И повторяю: он глубоко, со своей точки зрения, прав.
Психология «осторожности», заставляющая вдаваться в излишне тонкие разъяснения своего патриотического credo, – она же замыкает все уста перед «смело» начертанным, магическим лозунгом: «Лицом к России». К какой России, для чего, и кто поворачивается – в этом принято не разбираться… по возможности дольше. Если же заветное знамя выкидывают люди, причастные к литературе, к «искусству», – они застрахованы вдвойне: искусство принято (опять принято) считать вне политики, большевизм же принято (еще раз принято) относить к политике. Можно, значит, не беспокоиться, и «постороннего духа» в данной области не искать.
Основываясь на всем этом, я предполагаю, что появление еще одной группы, тянущей «в Москву! в Москву!», не вызовет в эмиграции определенного отклика. Разве только в литературных кругах: там может появиться профессиональная оценка «достижений» Артема Веселого и конструктивистов, или отповедь какого-нибудь, лично обиженного «Верстами», писателя-эмигранта.
Но пора и нам заняться «искусством» «Верст». Человеческая точка зрения не помешает, – напротив. Взгляд «профессиональный» отметит больше подробностей; может, иногда на подробностях и остановиться; но с «человеческим» взглядом, в конечном счете, он в противоречии не окажется.
II
Все старое прошло и сгинуло, объявляют «Версты». Эмиграция – нуль. Она творить больше не может. Пожалуй, лишь «дотваривать», чего не успела в свои старые времена. Истинно новые творцы – в России, приобщившиеся к ее новой жизни, ^прочем, создается «прекрасное» и здесь, – теми, кто повернут к сегодняшней России, кто прислушивается к ее песням.
Таково положение. Чтобы его доказать, а, вернее, для того, чтобы все могли к песням прислушаться, – «Версты» и наполнили ими свои страницы (первый промах: не следовало быть столь щедрыми…).
Особенно богат поэтический отдел. И так ярок, что один дает представление обо всем остальном.
Цитат искать не нужно: все строчки одинаково годятся. Я не могу их выписывать с типографскими «новшествами», вроде печатных треугольников и т. д. (лет 30–40 этим новшествам): никакой газетной бумаги не хватит. Но я, хотя и в строку, сделаю несколько цитат абсолютно-точных, буква в букву, со всеми знаками препинания, даже когда они стоят посреди слова. (Тире – делят строки.)
«..Лэх дою – А ну даю – Пошевеливаю – Даю (трижды) – Пошевеливаю…». «Жизня горьки слезы – Эх – в…. мать пять годиков я тут так – отчубучил». Следующая страница, продолжение: «Бей буржуев деньги надо… Пощады ни кто ни желаааа-ааает – Братишки… – … мать…». Далее идут куски прозы, такой же. Взято из «Леф № 1 1925 г.». Посмотрим, что взято из «Госплана»:
«Ехали казаки ды на башке? па?пахи – Скулы испобриеты, – П'коленями лея? Наварагивает – Но. Эх». «Дыплыло сало от обстре?ла в язвы и гной». «Опалило поры?хом смердюгье полы-ме»… Теперь «Мена всех», поэты-конструктивисты из Москвы: «Аха иногь-ги,? сон'ы прох?ладыда – И доносится толико стон? (эс) гиттарарары – Таранти?на…».
Ну, хорошо, оставим это, соглашаюсь, слишком штучки известные, старенькие… Взглянем на нового, новейшего – на великого Пастернака (таким называют его «Версты»). Мне сказал один читатель, свободный от «предрассудков», жадный к любой новой книге: «Я готов на все, но только надо сделать выбор: или наш русский язык – великий язык, или наш Пастернак – великий поэт. Вместе никак не признаешь, не выходит…».
Чем же щегольнул в «Верстах» Пастернак? Да ничем особенно, его «достижения» известны: «Гальванический мглой взбаломученных туч» «пробираются в гавань суда…» «Расторопный прибой сатанеет от прорвы работ» – «и свинеет от тины…» Далее, конечно, о «тухнувшей стерве, где кучится слизь извиваясь от корч – это черви…» Образы не молоденькие, но у новейших советских знаменитостей к ним особливое пристрастие: должно быть, старым считается буржуазно-помещичий Соловей с розой, так лучше хватить подальше. И хватают: редкая страница выдается без стерв, язв, гноев и всего такого. Открываю совсем наудачу какую-то «Новеллу»: «В оскале ботинка гнила нога – И зевала рана по храпу». (Москва-Ленинград.)
У здешней великой, – у Марины Цветаевой, – стерв меньше, зато она, в поворотном усердии своем, перемахивает к довольно запредельным «новшествам»: в любовных строках (она всегда насчет любви), не желая описывать, «вороной ли, русой ли масти» ее возлюбленный. («Разве страсть – делит на части? – Часовщик я, или враг?») – под конец находит-таки ему (возлюбленному) достойное определение: «Ты – полный столбняк!».
Прошу прощения за слишком длинные выписки: зато они исчерпывающи, и кто не читал «Верст», может быть так же спокоен, как если бы и читал.
Первое, непосредственное, движение всякого человека – беззлобно отмахнуться: «Это мне совсем не нужно». Не то, что непонятно, или противно, или незабавно, – нет; а только самым обыкновенным образом «не нужно».
На этом «не нужно» сойдутся и простой читатель, и литературный критик; впрочем, критик может еще и объяснить, почему не нужно, без труда доказать, что это – не дурные стихи, не плохое искусство, а совсем не искусство.
Нерасчетливо было со стороны «Верст» так раскладывать Перед нами образцы новой поэзии, если редакторы журнала хотят повернуть к ней кого-нибудь «лицом».
Тотчас вслед за произведениями поэтов помещены «Народные Частушки, собранные в Рязанской губ.». Здесь расчет был, вероятно, показать близость между новейшими поэтами и новейшим народным творчеством, некую современную «смычку» города с деревней. Но и этот расчет не удался. Частушки, ни по форме, ни по содержанию не отличаются от прежних, довоенных; исковерканные советские слова новизны им не придают, подбор неудачный, а мысль о «смычке» даже не приходит в голову.
Самый же большой промах «Версты» сделали, поместив на своих страницах «Резолюцию Съезда Р. К. П.» (правящей партии) и взволнованные «отклики» на нее «русских писателей» (советских). Этот документ, и факт его напечатания в журнале, имеет для нашего исследования большую ценность.
III
Но документ надо читать, твердо помня, что такое искусство и художественное творчество. Тогда мы освеженно поймем, что подчинение искусства внешней, партийно-государственной власти – есть абсурд, но что абсурд этот, в современной советской России, – реальность. Р. К. П. (правящая партия) управляет искусством, руководит художниками и писателями, начальствует над ними и над их творчеством.
Данная резолюция Р. К. П. и есть один из начальнических декретов по литературному ведомству. В первых же строках подтверждается, что «руководство в области литературы со всеми материальными и идеологическими ресурсами (РА. К.) принадлежит» партии и что она и далее, «вскрывая классовый смысл литературных произведений», «ни на йоту не отступит и не сдаст своей позиции». А писателями она руководит в смысле «обеспечения всех условий для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии».
Нам, в нормальном нашем состоянии, почти невозможно догадаться, где, в котором из пунктов управляемые писатели усмотрели начальническую милость, обещание смягчить надзор. Уж не в «обеспечении ли условий для более быстрого перехода…» и т. д.? Может быть. Мы все равно не поймем. Довольно того, что милость они усмотрели и что «отклики», напечатанные в «Верстах», полны восторженной и преданной благодарности [21]21
Исключение – Вересаев, хотя и он кончает казенным: «Будем надеяться…».
[Закрыть]. И сколько их, этих «русских писателей»! От д. Белого, через Пастернака, до известного Лелевича, редактора не менее известного журнала «На Посту». А. Белый «совершенно удовлетворен», Пастернак счастлив (насколько я мог понять малознакомый мне язык, на котором он изъяснятся), Лелевич одобряет, а неразумный А. Толстой даже захлебнулся: мы… мы… мы первые… как новые Колумбы… (впрочем, этими Колумбами у него оказывается прямо Р. К. П.).
И вот главное: такие отклики (да и никакие другие) были бы невозможны, если б авторы уже не приняли ранее, внутренно, того абсурда, каким является подчинение художественного творчества партийной «госвласти». Были бы невозможны, если б эти «русские писатели» не перестали понимать рокового «или – или»: или партийное руководство – или художественное творчество. Но совместно они не даны. И в какой мере власть над литературой и писателями реально осуществляется – в той же мере перестает существовать искусство.
Нельзя спорить: сейчас, в России, осуществлена эта власть в очень большой мере. Не тут ли разгадка и потрясающего отсутствия «искусства» в советских образцах, предложенных «Верстами»?
Мы не имели, до сих пор, исторического примера ни партии, превратившейся в госвласть, ни государственной власти, активно внедряющейся во все области личной и духовной жизни, вплоть до области художественного творчества. Теперь нам дан опыт, и мы можем сказать, к чему это приводит. Помимо разрушения искусства, это приводит еще к постепенному перерождению души у одних, и к отмиранию зачатков ее у других, – у тех кто прямо из колыбели попадает в руки такой госвласти и ею соответственно воспитывается.
Надо заметить, что к первым, к писателям, находящимся в процессе внутреннего перерождения, власть все-таки относится с неизменной суровостью. Они уже почувствовали в Р. К. П. – начальство, уже «едят его глазами», надеясь на получение милостишек, – но их не получают. (Кстати, из «резолюции» тоже ничего не получилось, так что и «отклики» были напрасны.) По верному замечанию критика Г. Адамовича, эти писатели, уныло возглашающие «мозг мира в Москве», «большевики творят волю Мирового Духа» и т. д., ухаживают за начальством без всякой надежды на взаимность. Ему нужны или новенькие, от колыбели себе на потребу воспитанные, или настоящие служаки вроде Маяковского и Демьяна Бедного. Но как, без врожденного призвания, совершить столь быстрый и столь полный переход – к лакейству?.. Употребляю это слово не в бранном смысле: согласно с тем же Г. Адамовичем, я нахожу, что служить открыто, без вывертов, как служат Маяковские, гораздо умнее и честнее. Социальный заказ, ода металлистам, ода на смерть Дзержинского, – вот «искусство», нужное соввласти.
И далеко хватает ее тлетворный дух, сердца перерождающий. Пусть группа московских писателей (давших «отклики») признала над собой начальство, вертится, заглядывает ему в глаза, выхваляет произведения какого-нибудь «Пузанова из Воронежа», надеется на милость… Но здешняя-то группа «Верст», в милостях, казалось бы, не нуждающаяся, – не то же самое с ней происходит? Не поносит ли она, словно по приказу, огулом всю эмиграцию, не пытается ли выдавать произведения того же Пузанова из Воронежа за последний крик русского искусства, не посылает и сочувственных улыбок товарищам, с горячей надеждой откликнувшимся на резолюцию Р. К. П.? Да и напечатание «мудрой» резолюции – что это, как не улыбка в сторону самой Р. К. П.?
Многое тут надо отнести насчет заразы. Конечно, заражаются лишь предрасположенные. Почти все участники «Верст» – такие и подобрались. Только главного руководителя и, кажется, создателя журнала, – г. Святополка-Мирско-го – зараза не коснулась: не было в ней нужды. Я говорил выше, что существуют индивидуальности с некоторым органическим дефектом, – в смысле отсутствия известного внутреннего критерия. Есть признаки, что г. Святополк принадлежит к их числу. Эти люди, обыкновенно недальновидные, но своих близких целей, – благодаря тому, что в стремлении к ним ничем не смущаются и ни перед чем не останавливаются, – иногда достигают. Так г. Святополк без примитивного чутья в искусстве, без всяких к нему способностей и, вдобавок, слабо владея русским языком, уже достиг «места» русского критика и редактора «литературного» журнала.
Будем справедливы и точны: г. С. Мирский вовсе не большевик; он и к духу большевизма так же мало имеет отношения, как вообще к «духу», ко всякому: он только учел настоящий момент и воспользовался всем годным: веяньем известной заразы, примитивной тягой к «новенькому» в искусстве, и, попутно, лозунгом, обеспечивающим неприкосновенность.
Из предрасположенных к заразе вышли добрые помощники. Никто не будет отрицать, что в таланте Ремизова и раньше замечалось больше тяготенья к звериному, нежели к человеческому: характерная же черта произведений Цветаевой всегда была какая-то «всезабвенность». В этом всезабвеньи поэтесса и ринулась вперед, по дороге… ведущей куда? Не все ли равно! О таких вещах поэты, в особенности поэтессы, не размышляют.
Мне осталось досказать немногое.
«Версты», каковы они есть, серьезного значения не имеют. Послужить широкому распространению заразы они не могут. Уже потому не могут, что не успеют: за первым же поворотом, – и поворот этот ближе, чем полагает недальновидный г– Мирский, – с великолепной ясностью обнаружится, что версты установлены… не на той дороге. Успеет ли руководитель, блюдя свои интересы, вовремя с нее соскочить? Да о нем не забота; а помощников – очень жаль. Хоть бы скорее очнулись они от забытья и увидели, что дорога – ведет не к России, не к русскому искусству, а как раз в обратную сторону. Ибо что обратнее, противоположнее, дальше друг от друга, нежели подлинная Россия – и ее сегодняшние властители? И можно ли найти Россию, идя… к советам?
К России, к ее искусству, к живому духу ее – идти надо: даже не к ней, – надо идти вместе с ней. А идти вместе с Россией, сегодня, – это значит идти против разрушителей ее тела и души.
МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ
I
Господи! Какая мука, что от беллетриста непременно требуют беллетристики! Помешались на этой самой беллетристике, не знаю, чем и объяснить. Публика, что ли ее требует? Недавно какой-то критик грустно и банально сказал: «Жизнь убила творческую фантазию, литература по преимуществу делается мемуарной».
Очень верная банальность, но зачем, спрашивается, грусть? Много мы фантазировали, хорошо и отдохнуть. Так нет, публика требует «творческой фантазии».
Бывают исторические полосы, времена, когда всякое «искусство» – безвкусие, и художник, поскольку он художник, безмолвствует. (Мы попали в эту полосу, и, на мой взгляд, из нее еще далеко не вышли.) Но в такие времена особенно усердно «творит» бездарность, и потому публика, – которая не имеет понятия о вкусе и безвкусии, – художественного молчания не замечает: ей что, была бы сказка!
Однако и «мемуарная литература» утомительна в большом количестве. Есть вещи громадного интереса, лучше любого романа… но общий поток скучен. А все же это нам нужно: не праздно «вспоминать», пережевывать прошлое, а думать о нем и по-новому, для будущего, осмысливать его.
Неприятны допотопные воспоминания с привкусом: в старые-то времена как было хорошо! Это вздор. Совсем не было хорошо в старые времена, и дряхлое шамканье это ничуть меня не трогает. Если взглянуть на старое не прежним слепым взором, а теперешними прозревшими глазами – то чего-чего там не увидишь!
Я в допотопные времена не пойду, а раз скажу кое-что о русской молодежи предвоенной и военной, какой мне ее пришлось в Петербурге близко наблюдать.
Теперь она уже не молодежь (кто остался в живых); хоть и была в то время самая зеленая, воистину «мальчики и девочки», да ведь столько лет прошло!
Ужасные вещи сказал мне один из этих бывших «мальчиков», чудом спасший жизнь свою и после спасения сделавшийся неузнаваемым, даже возраста неизвестного: еще молодой, а как будто и старый-престарый, древний.
Вот он что сказал:
– Была ошибка вашего поколения, и нашего, и всех вообще поколений, какие там были, – всей европейской культуры: для чего фантастические выдумки и для чего их надо было друг другу втемяшивать, из поколения в поколение передавать? Для чего разные «идеи», какие-то справедливости, права? Люди, мол, плохи… с нашей-то, с выдуманной точки зрения. А реально и просто глядя – ни плохи, ни хороши, только такие, какие на земле уродились, какие были и всегда будут, и какими мы их сейчас видим неслепыми глазами, без идиотских требований. От этих требований – одна мука, притом бесполезная. Большевики содрали со всех одежду, у иных с кожей содрали – разве не мука? А были бы мы заранее голыми, ну и ничего.
– Что вы путаете, – возражаю ему, – так нельзя.
– Не путаю, напротив, распутать хочу. Очень важно сузить круг страданий. Советское, большевистское воспитание – самое, по-моему, подходящее. Чуть какая-нибудь Октябрина или Комтрамвай начали ходить – выкидывай их на улицу, пусть промышляют пищу и устраиваются, как знают. И, главное, ничего не внушать, ни о каких «идеалах» не рассказывать. Небось, кому выжить – сам поймет, что для жизни требуется, выкрутится, отгрызётся. Кого надо – сам загрызет, и не почешется; а его загрызут – оплошал, не на кого пенять. Разве вы не видите, что реальность именно такова; зачем же обманные прикрытия, от которых у нас до сих пор душа кровью плачет? Он помолчал и прибавил:
– У вас готовый суд, конечно: скажете, что это цинизм отчаяния. Все старая точка зрения. Идеалы. Они фактов не изменят…
Возражать на этот цинизм отчаяния не хотелось, да и не легко было. В самом деле, если на минуту в корне переменить точку зрения – разве не согласишься, что без «идеалов» удобнее? И не похожи ли мы все, если нас откровенно раздеть, на говорящих зверей? И не лучше ли нам это смиренно принять и, – как говорит один романист, – «не задаваться на макароны?».
Фу, какой сумасшедший соблазн, однако! Если спасшийся прежний «мальчик» мог дойти до этого, уж не счастливее ли не спасшиеся?..
Я расскажу о том, какие они были, многие из наших мальчиков и девочек, в 1914–1916 годах. Конечно, от близкого грядущего «кровавый отблеск» уже лежал на них. А в них самих – уже таилось зерно разложения.
Но что они понимали? Да и что мы-то понимали тогда?
II
Ничего не понимали, но все, в те годы, тосковали, метались, удушались. И, кажется, без различия кругов и возрастов.
Не знаю почему, у меня родилось убеждение, что если стоит еще надеяться на кого-нибудь, то вот на самую раннюю молодежь, на полудетей, на людей послезавтрашних. Очень уж насмотрелись на «седых и лысых» (как мы говорили), на нашу
«передовую» интеллигенцию, болтающую и топчущуюся на Месте. А между нею и даже «официальной» молодежью, т. е. студентами и всякими молодыми людьми от 25–30 лет, – лег провал. При мне один пожилой интеллигент-общественник просил: «Дайте мне хоть одного студента! Покажите мне живого студента! Чтобы он сидел здесь, за этим столом!».
Но студент на интеллигентском собрании ему не дался, а, пожалуй, не по его вине: «официальная» молодежь (среднемолодые) была тогда какая-то разбросанная, раскисшая и в корне серая. Миновав полосу самоубийств (десятые годы), она пошла туда-сюда забавляться, если «так» не проживала. Мне эта «молодежь» была уже несколько знакома и в высшей степени меня не интересовала. В суде над ней мы очень сходились с покойным профессором М. И. Туган-Барановским, старым моим приятелем.
– Да, из этих ничего не выйдет, – говорил он, покачивая головой. – Я присматривался довольно. Они уж свое пережили. Или не дожили, что ли… Но какие-то свернувшиеся, как молоко свертывается. Пожалуй, вы правы, надо на маленьких смотреть, что, вот, из них будет… Есть и сейчас любопытные.
О, конечно, есть! У меня уже имелось в то первое время несколько закадычных приятелей и приятельниц младшего возраста, из самых «зеленых».
Буду говорить откровенно: я не знаю, давали ли мне мысли о них – они, или сами оказывались моей выдумкой. Герои пьесы «Зеленое Кольцо» списаны с реальных мальчиков и девочек, это факт; но были ли они в действительности такими, или делались такими, идя навстречу моему воображению, – вот чего я не могу решить. И теперь, глядя назад, склоняюсь к последнему предположению. О, не о притворстве или обмане речь: обмана ни с чьей стороны не было. Но очень возможно, что натиск моего «должного» изменял и подменял, для них же самих, их «данное»… Впрочем, не стоит разбирать: и они, и я, Равно были тогда убеждены, что «Зеленое Кольцо» – это настоящие они. Взяли эту пьесу, как свою, повсюду принялись заваривать у себя Зеленые Кольца. Действовали самостоятельно, как – не знаю, но в то время верилось, что отлично.
Однако пьеса – дело попутное, не ею же исчерпывался мой интерес к молодежи? Да и хорошо пять – шесть «героев», но если они и ласточки, – допустим! – весны-то они не сделают… И, естественно, около этого первого ядра, круг начал расширяться.
«Литература» и мое некоторое положение в ней сослужили свою службу в деле сближения вот с этими первыми «младенцами». Ведь они имели для меня смысл вне их семьи, вне своего круга, каждый как отдельный человек. И «литература» оказалась прекрасным предлогом. Но она же, впоследствии, погубила круг расширенный… Не буду, впрочем, забегать вперед, да и не это интересно. Просто расскажу, что помнится. Без имен: мы ведь не о каждом знаем, жив ли он, или не погиб ли духовно… не обо всех знаем все, и потому не надо имен.
III
Мое главное стремление – не играть никакой роли в данных сборищах. Пусть приходят друг для друга, а не для меня, и соединяются, если могут и хотят, друг с другом. Для этого я предоставляю им физическую возможность – вот эту мою длинную большую комнату с четырьмя окнами на Таврический сад, каждое воскресенье, от 2 часов до 7.
С членами-основателями мы выработали краткие правила для этих собраний, названных «П. и П.». Для непосвященных буквы означали «Поэты и Прозаики», но между собою мы говорили: «Поэты и Просто»… просто – люди. Ибо первое-то наше правило, тоже тайное, гласило:
Поэтом можешь ты не быть,
Но человеком быть обязан.
По очень немногим явным правилам – каждый член мог привести гостя, или нескольких, на одно воскресенье; в следующее эти гости не приходили, и присутствующие решали сообща принимаются они или отвергаются. На практике это не очень строго исполнялось, но все же исполнялось. А общим лозунгом было: «свобода, равенство и вежливость».
Смешно вспомнить этот идеализм. Многие ведь серьезно считали, что они достижимы, – свобода, равенство и вежливость! Полагаю, что далеко не все умели чувствовать себя свободно при обязательной вежливости (а насчет этого пункта мы проявляли особую требовательность), равенства же вовсе не было: при расширении круга повысился возраст членов и «старшие» немилосердно презирали «младших», не говоря о том, что «поэты» все сплошь тайно презирали друг друга, и сугубо – не поэтов.
А так как основные-то члены собраний были «младшие», то они очень скоро это неравенство почувствовали и начали довольно глупо озлобляться.
Надо сказать, что лучше и независимее держали себя барышни. Коренные мои приятельницы-гимназистки, хотя было им лет по 16-ти, в обиду никому не давались, пребывая, как оне говорили, верными «идеям» «Зеленого Кольца». Была и новая девочка, поэтесса, Леночка (ее прислал к нам Блок), и она держалась смело и скромно. А в одно прекрасное воскресенье появилась прехорошенькая гимназистка лет 14-ти, в черном переднике, тоже «поэтесса»; эта мало что понимала, но не стеснялась и не боялась ничьего презренья.
Девочка, впрочем, скоро исчезла. Во-первых, ей каждый раз надо было убегать из дома потихоньку; а, во-вторых, Лиля и Варя, решившие «заняться» ею, чтобы привлечь в собственный кружок, скоро объявили: «Ничего она не понимает и знать не хочет, кроме своих, – гадких, – стихов».
Хорошо бы, если б она одна! Но вот, смотрю, – и с удивлением вижу, что в этом, уже широком круге молодых, – большинство тоже ничего не понимает и ничего знать не хочет, кроме своих, – гадких или хороших, – стихов.
Война. Первый год войны! Что они думают, что они чувствуют? Ведь многие, если война продлится, должны будут на войну идти. Они знают это – но точно и не знают. Не занимаются. Ощущают, что атмосфера моего дома не «военная», и считают долгом, вскользь, неодобрительно отозваться о войне; но поглощает их, главным образом, «искусство», поэзия, стихи (собственные в первую голову). Читать свои стихи – вот цель поэта, члена «П. и П.».