355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Чего не было и что было » Текст книги (страница 19)
Чего не было и что было
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:37

Текст книги "Чего не было и что было"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)

ЗАСТИГНУТАЯ В ПУТИ

Недавно, на одном собрании, мне пришлось сказать, что, – вопреки общему мнению, – как раз П. Б. Струве нисколько не меняется; что в своем теперешнем состоянии он находится уже очень давно, и с той точки, которой достиг задолго до войны, ни на поллинии не сдвинулся. Война, февраль, октябрь, эмиграция – все это прошло над ним, как четыре волны над камнем: закрепившись, камень уже никаких волн не замечает.

Через день открываю, случайно, принесенную из переплета старую книгу на статье Мережковского «Красная Шапочка» – и, прежде всего, изумляюсь: что это? Не вчера ли написано? Струве, Милюков, патриотизм, национализм, мощь России… А потом вижу и знакомый образ Струве… того же сегодняшнего Струве. Сегодняшний только раздражительнее, мелко-полемичнее, да и компания вокруг него собралась особая; но ведь в тогдашние времена для Ренниковых и Сувориных было «Новое Время», а теперь куда же им? Существа дела это нисколько не касается.

В своей статье (11-го или 12-го года) Мережковский, говоря 0 Струве, называет его национализм не по-современному «зоологическим», а, пожалуй, еще сильнее – «людоедским». И предупреждает, что для Красной Шапочки этот волк весьма опасен. Хотя ту Красную Шапочку, о которой я хочу сейчас говорить, проглотил другой волк, но ведь она, как и в сказке, освободится же от него; поэтому и о волке «по Струве» следует помнить; у него в пасти тоже не сладко.

Помнить! Мало ли о чем следует помнить! А память человеческая так хрупка. «Если все помнить – и жить нельзя», – сказал кто-то. Да, правда, живой должен забывать многое, чтобы жить дальше. Но есть такое, что, забыв, – мы перестаем жить. Погружаемся в забвенье сонное, – в сон. Тогда «беспамятство как Атлас давит душу…» и совсем может ее задавить, наконец.

Немало у нас было сонного забвенья в России. Спали и глубоко, и не глубоко, дремали, грезили, бредили… Спали стоя, сидя, говоря. Но одних уже первая волна разбудила, других вторая… все четыре проспал лишь тот, кто, как Струве, успел до всяких волн заснуть камнем.

Теперь, здесь (и в России, конечно) опять время ткет вокруг нас спасительную ткань забвенья… спасительную для жизни («нельзя все помнить и продолжать жить»). И теперь у иных это нужное забвенье переходит в сонное забытье – забывающийся лишается чувств.

Тем важнее толкать человека, напоминать ему… его же самого, в состоянии бодрствования. Каким он был тогда? Что видел открытыми глазами? Что было – тогда?

Очень многие могут, и для собственной пользы должны, вспомнить нашу Красную Шапочку – февральскую революцию; вспомнить момент, «когда мы… ну, не мертвые, а сонные – пробудились».

Внешне вспомнить – мало: я предлагаю вспомнить изнутри, внутренне Впрочем, настоящая память о чем-либо – есть воссоздание в полноте, внешнего и внутреннего.

Это нелегко. Не все ведь одарены волевой памятью и, главное, честностью перед собой. У кого память и воображенье слабы – можно помочь; но кто не хочет быть честен перед собой, с тем уж ничего не поделаешь. Что же было тогда? А вот что.

С 14-го до 16-го года почти все, а к 17-му решительно все, от любого думца – через глупого обывателя – до матроса Вани Пугачева, знали одну вещь, ее не точно, лишь приблизительно, формулировать можно так: без перемены правительства ничто не остановит нашествия немцев, и нельзя предупредить бессмысленного восстания.

Конечно, Ваня Пугачев не этими, иными, словами пользовался: он, может быть, просто говорил: «Нет, чего там, ничего не будет. Или уж такое…». А то и просто мычал, ворочая глазами. Конечно, и думцы в словах не сходились; но я утверждаю: знание было у всех общее, одинаково твердое; его только разно выражали, в меру своих способностей. Знание было правилом, – с естественными исключениями для безумных, мертвецов и младенцев.

Февральская революция сделалась сама, никто ее не «делал» (если бы кто и мог – вряд ли решился бы ее делать). Но когда она пришла, и пришла именно как революция, а не что-то безлико-бессмысленное, – она принесла с собой момент совершенно исключительной, повелительной радости. Особенность этой радости в том, что она была общая, одна у всех; она соединила правого думца с последним Ваней Пугачевым, как ранее соединяло их общее знание – ощущение.

Пусть это был только момент, и в следующий думец с Ваней уже расстались. Такие моменты не могут рассматриваться в категории времени. Я где-то упоминаю, что и сама революция «не имеет дления».

Моменты – или миги – соединения людей в общей радости (именно в радости, т. е. в положительном) чрезвычайно Редки. Но и чрезвычайно важны: они всегда утверждают какую-то несомненную правду: они – как бы довременное ее приоткрытие, свидетельство о ней, вернейшее ее обещание. Кто впоследствии от правды подобного момента отрекается – тот или так слаб, что все забыл (можно напомнить), или не желает быть честным перед собой (нельзя помочь).

О нашей революции достаточно лишь хранить память: оправданий ей не нужно, она уже оправдана. Я говорю «нашей», а не «февральской», потому что другой, кроме февральской, и не было; октябрьский переворот – просто волк учуял на пути Красную Шапочку и съел ее.

Ну, а что этого касается, т. е. как случилось, что люди свою правду, свою Красную Шапочку, от волка не уберегли, – тут дело особое. О нем тоже не надо забывать. И его тоже не надо оправдывать… хотя вовсе не потому, что оно, как революция, уже оправдано. Нет, не оправдано; и всегда лучше, полезнее, сознать вину, чем оправдывать себя: мы, мол, ни при чем, судьба, рок, или force majeure…  [38]38
  исключительные обстоятельства (фр.).


[Закрыть]
Редко бывает, чтобы в таких человеческих делах, о каких мы говорим, люди оказывались совершенно не повинны. У каждого свой сучок, если не бревно, в глазу, и ничего нет постыдного в этом сознаться. Гораздо хуже так с этим сучком и ходить и, чего доброго, с ним же в Россию вернуться.

И. И. Фундаминский говорил недавно, что русская интеллигенция («духовный орден», о восстановлении которого он мечтает) не была подготовлена к власти, когда власть попала к ней в руки: дух этого ордена был слишком «жертвенный». Может быть, и так (я думаю, было кое-что и кроме этого). Во всяком случае слова Фундаминского звучали не как самооправдание, а как сознание вины греха, – что очень важно. Не грех ли в самом деле, «жертвенность» в иные исторические моменты? Прямой вывод отсюда: восстановлять «орден» русской интеллигенции нужно на других духовных основах, не на «жертвенности». На каких – Фундаминский не сказал, но пока довольно и того, что он сказал: мы были виноваты; мы были не такими, какими нужно быть; мы должны измениться.

И тут я опять прихожу к вечному моему вопросу (очень, в сущности, скромному) о всех нас, – об эмиграции: что она сознала? Растет ли, меняется ли? Учится ли? Хочет ли учиться, хочет ли меняться?

Каменно-спящих, все равно на правом берегу или на левом? _ не разбудишь, конечно. Я о них и не говорю. А только о тех, кто помнит, – может вспомнить, – нашу Красную Шапочку с ее правдой. Молодые? Им как будто нечего помнить самим; но они понимают же, что правда не с ними родилась, и задача всякого поколения – схватиться за верную ниточку, тянуть ее дальше. А память человеческая – шире одной человеческой жизни.

Вот, в этих, знающих и чувствующих, что Красная Шапочка жива, – все и дело.

«ОРДЕН» (Из современных разговоров)

Пессимист. – Я, во-первых, вовсе не пессимист. Вам так кажется, потому что я против ваших розовых очков. Я просто смотрю на вещи, как они есть.

Оптимист. – А я не оптимист. Розовые очки – это ваше воображенье.

П. – Не стоит спорить о словах. Вернемся к делу. Итак, вы думаете, что известный слой общества, который существовал в прежней России под названием «интеллигенции», будет нужен и России новой?

О. – Конечно. Интеллигенция – это «разум и совесть» страны. Достаточно вспомнить характерные черты так называемого интеллигентства: свободолюбие, бескорыстное исканье правды, готовность к самопожертвованию, к подвигу…

П. – Очень хорошо. Эти качества, действительно, ценность, даже и во всяком отдельном человеке. Вы утверждаете, Что они принадлежали целому слою общества; утверждаете некий духовный аристократизм интеллигенции. Я не совсем согласен, но это долгий спор. Меня интересует сейчас другое: если вы думаете, что «интеллигенцию», как известный слой общества (с очень зыбкими краями), породили не условия старой России, что интеллигенция нужна России при всех условиях…

О. – «Разум и совесть» необходимы стране при всяких условиях.

П. – Вы меня перебили! Разум и совесть есть и в других странах, однако «интеллигенции» в нашем смысле, воплощенной чуть ли не в «орден», как вы говорите, – у них же нет? Я имею основания подозревать, что вы и новую Россию все-таки воображаете похожей на старую. Но не будем на этом останавливаться. Я хотел спросить: если вы уверены, что «орден» будущей России нужен, и притом не отрицаете, что сейчас он, благодаря событиям, находится в состоянии весьма печальном, то…

О. – Да, он дал трещину.

П. – Как, трещину?! Опять вы меня перебили. Но с трещиной я уж никак не могу согласиться. Мы допустили, что интеллигенция в главных своих, отличительных чертах была свободолюбива, бескорыстна, самоотверженна до подвига и т. д. Но если та же интеллигенция, в немаловажной части своей, вдруг оказывается обладающей совсем другими качествами, одолевает, избивает, порабощает, предает рассеянию остальную часть, – тут, извините, не «трещина», а что-то побольше.

О. – Я готов признать, что орден находится сейчас в рассеянии. Я никогда не отрицал, что большевики вышли из нашей же среды. Но находящиеся в рассеянии могут собраться. Истины, на которых строилась интеллигенция, ведь остались же истинами.

П. – Конечно, конечно! Но я вел именно к этому вопросу (и давно бы довел, если б вы не перебивали). Как, по-вашему, должно происходить «собиранье», или, иначе, восстановление «ордена» русской интеллигенции? Раз вы считаете восстановление необходимым, – ведь вы считаете? – то думаете ли вы, что оно произойдет естественно, само собою, с течением времени, когда освободится Россия, или…

О. – Простите, я опять вас перебью. Я уже понял ваш вопрос. Конечно, необходим волевой момент.

П. – Волевой момент? Чей?

О. – Рассеянных. И вообще всех людей интеллигентского духа, где бы они ни находились. Нужна сознательная воля к собиранию, к воссозданию, воля каждого в каждый данный момент. Вы знаете, какую для меня роль играет личность во всяком общественном деле.

П. – Значит, и с себя вы не снимаете обязанности работать на восстановление?

О. – Еще бы! Да и с вас не снимаю, ведь и вы интеллигент. Но вы слишком рассудочны, это парализует волю.

П. – Блажен, кто верует! Но рассуждать, даже рассчитывать, рекомендуется и в Евангелии. Я полагаю, что без рассуждения и шалаша не выстроишь, не то что замок воздвигнешь из развалин.

О. – Нет, бросим это. Речь о деле. Нужна интеллигенция – не нужна, что развалилось в ней, что осталось, не будем входить в тонкости. Возьмем просто: была интеллигенция русская, был у нее прекрасный дух, были и грехи: явно были, иначе не получилось бы трещины и рассеяния, как я говорю, или развалин, как говорите вы. Дух этот вы признали ценностью. А грехи… их можно долго разбирать, но можно и определить двумя словами. Зла, в сущности, не было – был недостаток добра. Прямее: все эти качества, которые мы с вами перечисляли, все эти истины, из которых вырастал дух русской интеллигенции, не были ею достаточно осознаны. Т. е. был недостаток сознания. Вот и все. Поэтому для восстановления ордена того же духа нужно лишь подвесть под него фундамент обновленного сознания.

П. – Не знаю, что это? Идеализм или идиллизм? Во всяком случае – отвлеченность. Но не обращайте внимания, это я так, в скобках… Если я вас понял – работа наша вот к этому и должна сводиться: к закладке нового фундамента?.

О. – Пожалуй, еще скромнее: к поискам такого фундамента. И посмотрите: разве вы не видите, что все ищут какой-то твердой основы, у всех появилась жажда цельного, стройного здания, и крепкого, которое уж не превратилось бы в развалины от неосторожного толчка изнутри или извне. Эта жажда, эти исканья – сами по себе громадный положительный факт.

П. – Оставим образы. Вы говорите о поисках какого-то целостного миросозерцанья?

О. – Да, только не миросозерцанья, а скорее мировоззрения. Общая жажда его для меня очень показательна.

П. – Но если она даже существует, чему вы так радуетесь? Не преждевременно ли? Искать чего-то, не зная чего, можно до бесконечности, без успеха. Или найти то, что другому не понравится. Большевики, – интеллигенты, – нашли такое общее мировоззренье, но вы его не принимаете. Теперь евразийцы, тоже интеллигенты, – и они нашли; вам опять не нравится. Наконец, течение интеллигентско-церковное, православное: и оно не по вас. Все эти, самые влиятельные ответви интеллигенции вас не удовлетворяют.

О. – Ни одна не осталась верной духу интеллигенции. Мы, ведь, определили с вами, в чем этот дух: в свободе, бескорыстии, в воле к правде. Но если под волей нет общего сознания, – дух не находит воплощенья. Слова остаются словами.

П. – А вы хотите, чтобы слово стало плотью?

О. – А вы, кажется, хотите повернуть на тексты, чтобы узнать точнее, как я отношусь к движению строго православному? Я и так вам скажу. Я это движение уважаю, считаю его значительным и важным, но, право, говорим-то мы сейчас не о нем. Если хотите реально – вот к чему сводится моя скромная работа: я присматриваюсь ко всем движениям, ко всему, что происходит сейчас в эмиграции. Я иду всюду, где еще жив или где может возникнуть тот дух русской интеллигенции, который мне дорог, который нужен, и всегда будет нужен, России.

Я ищу с теми, кто ищет, борюсь с теми, кто говорит, что на-шел __ ценой измены духу. Не спрашивайте меня, что я нашел сам. Я не пророк, не проповедник. Я могу найти только с другими вместе, не один. Если у меня сегодня больше сознания, чем было вчера, – это значит, что и у других его завтра будет больше, чем сегодня. Я твердо верен тому, чему надо быть верным и хочу найти единое «во имя» для этой верности.

П. – Я к вам чувствую большую зависть. Кое-что вы, пожалуй, уж нашли. Только… только все же у вас розовые очки. Сквозь них не видите ли вы подчас трагедию – как идиллию?

О. – Может быть. Может быть, это просто вера, – в жизнь, в людей, в Бога, – все равно во что. Какая же вера – без доверия? А без доверия – какая же воля?

«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ»
Книга XXXI

Всякий раз, как мне приходилось писать об очередной книжке «Совр. Зап.», я стремился, прежде всего, найти ее цельность, открыть ее лик, – в соответствии с общим ликом журнала. Но к данной, 31-й книге, слишком трудно подойти с такой точки зрения, и привычную мою задачу я, на этот раз, оставляю в стороне. Книга состоит из ряда интересных статей интересных писателей; отмечу те, которые мне кажутся наиболее значительными.

Книжка толстая; один сухой перечень статей занял бы не мало места. Да и к чему он? Я позволяю себе свободный выбор, руководствуясь только вот этой значительностью (на мой взгляд) статьи, или темы, или писателя.

Впрочем, о некоторых произведениях в художественном отделе можно не говорить еще по той причине, что они здесь представлены в кусках: это «продолжения» вещей, давно начатых; об иных уже были отзывы – и будут после окончания.

Не «продолжение» – только посмертный рассказ Юшкевича «Семь дней» и отчасти «Заговор» Алданова. Отчасти – потому, что и «Заговор» – отрывок из романа. О рассказе Юшкевича, да еще посмертном, трудно говорить. Все знают, что это был писатель живого, изобразительного таланта, особенно в той области, которую он себе избрал: быт и психология русского еврейства. В данном рассказе он из этой области выходит. «Семь дней» – история головокружительной «голубой» (или полуголубой) любви пожилого профессора и юной девушки. Через неделю она, простудившись, умирает, профессор застреливается. В рассказе, местами, чувствуется какая-то подземная глубина; но есть в нем, кое-где, и черточки безвкусия… О Юшкевиче теперь следовало бы написать в целом, – кто-нибудь, конечно, и напишет.

Что касается Алданова – не скрою, он для меня, как критика, – вечное искушение. При всяком появлении отрывка из его романо-исторической хроники (а при появлении целого романа особенно), я ощущаю потребность написать, наконец, о нем не рецензию, а настоящую, пространную статью. О нем – в полноте, т. е. о том единстве писателя со своими произведениями, которое и делает произведения – «единственными». Вышел «Чертов Мост»; статья об этом романе, в связи с предыдущими, была у меня почти готова; если осталась недоконченной, то лишь по «независящим» от меня, как критика, не обстоятельствам, а соображениям. Я все еще утешаюсь, что отложенное – не потеряно, а пока хочу отметить несомненное поступательное движение Алданова. Он сохраняет все присущие ему свойства, – что необходимо для сохранения своего, единственного, писательского лика, – но самая материя его произведений меняется, делается плотнее, тяжелее, ярче, – как-то несомненнее. На отрывке «Заговор» это очень видно. Тема – убийство Павла I – по многим причинам особенно трудная тема. Однако Алданов сумел с ней отлично справиться, – вышло у него и по-своему, и по-новому.

В художественном отделе «С. 3.» я остановлюсь еще только на стихах, вернее – на двух молодых поэтах: Г. Иванове и А. Ладинском.

Я их никак не сравниваю: сравнивать поэтов вообще не следует, и нельзя. Если каких-нибудь оказывается можно, – это значит, что о них вовсе не стоит говорить: просто они не существуют.

Г. Иванов и Ладинский – существуют, каждый своим особым существованием. По времени – Г. Иванов существует уже давно, Ладинский – менее давно. Здесь мои параллели прекращаются, я говорю о каждом отдельно, по старшинству только начинаю.

У Г. Иванова как в более удачном стихотворении, так и в менее, всегда есть нечто, заставляющее его узнавать: во-первых – особенная, тонкая струйка ритма, с неопределимыми прерывами; во-вторых – вполне бессознательная глубина, которая, может быть в связи с этим особым свойством ритма, дает его строчкам неясно-пленительную прелесть. Получается странная вещь: не изысканная простота, а «простая изысканность». Оттого Г. Иванов с правом не боится слов, которые принято считать «банальными».

 
Не было измены. Только тишина.
Вечная любовь. Вечная весна.
 

Но, ради справедливости, прибавлю: трудно вообразить дальнейшую линию этой поэзии. Т. е. я не вижу, куда и как будет Г. Иванов далее развивать свою поэтическую «прелесть». Может быть, впрочем, это ненужный вопрос. «Прелесть» существует, – не достаточно ли?

Ладинский – весь в широте. У него вечные дали: небес, морей, пустынь.

 
И снова нас несет в пучины,
В сырую вечность, навсегда,
Отлив тяжелый, взмах единый,
Глухая черная вода…
 

У Ладинского и ритм – то качающийся, то разбивающийся, как волны. Поэт не владеет им: ритм еще владеет поэтом. Он еще жадно отдает свое судно на волю ветрам. Пусть, это не плохо. У него еще слишком много слов, точно они летят к нему навстречу, с ветром, и он их все

 
Глотает, обжигаясь, пьет.
 

Но, повторяю, пусть, это ничего. При внимательности можно заметить, как и у Ладинского начинается отбор, выбор, самоограничение; инстинктивное пока – стремление найти свой стих, ввести воды своей поэзии в русло. Такое стремление само говорит о подлинности поэтического дара.

От поэзии – через «художественную» статью Ходасевича (о Белом) и через «религиозную» – нового сотрудника «С. 3.» Бердяева, – мы перейдем далее, к статьям «просто».

Ходасевич о Белом – это, действительно, нечто художественное: с таким искусством статья написана. Критик ничего как будто не говорит о Белом, да и в самом деле не говорит, не рассказывает: только показывает героев цикла романов Белого, соединив их в группы, рассортировав и проштемпелевав. Больше ничего. Затем обрывает, точно занавес задергивает. Но читатель уже вынес из этого показа больше, чем вынес бы из рассказа. Сам догадался, в чем дело: дело же не в романах и романисте, а в патологии, и в том, что одаренный кргда-то художник постепенно превратился в индивидуума, страдающего всякими маниями, особливо манией преследования. Ходасевич бесстрашно сдернул с романов и бредов Белого все накрученные лохмотья «общественности», и мы увидели просто чудовищные образы больного воображения, ни к чему и ни к кому, кроме самого создателя их, не относящиеся.

О Бердяеве можно сказать всего два слова. Автор как религиозный мыслитель и как писатель достаточно известен. Тема данной статьи – церковь и государство, точнее – отношение православия к государству. По этому поводу Бердяев сказал очень много верных вещей, таких верных, что ни мне, да и никому другому, я думаю, не придет в голову их оспаривать. Тем более, что ничего нового среди них нет; все давно известно, и самим Бердяевым уже не раз было высказано.

Десятилетие февральской революции отмечено в книге «С. 3.» несколькими статьями. Живая и образная заметка М. Цетлина возвращает нас в самую атмосферу февральских дней. О значении и смысле их говорит М. Вишняк в первой своей статье «Февральская революция». Пожалуй, не далеко отходит он от этой темы и во второй: «Политика и история в «Истории русской революции» П. Н. Милюкова», – так как главные фактические возражения автору книги относятся к эпохе февраля, Врем. Правительства и т. д.

Эта вторая статья Вишняка весьма примечательна. Я остановлюсь на ней, не касаясь, впрочем, предметов спора, не входя в существо детальных возражений Вишняка. Статья интересует меня совсем с особой стороны.

Прежде всего, отметим горячность возражений; отыскивая противоречия, критик стремится доказать, что «История» написана не столько рукой историка, сколько политика.

Автор книги, цитирует Вишняк, хорошо сознает, что для истории революции в строгом смысле время не скоро настанет». Но в том же предисловии он утверждает, что его «История» принципиально отказывается от субъективного освещения. Так ли это? Вишняк приводит другие противоречащие, по его мнению, цитаты из предисловия, где автор говорит о «группировке фактов, уже дающей известный комментарий к событиям», о «руководящей линии» для «определенных политических выводов» и т. д. Подвергнув первому детальному обзору эти «группировки» (с «предрешенными» политическими выводами), Вишняк приходит к такому заключению: «Интересная работа Милюкова не есть ни философия, ни история Русской революции. Это история и философия участия в революции к-детской партии».

«Мы не пишем здесь своей истории революции», спешит оговориться Вишняк, «…мы не станем, поэтому, взамен искусственной и, как мы утверждаем, партийно-политической конструкции и схемы Милюкова, предлагать свою…».

Оговорка знаменательная, но тщетная: все дальнейшая часть статьи Вишняка, факты, которые он тоже группирует, – только по-своему, – тоже освещает, – только по-своему, – горячность, с какой он делает из них выводы (свои, конечно) – слишком ясно показывают стороннему наблюдателю: Вишняк, м. б., и не хочет, но свою историю революции, возражая Милюкову, все-таки пишет. Пишет до мелочей: взгляду Милюкова на действия и позицию Керенского – противопоставляет свой, взгляду на историю Корнилова – опять свой. Поэтому все упреки, с которыми обращается к Милюкову Вишняк, – должны быть с правом обращены и к нему самому.

Чтобы признать это, Вишняку стоит вспомнить собственные слова в начале статьи: «Близкое политическое участие в революции отнимает возможность быть нелицеприятным судьей событий. Оценка «участника» очень редко совпадает с приговором не только будущего историка, но и историка вообще».

Почему эти слова, если в них есть доля объективной правды, Вишняк относит исключительно к Милюкову? Ведь очень вероятно, с точки зрения самого Вишняка, что «будущий историк» увидит и в его возражениях, в собственных перегруппировках и освещении фактов, нечто «из истории и философии участия в революции с. – ровской партии».

Как уже упоминалось – по существу, я в спор не вхожу, беру его лишь со стороны внешнелогической. От себя прибавлю одно: мне кажется, что активное участие в событиях, нахождение внутри них, действительно затрудняет объективный, чисто исторический, их пересказ. Это не значит, что участник не должен стремиться к максимуму объективности. Напротив. И лишь в таком виде, т. е. при известном максимуме объективности и при неизбежном, все-таки, элементе индивидуального, – «история», написанная участником, имеет для нас, – а для будущего летописца сугубую, – ценность.

Что же касается просто фактов и восстановления их связи, тут, вероятно, пригодятся и сырые материалы, в которых сейчас мы не разберемся. Какая-нибудь современная запись обывателя, случайно попавшего в счастливое для наблюдающего положение, – и она может послужить впоследствии как фактический материал. У наблюдателя, – не участника, – поле зрения естественно шире, а потому и связь фактов иногда для него яснее.

Я не мог не остановиться несколько дольше на любопытнейшей критической статье Вишняка; и теперь принужден только упомянуть о некоторых статьях и заметках в библиографическом отделе, достойных, однако, внимания.

Таковы – обстоятельное исследование Ю. Сазоновой «Режиссер и театр», заметки Бицилли и его же статья «Два лика евразийства».

Если к тридцать первой книге нашего зарубежного «толстого» журнала мы подойдем с непременным требованием какого-то «единства» – мы не назовем ее одной из самых удачных. Но в смысле прекрасного материала, – отдельных произведений отдельных писателей, – журнал остается равен себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю