355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Чего не было и что было » Текст книги (страница 26)
Чего не было и что было
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:37

Текст книги "Чего не было и что было"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)

ДВА ЗАВЕТА
В «Зеленой Лампе»

Русский писатель В. В. Розанов менее известен, чем того достоин. А в смысле знаемости – знают его совсем немногие. Впрочем, и трудно это в наши времена. Розанов умер в России, книг его нет нигде.

Но из истории русской мысли Розанова не выкинешь, как не выкинешь Вл. Соловьева или Толстого. Есть и другие, совсем неизвестные, – о них вспомнят после. Собственно о Розанове я не собираюсь говорить; слишком он сложен, махров, о нем десяти книг мало. Существо гениальное, с умом и душой прозорливым до крылатости, и – человек из слабых слабый, тоже почти гениально. Какой-то сноп противоречий. Его почти нельзя и судить человеческим судом. Осудишь – и чувствуешь: нет, не прав. Восхвалишь – опять не то. Пусть уж его судят не здесь, не на земле… если он и там не попросится, чтобы «без суда пропустили»…

Нам важно, однако, указать на некоторую особенность Розанова в подходе к вопросам, к которым подходили все мыслители мира. Мыслитель! Как нейдет к Розанову это слово! И вообще-то оно узкое, а уж Розанов – он скорее пытатель, расследователь, одержимый, гениальный догадчик, то видящий на три аршина под землю, то вдруг ничего не видящий… Но сделал он для своего времени то же, что делает каждый «мыслитель» – для своего. Он наново поставил, по-новому осветил вопросы, лежащие в круге трех вопросов, – главных, которыми держится мир. Они главные потому, что касаются решительно всех и решительно всегда. Это конечно, Бог, Любовь, Смерть. Ведь если кто-нибудь скажет, что Бог его никак не касался и что он Бога ни в каком виде и образе, не касался, – мы не поверим. Если скажет, что любви не касался и не коснется, – мы удивимся и тоже не поверим. Относительно же смерти, что она его не касается, этого уж даже никто и не скажет.

Всякий значительный человек (так называемый «мыслитель»), открывая новое в области этих трех вопросов, освещая по-новому и ставя новые, свои, вопросы, – редко их сам разрешает. Что разрешил Ницше? Или Ибсен? Или Вейнингер? Или Вл. Соловьев? А вопросы они поставили громадной важности и яркости. Индивидуальным творчеством можно лишь подвести к какой-то черте, к новой ступеньке вверх – куда вступают уже другие, – следующие. Случается, когда вопрос поставлен коротко и несложно, что творец его находит, как будто и решение. Но это решение только для себя. Если нашедший о том не подозревает – он становится учителем. Такое решение нашел Толстой и так сделался (или его сделали) учителем.

Был или не был «учитель» в Соловьеве, Ибсене и других – одно с уверенностью можно сказать: в Розанове его не было ни капли. Даже вообразить Розанова «учителем» нельзя, даже представить себе каких-нибудь «розановцев» – нелепость. Дело в том, что Розанов не только совсем не решил страшных, им самим же поставленных, вопросов, но даже слишком явно – для себя и для всех – раздирался ими сам; не разди-ранью же этому было у него учится?

Коренной вопрос, приковавший к себе Розанова на всю жизнь, это – Христос – христианство и Мир – космос (с населяющей его жизнью). Надо сказать: такого длинного, такого остро пронзающего луча, какой бросает Розанов с земли, из «космоса», на «Христа – христианство», мы другого не знаем. И в этом луче (не холодный же он, не мыслитель же Розанов!) сам Розанов оказывается стенающей, взбунтовавшейся тварью.

Великой любовью любит он теплую землю, с ее злаками и травами, с племенами людскими, с Богом ее, Творцом всякого дыханья, давшим людям вечный завет плодиться и множиться. Но вот пришел Кто-то… и принес завет новый: «Вам сказано так… а я вам говорю…». И завяли травы, иссохло чрево материнское, поникли головы, всплакало и возрыдало сердце человеческое… Кто же Он, сотворивший такое с миром? Кто этот «обаятельный, обольстительный и лукавый»? – да, лукавый, ибо он, соблазняя, похищает мир у Творца. Разрушает завет, навеки людям положенный. Неужели он – Бог? Не Денница ли, «спавший на землю как молния»?

Решить бы, да, Денница; и было бы просто. Но – Розанов не может решить. Он – плоть стенающая, бунтующая, ревнующая, но и… воздыхающая. И воздыхание – к Нему же, к Неизвестному. Розанов любит Христа; и ни сам он, ни мы, не скажем, какая любовь в нем пронзительнее, огромнее: к плоти ли земли рождающей и к Богу ее, древнему, вечному, – или ко Христу. Но любви две, не одна; которая-нибудь должна быть принесена в жертву. В конце концов жертвой стал сам Розанов. Как Иаков боролся с Богом и не поборол, так и Розанов боролся со Христом и тоже не поборол. Но боролся не одну ночь, а всю жизнь, и не вышел из борьбы хромым, как Иаков, а просто вышел из жизни.

Мы хорошо знаем, что его мука, его раздиранье, его нерешенье, продолжались до самого конца: об этом он нам говорит своими последними словами, напечатанными уже после его смерти (тотчас после) и озаглавленными «Последние листья». Вот эти листья: «Не может, не может, не может быть двух заветов. Если два завета – два Бога, дву-Божие. Две воли, двумыслие, два созерцания. Как же жить??? Боже, научи! О, и этого нельзя сказать: нельзя даже произнести «научи», а только можно другое:

 
Который же из вас…».
 

Да, который? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?

Становится понятно, гем было для Розанова, при такой его внутренней трагедии, – еврейство. Понятно, почему с особенной остротой выдвинул он вопрос иудаизма и вопрос пола. Но если бы мы даже и не знали ничего вот об этом, специфически – розановском, отношении к христианству, о ненавистнической любви ко Христу, а только знали бы, что он всю жизнь, пристально, со страстью, занимался христианством – мы и тогда угадали бы, что вопросы о еврействе и о поле не останутся ему чужды. Вспомним, что их не обошел и Вл. Соловьев, – тоже по-новому, по-своему, поставил их, соответственно тому новому, что открывалось ему в христианстве. Как близок им Вейнингер – всякий знает, хотя отношение его к христианству было не только иное, чем у Розанова, но противоположное, до мелочей. Известно, что этот гениальный еврейский юноша, по влечению к личности Христа, перешел в христианство. Но после своей нашумевшей книги «Пол и характер», и другой, еще более замечательной, – трагичной, – застрелился. 23 лет от роду.

Все эти вопросы, – христианство и иудаизм особенно, – неразрывно связаны между собой. У Розанова и Соловьева, при двух разных отношениях к христианству, можно найти общее в их отношении к еврейству. В отчаянии расширяя сам вековечную пропасть между Заветом Ветхим и Новым, Розанов всем стенающим существом прижимался к евреям. Но пропасть видел и Соловьев, заглядывал в нее, знал что-то о ней; ставил разрыв в вину не евреям (в вину-то ставил!), а христианам. Есть еще один человек, в третьем положении относительно христианства, не розановском и не совсем соловьевском, взгляд которого на еврейство достоин того, чтобы о нем сказать подробнее. Этот человек, никому не известный, носил в себе черты гениальности, не меньшей, пожалуй, чем Розанов. Зовут его Валентин Александрович Тернавцев. Книг он не писал, если и писал – не печатал. При всей «учености» своей он не был и «ученым». Даже оратором, в сущности, не был: все знавшие его, слышавшие огненные речи, чувствовали в них пафос не ораторский, – иной. Человека со столь высокими языками настоящего пророческого пламени – нам никогда больше встретить не приходилось.

Некоторые его речи, застывшие в стенограмме, обеззвученные печатной бумагой, все-таки поражают, – до сих пор. Но сейчас не в них и не в нем, Тернавцеве, дело, а в отношении его к христианству и вытекающем отсюда отношении к еврейству.

Он был ученый богослов и самый православный церковник. Но при этом относился он к христианству с поядающей ревностью библейского пророка. Он требовал, именно требовал, от христианства движения, раскрытия его во времени, – и по времени. Он спрашивал богословов, «держащих ключи разумения», – «все ли для них уже открыто в Христианстве?». И больше, – он спрашивал: «Все ли открыто и для святых? Их писания перед нами…». «Не о посягательстве на прежние Откровения я говорю, – прибавлял он, – но об исполнении их. Противоречие между данными христианству обетованиями и действительностью – страшно». Он призывал «успокоенный» или самодовольный христианский мир, не понимающий, что «христианство стоит на краю истории», – вспомнить о еврействе и о поразительной его судьбе. Как Розанов и Вл. Соловьев, заглядывает и Тернавцев в пропасть, разверзшуюся между Ветхим и Новым Заветом. Никакие отдельные перебежчики из еврейства в христианство, хотя бы их были тысячи, ничего не изменят. Нет, «языко-христианству» (как он говорит) нужен глубокий перелом; нужно открытие в нем глубин Ветхого Завета: видения пророков, тайны жертв и повелений Божьих, данных навеки. Христианству нужно принять на себя Израиля, «что послужит откровению в откровениях христианских». Но может ли быть это, пока двадцативековому разрыву и всей судьбе еврейства не будет дано действительного оправдания? Какой силы должен быть огонь с неба, который все это переплавит и даст новое сердце?».

Откровение, которого ждал и требовал от христианства Тернавцев, он называл раскрытием тайны «о праведной земле».

Вот как раз то, чего не ждал от христианства Розанов, не верил, что тайна эта в нем заключена. К «праведной земле» он и бежал, когда бежал к еврейству.

Но все они, и Розанов, и Тернавцев, и Вл. Соловьев, сходятся в этом: у евреев есть великая правда, и эта правда о земле. Можно и еще продолжить согласие: все они признают несчастием двадцативековой разрыв между двумя заветами, но не виной или ошибкой евреев.

Далее начинаются разногласия – все лежащие в разном отношении к христианству.

Приходится сделать такой вывод: вопрос еврейский может быть рассматриваем только в связи с вопросом христианским – и обратно. Нечего и говорить, что если мы берем Розанова – мы берем еврейство и евреев прямо висящими на христианской нитке. Но если отвлечься и от Розанова, и от всех, и от всего, от чего только можно отвлечься, поставить вопрос прямо, просто: «иудаизм в истории» – результат будет тот же: нам придется говорить и о «христианстве в истории».

Что за странная спайка! Розанов кричит: христианство и иудейство, Завет Новый и Ветхий, – да, они разное, они «разделены, как небо и земля!». И прав: какое же еще большее разделение, ведь и в поговорку вошло: отличается, как небо от земли. Розанов еще прибавляет: «А небо… где оно, там рабство». Но я сильно сомневаюсь, что если бы Розанову предложили во владение всю его «свободную» землю, только без неба над ней, – он бы ее взял. Согласился бы взять такую землю. Равно и верующие пламенно в царство небесное – не спешат туда сразу переселяться. Может быть, эту спайку между не метафорическими, обыкновенными небом и землей следует называть «жизнью»? Явно разделенные, небо и земля так соединены в человеке, что без них он не представляет ни себя, ни жизни…

Свою аналогию Розанов повторяет беспрестанно. Мысль невольно увлекается ею: да, и тут, между Новым и Ветхим Заветом, именно такое же разделение, совершенно явное; и такая же таинственная – спайка. Розанов как бы сам попал в разделяющую пропасть, как бы оттуда, из глубины, взывает: на какой край подняться? Какой выбрать? «Который из вас»… Бог? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?

Розанов так и не решил этого вопроса. А что, если не верен сам вопрос? Что, если выбор иначе стоит, так стоит: обоих, и оба Завета, отвергнуть – или обоих, оба, вместе – принять? Вдруг они оба – одно?

Но тут я останавливаюсь. Довольно вопросов. Лучше кончу ответом на возражения, которые, может быть, и не будут высказаны, но, наверное, родятся у многих. Это – удивление: какой смысл, в наше время, говорить о еврейском вопросе так, как мы говорим, помещать его в розановскую плоскость, указывать на его связь или на разделение с вопросом христианства? Это может быть интересно как историческое исследование, но не более. Ныне же христианство почти совсем сошло с арены общественной, стало делом частным, личным, а еврейство, в лице последних поколений, еще определеннее вливается в русло общечеловеческой жизни. В нормальной культурной среде между французом, поляком, русским и евреем по происхождению – отличий нет. Можем ли мы представить себе серьезный, горячий спор о Ветхом и Новом Завете между… ну, хотя бы между М. Слонимом и Керенским, между Авксентьевым и Вишняком, между Пуанкаре и Леоном Блюмом, Талиным и Буниным? Конечно, нет; современный еврей так же мало заботится о защите Авраама, как современный русский о Нагорной проповеди. В России, правда, еще случается, что рабочий поспорит (кулаками) с «жидом»; но их спор вряд ли занял бы и Розанова, так как русский рабочий вполне может при этом состоять в ячейке «безбожников», а «жид» – не слыхивать отроду ни о Моисее и ни о каких «заветах». Есть ли смысл рассматривать в наши дни вопрос о еврействе под чисто теологическим углом зрения?

Да, я это понимаю. То есть вполне понимаю «угол зрения», под которым можно так возражать. Но уж надо быть последовательным и прийти к тому, что еврейский вопрос вообще не стоит подымать, никак, – ибо его в настоящее время больше не существует.

Если не существует, – тогда, конечно, о чем же говорить? Ни под каким «углом зрения» не стоит. Если же он есть, тогда Рассматривать его, ставить его, говорить о нем можно в единственной плоскости – религиозной. Только так брали его все, кто к нему ни приближался, и это на всем протяжении истории. И так будет впредь, пока еврейство не исчезнет бесследно в ассимиляторском потоке. Я-то думаю, – и не только я, кажется, – что этот момент еще не наступил, а может быть, и вовсе не наступит.

Кроме того, возвращаясь к началу. Повторяю: три главные вопроса, в непосредственной близости к которым лежит вопрос иудаизма, – т. е. вопросы о Боге, Любви и Смерти, – касаются решительно всех, и нельзя даже вообразить момента, когда они перестали бы касаться человечества.

Если Розанов ничего не решил ни о христианстве, ни о еврействе, ни о поле, – он, страстной внимательностью своей, углублениями, расширил и облегчил нам пути к дальнейшим, новым, пониманиям этих вопросов. От наследства Розанова отказываться нельзя, как бы мы к нему самому, к человеку – Розанову, ни относились. Надо, конечно, этим наследством пользоваться умеючи… Но сумеем мы или не сумеем – это уже зависит он нас.

ШЕСТЬ ВОПРОСОВ

…Безумные годы совьются в прах

Утонут в забвенье и дыме…

И только одно сохранится в веках

Святое и гордое имя.

Твое, возлюбивший до смерти, твое,

Страданьем и честью венчанный…

(Л. Г. Корнилову, СПб., 18 г.)

А. Ф. Керенский не может заподозрить меня – в мечтах «о смене сталинской диктатуры диктатурой выходцев из старой династической России». Он знает также, что я не «приемлю монархической реставрации и нового классового самовластия…» ни «в порядке открытого утверждения, ни в порядке двусмысленного умолчания или уклонения от прямого ответа». Я, со своей стороны, знаю, что и А. Ф. Керенский не имеет (или не имел) привычки к подобному «уклонению». Все это дает мне надежду получить на несколько здесь поставленных, прямых вопросов столь же прямые ответы; и даже больше: надежду, что А. Ф. Керенский, если сам не поймет, то поверит мне, когда я объясню, затем, для гего и как я эти вопросы ставлю.

Они для меня действительно вопросы о сю пору безответные, а главное – не только для меня: такими же вопросами остаются они и для большинства русских людей, наблюдавших историю Корниловского «мятежа» со стороны (более или менее близкой), для людей, горячо стоявших, притом, за февральскую революцию. Та версия, которая дана этому «делу» в моем тогдашнем Дневнике (журн. «Новый Корабль» № 3), принималась всем кругом средней интеллигенции; однако остаются и там темные места, странные психологические загадки… А что, если существуют факты, нам не известные, – известные г. министру – председателю Bp. Правительства? Почему он нам в течение десяти лет их еще не открыл – все равно; я хочу лишь сказать, что ответ его, хотя бы на здесь поставленные, вопросы должен иметь значение даже и не для одних нас, старых свидетелей (ничего не ищущих, кроме объективной правды); ведь, наша версия, – несмотря на загадочные места – все же наиболее «натуральная», может в конце концов быть принята и общей средней массой русских людей, особенно из новых, которые сами ничего не знали и не могли знать. Им, пока, не было же представлено никаких открытых доказательств наличия Корниловского мятежа 26 августа 1917 г. Не в интересах ли самого быв. министра-председателя помочь общему, – как бы «демократическому», высветлению картины? Сейчас он только ссылается на «соответствующие места» в очерках ген. Деникина; но, не говоря о том, что эти книги не всем доступны, – не нашли и мы в «соответствующих местах» ничего, что проливало бы новый свет на положение 26 августа, на линию поведения г. министра-председателя; ничего, что заставило бы нас от нашей версии отказаться.

Да, мы тоже называем корниловские дни «введением в большевизм», – или «введением большевизма» (даже в мелочах, как введение матросов с крейсера «Аврора» в Зимний Дворец). Но для того, чтобы и сейчас называть Корнилова «государственным преступником», благодаря преступлению которого случилось все то, что случилось, и пала Россия, – для этого бывший министр-председатель должен, конечно, обладать наисерьезнейшими данными. Не в праве ли мы желать, чтобы он их, наконец, открыл?

На первый раз было бы довольно ответов (только ясных и прямых) хотя бы на эти, ниже следующие, вопросы. А то ведь действительно, «нельзя же и через 10 лет» (не «лгать», как говорит А. Ф. Керенский), а «еще скрывать правду, которую все равно навсегда в подполье истории не скроешь».

Вот мои вопросы:

1) Послал ли мин. – предс, в августе Львова в Ставку, или нет? Если послал – то зачем? Какой был у них предварительный разговор, оставшийся «неизвестным»? (Одному из министров, прямо спросившему – уже после всей истории, – об этом разговоре, А. Керенский ответил: «Тогда Львов болтал что-то невразумительное…».)

2) Какого рода сообщение привез Львов из Ставки А. Керенскому 26 августа? Сообщение устное, ибо лишь после А. Керенский потребовал от Львова «записки», и тот, «выхватывая отдельные мысли», что-то набросал на клочке бумаги. Этот клочок А. Керенский, «не дав перечитать», у Львова тотчас взял. Было ли сообщение «ультиматумом» Корнилова? Насчет чего? Директории? Диктатуры? С угрозой двинуть войска? Или Корнилов ничего Львову не поручал, а Львов, в Ставке, не то сам догадался о заговоре, не то открыл ему кто-нибудь о нем, и Львов тотчас бросился в Петербург предупредить Керенского?

3) Почему столь важное сообщение (о факте государственной измены) не было передано, со всеми данными, собравшимся тут же, на вечернее заседание, министрам? Почему даже бумажка «с выхваченными мыслями» не была им, как должно, изъяснена? Почему при министрах всего только и было, что вопрос Керенского Корнилову, по прямому проводу: «Подтверждает ли он то, что говорит стоящий у провода Львов?» (Хотя Львов не стоял.) И почему ответ Корнилова должен был свидетельствовать министрам о «наличии заговора» – если они не слышали, «что говорит Львов», и Львова не видели?

4) Да и почему Львов, приехавший открыть главе правительства важный против него заговор, – был тотчас главой этого правительства арестован? И так арестован, что в течение всех последующих недель оставался невидимым, а сообщение его – известным лишь в передаче А. Керенского?

5) Почему свои решения – немедленно распубликовать «измену», арестовать главнокомандующего, заняв его пост – были приняты г. министром-председателем почти единолично, и большинство членов правительства узнало о них post factum [56]56
  после события (лат.).


[Закрыть]
.

6) И чем, наконец, объяснить, что Львов, едва выпущенный (уже перед самым переворотом), принялся все свои «сообщения» опровергать? Он печатно отрицал и «ультиматумы», и «заговоры», называя поведение мин. – председателя – «подвохом». Его опровержений никто не слушал, дело «введения большевизма» уже завершалось, о Львове забыли. Но все-таки, почему же он, если в августе открыл заговор правительству, которому был предан, – к началу октября этой преданности изменил? Не помешался ли (как говорили) в одиночном заключении? Или его поразило, что правительство, которое он «спасал», развалилось в первые же дни после «обнаружения заговора»? Почти все министры, – кроме мин. – председателя, – тогда ушли (лишь потом, некоторые, по отдельности, возвращались…).

Ответами на эти вопросы, конечно, еще не разрешится полностью загадка «корниловских дней». Даже если б факт заговора, и «мятежного наступления» Корнилова на Петербург 26–27 августа был доказан, – вряд ли это объяснило бы нам удовлетворительно все происходящее в Зимнем Дворце в знаменательные дни. Так же, как не объяснило бы существование любого «мятежа» все последующие действия правительства, т. е. «введение большевизма». Никакие действительно русские люди не стали бы в то время на сторону «мятежников» против февраля; но никакие русские люди не верили, и до сих пор не верят, что для спасения России от «мятежа» оставалось одно: прибегнуть к защите большевиков… [57]57
  Зато теперь, для спасения от большевиков, уж не к кому прибегать; да и опасно: как раз заслужишь кличку «пораженца». Слово это крайне «многосмысленно»: вспомнить, что когда-то носил эту кличку сам А. Ф. Керенский (я тоже, и не отказываюсь); звали его так весьма многие, начиная со старого Милюкова и всего его «думского блока». Думаю, что в прямом смысле эта кличка никому не подходила и не подходит, кроме большевиков.


[Закрыть]

Впрочем, периода послекорниловского я сейчас не буду касаться. Это дело другое, – и другие вопросы.

Мои сегодняшние, узкие, касаются лишь дела «Керенский – Корнилов».

Мне возражали: да стоит ли сызнова подымать эти вопросы? Десять лет миновало. Корнилов убит, и даже прах этого «государственного преступника» развеян большевиками по ветру… Нужно ли ворошить прошлое? И не все ли равно, кто кем был в прошлом, и как действовал? Ведь перед стихийным потоком событий люди бессильны. Свершилось так – значит так было суждено…

Если бы А. Ф. Керенский не высказывал неоднократно, что в «судьбу», в «железную необходимость» истории он не верит, – пожалуй, тогда вопросов ему и не стоило бы задавать. Но он верит в другое: он думает (как я), что «люди что-то весят в истории»; что-то значит «личность и личная воля». А кто это думает, тот понимает, что смотреть в прошлое – не пустое дело; человечески-необходимое дело. Уже потому хотя бы, что не осознать прошлого и себя в нем – верное средство лишить себя будущего.

Вот на каких основаниях (кроме других, упомянутых выше) строится моя надежда, что вопросы, обращенные к А. Ф. Керенскому, без ответов (ясных и прямых) не останутся. Мы хотим только правды. Может быть, в окружении А. Ф. Керенского, на «политических верхах», она давным-давно известна. Но эти «верхи» – не мы, не «все». Измену Корнилова А. Ф. Керенский поведал «всем – всем – всем». Пусть же и теперь он поведает нам, – «всем», – то, чего мы не знаем и что знает он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю