Текст книги "Чего не было и что было"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
МЕЧТА
От автора
Эту статью, предназначенную для «Возрождения», газета не поместила, не объясняя даже причин, почему нарушено условие: печатать все мои статьи, как написанные с точки зрения, вполне приемлемой для редакции. Приходится думать, что в самой линии газеты произошли какие-то перемены, но какие именно? Это покрыто тайной. В заседании белградского Русск. Научн. Института, где статья моя читалась в присутствии людей самой разнообразной политической окраски, никто, однако, во время диспута, не возражал против главной мысли доклада, против моих определений и оценки русского самодержавия.
Вряд ли и среди читателей (кроме известного круга) найдется много несогласных с основными моими положениями, кстати не новыми и, со времен Достоевского, достаточно признанными.
Мечта
Поговорим еще немного о всяких «актуальных» вещах: о России, о сегодняшнем ее дне, о завтрашних возможностях, о свободе.
Центр моей темы, как всегда, есть вопрос о свободе. Точнее – о мере свободы, ибо реальность (а я буду говорить лишь о реальностях) не может включить полноту свободы. Но меру я возьму современную, европейскую, то есть высшую. Имея в виду ее, с одной стороны, и с другой – идею теократии, самодержавно-православного государства, я хочу рассмотреть отношение к этой идее в России сегодняшней и завтрашней.
Меня часто спрашивали, после докладов на подобные темы, какие у меня основания считать для завтрашней России форму республиканскую предпочтительные всякой монархической?
Вот на одно из моих оснований (весьма серьезное) я и хочу указать.
Прежде всего речь идет о России, – подчеркнем это. Я сейчас оставляю в стороне рассуждения о той и другой государственной форме по существу, вне времен и пространств. Я отнюдь не спорю против того, что в Англии и во Франции мера свободы приблизительно одна, хотя Англия зовется монархией, а Франция республикой. Какой знак лежит сейчас на той или другой современной стране – это, пожалуй, и безразлично; это результат ее исторического пути в связи с чертами ее индивидуально-национальной особенности.
Но речь о России, а Россия страна не современная. Она не только не прошла необходимого пути к современности, но даже почти и не начинала его. Ведь она не знала и первых начатков воспитания – в свободе. (А какое же другое может быть «воспитание»?) России знакома «вольность», и мало ли что ей знакомо! – но только не свобода. Можно оценивать как угодно общее состояние России к февралю 17 года; во всяком случае это не было состояние современной страны. Едва начавшаяся революция (в этом ее отличие от западных) была оборвана. Большевики, придя к власти, не только оборвали революцию, они оледенили, окостинели Россию на целый период времени. Как бы море со вздувшимися валами превратили в хаотическое полое нагроможденных ледяно-каменных глыб. Жизнь идет, конечно; меж льдинами, кое-где, журчат ручейки, но… чары не сняты. Когда они спадут, когда развороженное море вновь сделается морем, не увидим ли мы, что некоторые водные пласты, на глубине, остались незатронутыми? Не найдем ли Россию, с иных сторон, в том же состоянии, в каком застала ее магическая палочка большевиков? Не встретимся ли кое с чем отжившим, – но не пережитым, т. е. не успевшим сделаться отжившим для сознания России?
С такими возможностями мы обязаны считаться, если мы научились отдавать себе отчет в реальном положении дел.
Увы, неотдающими себе отчета мы были, такими, в большинстве, остаемся и здесь, в эмиграции. Говорить ли о «левых», об эс-эрах, например? (С.-р. – должно читаться ныне социалисты-реформисты, ибо соц. – революционеров среди них уже почти не замечается.) Они твердо уверены, что Россия, после снятия большевицких чар, тотчас, безболезненно, обратится в республиканскую, – по типу прекрасной Франции. Умеренным либералам-монархистам, напротив, рисуется прекрасная Англия. Им кажется: стоит отремонтировать Зимний Дворец, посадить какого-нибудь русского Георга, созвать палату пэров, парламент, и все пойдет как нельзя лучше. Будут издаваться свободные законы, а Георг сам собою отойдет к семейным делам.
Вот на этом и стоит остановиться. Мне лично завтрашняя монархия в России вообще кажется маловероятной, но оставим это. Допустим, что надежды наших умеренных монархистов сбылись: монарх появляется. Что случится? Чего можно ожидать? А вот чего:
Кто он ни будь – хоть сам Георг – с какими хартиями вольности в руках ни явись, – кончит он в России вовсе не домашними делами. Кончит тем, что… обернется в царя, – в настоящего самодержавного царя-помазанника.
Многое говорит именно за это. Вспомним: Россия никакой государственной формы, кроме монархической, не знала (опыт «пролетарской» деспотии разве крайние левые могут считать за республиканский опыт). И никакой формы монархии, кроме теократигеской, Россия тоже не знала. А самодержавие – мы это видели – трудно и поставить рядом с какой бы то ни было другой «формой монархии», – слишком оно своеобразно, благодаря его религиозной основе.
Кто, зная многовековую историю России, решится утверждать, что пленительная идея теократии, государства священного погасла в «уме» или в «духе» России? Внутренний процесс изживания, если он даже шел, – не был закончен. Другое дело, если б, после февраля, после фактического падения самодержавия, Россия не попала сразу под гнет чуждой идеи и чуждой власти. В этом случае старый образ теократического государства постепенно потерял бы силу над Россией, свободно дышащей, свободно думающей. Постепенно раскрывалась бы, на пути к «современности», и сама религиозная ложь идеи, как идеи «цезарепапистской»…
Но так не случилось. Большевики загнали ее внутрь, и даже сделали со своей стороны все, чтоб огонь ее не угас: сделали это гонениями на церковь, оскорблением древних народных святынь, наконец, беспримерным, внечеловеческим убийством, которым надели мученический венец на голову русского самодержца.
Я знаю, нынче принято говорить о России и русских, разумея территорию СССР и живущих там. Принято смотреть лишь на тамошнюю, «общую массу»; на здешнюю, зарубежную, наши эмигрантские «верхи» не обращают внимания. Особенно верхи «демократические». На всей этой средней массе русских людей (действительно массе: 89 проц. по подсчету «Поел. Нов.»!) они поставили штемпель: «обыватели-монархисты» и успокоились.
Странное и опрометчивое поведение. Средний русский человек всегда остается тем же русским человеком, куда бы ни попал. Внимательнее присматриваясь к здешним средним кругам, мы, пожалуй, узнали бы что-нибудь и о «тамошних», непосредственным взорам нашим малодоступных.
Попробуйте, приглядитесь к эмигрантскому «безмолствую-щему народу». Особенно интересна молодежь. Монархизм? У одних нет еще ничего, кроме открытой души и настойчивых исканий какого бы нового взгляда на жизнь, но у других… и у них не «монархизм». У них есть больше: есть мегта. К спору о форме правления ее не сведешь: она лежит в другой плоскости. И она имеет свой образ, эта, увы, не потушенная в сердце, русская мечта: образ России православной, России-теократии, святой Руси, с единым главою – всевластным «помазанником Божиим»…
Не следует думать, что у этой «мечты» нет своей – и громадной – силы. Посмотрели бы наши политические водители, – и «демократы», и либералы, – проповедники свобод с английским монархом, – посмотрели бы они, какой дает эта «мечта» огонь восторга при самых случайных вокруг нее объединениях. Его не бывает, когда объединяются на «программе»…
Увы, теперь этот «восторг» идет на пользу даже не крайним правым: они слишком не новы и слишком грубы; нет, другим, похуже, умеющим исподволь прибирать к рукам мечтателей, особенно молодых. Немало их очутилось на удочках евразийцев, младороссов и пр. Тихо, но твердо действуют там и другие лица, малоизвестные, и которым малоизвестность даже помогает; а бьют они прямо в «мечту»: империализма не признают; России после Петра не признают, – одну Русь Московскую с царями православными…
Что же: если здесь жива страшная «мечта» – скажем ли с уверенностью, что в России в глубинах русского духа, уже нет ее следов?
Народ твердо отстаивает свою церковь. Но церковь, загнанная, связанная, не пребывает ли внутренне в своем прежнем состоянии, т. е. с постоянной возможностью стать подосновой старой «мечты»? Для того, чтобы с идеи теократического единовластия была, наконец, снята многовековая религиозная санкция – церкви нужен период самостоятельного, свободного существования; ей нужна свобода движений; нужно развитие христианской мысли…
Опять приходим мы к тому же, к пути, которого миновать нельзя, – к воспитанию в свободе. Но велика оброшенность нынешнего русского среднего человека. В России – что говорить! Но не лучше и здесь. Кто помогает ему? Не помогает церковь; не помогают политики, учителя, вожди, занятые своими делами, или развивающие, как правые, так и левые, самый ядовитый, «русско-мессианский» патриотизм. Левые круги даже не понимают, и даже втолковать им нельзя, какую пищу для «мечты» дают они этим своеобразным «мессианством».
Зачатки настоящего воспитания общая русская масса получает здесь сама, – в работе, в борьбе за существование, где она соприкасается с новыми для нее условиями жизни. Тяжкая школа, да еще при полной духовной оброшенности. И воспитание идет туго, и старая мечта влечет эти души, принимая туманный облик будущего.
Стараться уничтожить мечтанья в человеческой душе – бесполезно. Но преобразить мечту ложную – в неложную, мертвое содержание заменить живым и новым, вот что можно и должно.
Современное человечество знает такие, – неложные, – мечты. Есть у него и мечта о свободе. Но раньше, чем сделать к ней несколько шагов – немало пришлось пережить западным странам. Не только пассивно «пережить», но и вольных опытов немало проделать. Чудесные воссияния, перелеты через пространства времен, не уготованы никому; не уготованы и России. Западный учебник так или иначе пройти нам придется. А у нас, вот и сейчас левые «мыслители» до страшных вещей договариваются: не хотят для России «порядка, меры и закона». Ясно, что нам нужно начинать с самого начала; богоносец или не богоносец наш народ, но прежде всего надо нам видеть его просто современным человеческим народом.
Вот когда подумать бы о смирении. Нам необходимо правительственное устройство самое обыкновенное, которое научило бы нас первым азам гражданственности: без этих азов мы не станем на путь современности. Такую обычную форму управления, и не таящую притом никаких возможностей старого соблазна, мы и должны принять, не рассуждая, что это, мол, у других уже пройдено. Пройдено – и получено. А не пройдешь – на том же месте останешься, с той же, уже мертвой, уже грешной, мечтой о помазаннике-самодержце.
БЕЗ КРИТИКИ
(О «Современных Записках»)
Положение литературного критика в наши дни очень трудное. Особенно если он, – как я, – литературы «советской» не касается, пишет только о зарубежной.
Я не касаюсь советской не из презрения к ней и к ее деятелям; а из милосердия и, главное, из честности перед собой. Я ведь знаю: ни одно мое слово об этих писателях не будет, и не может быть верным. Ни мое, да и ничье. Ибо советские пишущие люди (как, впрочем, и не пишущие) – существуют сейчас не в подлинном своем виде, а в искривленном, соответственно искривленную производят и литературу. Того, что эти искаженные души могли бы дать в нормальном состоянии – мы не знаем, а судить их в искажении… какое у нас право и где смысл? Это все равно, что взяться за оценку красоты женщин, из которых одна в оспе, другая в чесотке, третья с подбитым глазом и т. д. Нет, пусть выздоровеют, придут в свой вид, тогда и посмотрим. А пока – честнее помолчать.
Остается, значит, литература эмигрантская.
Чего, казалось бы лучше? При внешней свободе слова – широкое поле действия; ведь за рубежом весь цвет нашей литературы. Есть о чем подумать и поговорить.
Но тут критик встречается с новыми осложнениями, совсем особого рода.
Говорить о произведениях эмигрантских писателей? Критиковать их? Критиковать, в подлинном смысле значит: стараться показать предмет таким, каким его – сам видишь (и думаешь, что он действительно есть), для чего необходимо осветить его со всех сторон. Конечно, критика, в известной мере, всегда субъективна; ведь критик видит-то своими глазами; но если он говорит о том, что действительно думает, не пользуясь, при оценках «нравится» ему или «не нравится», – это настоящая критика.
Но вот явление наших дней: эмиграция вообще, эмигрантские писатели в особой степени, критики не выносят. Самым определенным образом не выносят. Что с этим фактом делать? Да просто не считаться, скажут благородные теоретики. Как же не писать то, что думаешь? Уж не писать ли то, чего не думаешь?
Мы, однако, считаемся. Сознательно или бессознательно. Но перед каждым из нас, берущимся за перо, встает вопрос: как, что написать? Что думаю, или чего не думаю? Или прола-вировать как-нибудь, и туда, и сюда, середка на половинке, третинка на четвертинке? Большинство интуитивно выбирает последний путь; оттого так много у нас критической «меледы» и так мало критики.
Может быть, не совсем мы и не правы, считаясь с отталкиванием эмиграции от критики, как и эмиграция не совсем не права, когда ее не выносит. Может быть, иной раз написать «не то, что думаешь», хоть и менее «благородно» – зато человечнее. Писатели – чувствительный народ; но откуда-нибудь да взялась же у них сегодняшняя, особо повышенная, чувствительность?
Эмигранты и критикуемые, эмигранты и критики. Все вместе, все как бы «лежат на одной соломе». Уместна ли критика, в ее формальной правильности, среди людей в таком положении? А если помнить, что за всеми следит вражеский глаз, чье-то ухо внимательно прислушивается, то, пожалуй, и не захочется говорить о соседе, – по принципу критики, – «все, что думаешь»… слушающий схватит, передернет – и лишний раз порадуется.
Есть, конечно, случаи, когда все эти, и подобные, соображения исчезают, в расчет нейдут. Но литературная критика – так ли уж важно, если, вместо нее, газетные столбцы будут у нас заполняться общеприятной меледой?
Я довольно долго пробовал, по старым привычкам, писать, «то, что думаю». Выходил ряд бесполезных огорчений, ужасно мне, признаться, надоевших, вместе со всякой «критикой». Что делать? Писать то, чего не думаю, – не могу; подражать ловкой и мягкой меледе молодых критиков – не умею…
Я решил, на этот раз, подойти к моей теме особым образом: так, чтобы даже вида критики заметка не имела. Потому и нужно было все это длинное предисловие, – о критике. А тема беспретенциозная и старая: о «Современных Записках». Раз 20 я писал об этом журнале. Но теперь я «отзыва» не пишу: беру, на днях вышедшую, 37-ю книжку и просто-напросто рассказываю, что в ней находится. Без всякого освещения с какой бы то ни было стороны. Как чеховская девочка написала о море: «Море было большое». И точка.
Мое море тоже большое: большая, белая, тяжелая книга. Они все такие, книги «С. 3.». Есть, за что деньги платить, у кого имеются.
Сначала, конечно, И. Бунин. Продолжение обстоятельнейшего рассказа, как вырастал дворянский сын в русской усадьбе. Хотя гимназии не кончил (за что отец звал его «недорослем»), но много читал, писал стихи и вообще обнаруживал большие способности. Описывается ряд впечатлений, которые производила на него природа: весной, летом, осенью, зимой, в ночь лунную, в ночь безлунную и т. д. Также потрясающее впечатление от смерти родственника (особенно подробно описаны гроб, труп, могила). На тем идут впечатления от первых любовных деревенских утех.
После Бунина, тотчас начинаются описания зимней деревни Б. Зайцева (продолжение повести «Анна»). В этой книге рассказывается, как Анна, влюбленная в бывшего помещика, бывшего московского кутилу и безобидного донжуана, к нему ушла, потому что он заболел. Болел, болел, и умер. Окончания «Анны» еще нет.
О стихах ничего не скажу, авторы известны, стихи им соответственны. Авторы – Ходасевич, Адамович, Оцуп (один, впрочем, неизвестный – Лебедев). Можно не рассказывать также о Ремизове и Марине Цветаевой. Ремизовские легенды о Николае Чуд. везде печатаются, а «поэму» Цветаевой всякий сам себе легко представит, если хоть строчку этой поэтессы видал раньше.
Беллетристический отдел дополняется двумя произведениями «молодых» авторов. В первом – Евангулова, «Четыре дня» – рассказывается совсем не то, что у Гаршина под тем же заглавием: там – четыре дня тяжелораненого, забытого на поле сражения, четыре дня под жарким солнцем, рядом с трупом разлагающегося турка, без возможности доползти до соседней лужи, чтобы напиться. Здесь – четыре дня молодого парижского эмигранта, попавшего в случайную impasse (тупик), не заплатившего в гостинице, бродящего без денег по Парижу. Хочется кофе с булкой, подработать не удается, как нарочно знакомый в отъезде, а Земгор заперт. А тут дождь, молодой человек промок и простудился. Со стройки, где он ночует, его волокут чьи-то сильные руки; чьи – он не знает, ибо уже в беспамятстве (хотя рассказ ведется от «я»); но, очевидно, полицейских, которые свезут его в больницу, а он там, очевидно, и скончается.
Второй рассказ, Тимирязева, «Домик на 5 Рождественской» передается в самых кратких словах: все сошли с ума, потом все умерли, разнообразными смертями (человек 10–12), а домик срыли.
Не останавливаюсь на статье-речи П. Милюкова о «традиционной» религии. Эпитет мало, конечно, объясняет, о какой именно религии хочет говорить уважаемый профессор; но так как нам давно известно его отношение ко всякой, то не будем смущаться. Между прочим, статья свидетельствует, что в последнее время П. Милюковым немало прочтено было книг «по предмету».
Тем, кто интересуется вопросом об отделении церкви от государства, я очень советую прочесть статью В. Руднева. В конце он весьма отчетливо называет коммунизм – религией, доказывает, что Россия управляется «религиозной сектой», почему там и невозможно «отделение» церкви от государства, – возможно лишь гонение на все церкви, кроме «господствующей».
Не менее любопытны и соображения М. Вишняка насчет демократии и реформ парламентаризма. Вообще, надо сказать, что читатель, не боящийся «скуки», найдет в отделе статей немало для себя полезного и поучительного. Вот, хотя бы, параллель, которую проводит А. Кизеветтер между взглядами на русскую историю (на московский период) – Нольде и Бунако-ва. Не согласный ни с тем, ни с другим, Кизеветтер предлагает «реалистический» (не материалистический) метод исследования русского народа и русского самодержавия, указывая на опасности метода бунаковского, чисто духовного, интуитивного; особенно при неизбежном перегибе. Понятны перегибы Бунакова, который увлекся вновь открывшимся ему, духовным, религиозным смыслом самодержавия. Но, конечно, увлечение «духовностью» может привести к неожиданным выводам. От углубления внутренней связи между самодержавием и народом, лишь благодаря его всемерной поддержке и существованию, недалеко до вывода, что всякая реальная власть – есть власть действительно народная, духу народа соответствующая и духовно им поддерживаемая. А таким образом надо и боль-шевицкую власть признать народной: ведь без духовной поддержки народа она никак существовать не могла бы?
Это выводы не мои, а логики; оценки я не делаю; возможно, что Бунаков их и имел в виду.
Я не успею отметить все, что еще содержится в 37-й книге «С. 3.», но это, пожалуй, и кстати: что я могу сказать о библиографии? Или о воспоминаниях внучки Толстого? О книге же в ее целом – я все равно не сказал бы ничего: ведь я решил воздержаться от критики: эмиграция ее не выносит.
Эмиграция… Эмигрантские писатели… Кончая мою заметку, я вдруг впал в сомнения. Кроме писателей эмигрантских есть ведь и читатели. Что, если читателям вот такое мое объективное «рассказыванье» скучно (а оно-таки скучновато!), приятные расшаркиванья молодых рецензентов, – по незнанию кулис, – тоже, и просто критику, то, что всякий из нас думает, они бы почитали с большим удовольствием? И с большей пользой?
Не знаю. Но пусть, на этот раз, остается так. Пусть возьмут читатели книгу «Совр. Записок»; я ее «рассказал», а думают и судят пусть сами читатели.
Я не сомневаюсь, что читателей будет много, и очень этому радуюсь. Да и как русским не читать своего, единственного в мире свободного, толстого журнала?
Париж