Текст книги "Чего не было и что было"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
Некогда хозяин земли русской, Петр, посылал молодых недорослей в Европу, на людей посмотреть, поучиться «наукам». А что, если и нас какой-то Хозяин послал туда же, тоже поучиться, – между прочим и науке мало нам знакомой – Свободе?
И недоросли плакались. И недорослям путь назад был заказан, пока своего не исполнят. Мы тут стонем с утра до вечера «Россия», «Россия», к ней тянемся, да еще гордимся: мы стоим лицом к России. А что, если отдавая все наше время на это стояние мы так и осуждены стоять, и никакой России не получим?
Мне вспоминаются слова мудрой девушки из сказки: самый важный час – теперешний; самое важное дело – которое те-перь делаем, самый нужный человек – с которым сейчас дело имеешь.
И вот мой последний вопрос: а что, если ради теперешнего, Сегодняшнего дела – самого важного – сейчас Россию надо Забыть? Что, если только исполнив наше здешнее, сейчасное дело, – мы заслужим Россию?
ЗАМЕТКИ О «ЧЕЛОВЕЧЕСТВЕ»
Человекообразные
Никакого «человечества» нет. Пора сказать это прямо. Пожалуй, и пора прошла: кому сейчас интересно, есть оно или нет? Вопрос без резонанса.
Если, из любезности или добросовестности, и выслушают мое утверждение, то возразят: а когда же это самое «человечество» было? Были страны, племена, народы, нации, слои, классы, партии, группы, индивидуумы, и всегда, как теперь, были они друг против друга, благодаря разности интересов. Собственно же человечества (уж не с большой ли буквы?) никогда не существовало. В мечтах разве? В воображении? В идее?
Да, да, и тут вся перемена, – громадной важности. Не было – но могло быть, к тому шло. Мечта, воображение, идея, – есть предварительная стадия бытия чего-нибудь. Во всяком случае, единственная возможность бытия. Пока «человечество» жило в идее, оно могло реализоваться. А если «погасить идею в уме?». С ней, естественно, гаснет воля, что же остается? Ничего, меньше пустого места.
Подозрительно* быстро гаснут в наше время всяческие «идеи». «Человечество» – только одна из целого ряда, не менее важных. Вообразительное бытие ценностей, – т. е. идеи, – имеют громадное влияние на реальность. Когда они отмирают, гаснут – это немедленно отражается на всех явлениях жизни, изменяет ее облик, существенно изменяя облик самого человека. Стоит представить себе: без воображенья, без воли, идущей далее настоящего момента, – разве будет человек похож на то, что мы привыкли называть этим именем? Если и «похож» – не очень… Угасание идей есть начало (долгого, правда) пути к перерождению человека в «человекообразное».
Вступили ли мы на этот путь? И такой ли он роковой, нет ли с него обратного поворота? Трудно ответить. Я не решусь. Фактические признаки известного перерождения, однако, уже есть. В большом или малом, в общностях и частностях, в одной области жизни или другой – все эти факты говорят о том же.
Не всегда их легко обнаружить и определить. Идея погасла – но соответственное «слово» еще держится, переживает ее. Так, мы повторяем слово «культура». Культура имела тоже лишь «вообразительное бытие». И она может лишь «становиться», – при условии существования ее идеи. Слово осталось; но что под ним разумеется? Не сузилось ли, незаметно, понимание «культуры» до «технических достижений»? А в общем не свелось ли к понятию чисто количественному, и, наконец, к «рекорду»? Задача «культуры» превращается, понемногу, в задачу произвести наибольшее количество движений в наименьшее количество времени, или обратно. Какого рода движения, – это уже все равно.
И только одни «рекорды», – всевозможные количества в круге техники и физики – еще вызывают чувства восхищения, возмущения (скорее досады) и удивления. Способность возмущаться и удивляться решительно гаснет. Это понятно. Когда слабеет воображенье, вместе с ним слабеет и память. Не с чем сопоставить, не с чем сравнить данный, настоящий момент. Содержание его и принимается, как данное, просто; и если непосредственно, сейчас, не затрагивает, – не забавляет, не досадует, – то и не интересует.
Старых слов осталось порядочно. И «наука», и «политика», и целая куча других. Но почти в каждом можно найти червоточинку, если присмотреться.
Вот, хотя бы такая мелочь: никто не удивился, приняли и к «науке» отнесли африканскую экспедицию, снаряженную советским правительством для вывоза специальных обезьян: советы приготовили у себя, в Сухуме, питомник и собираются там делать, «научным способом», попытки получения новых подданных, скрещивать обезьян со старыми – с «людьми».
В Марсели обезьяны остановились для отдыха. Публика забавлялась, рассматривая будущих производителей и сопроводителей – советских «ученых». Немножко забавлялась и нисколько не удивлялась, – «научный опыт»! Многим известны здесь результаты всяких советских «опытов», известны – и неинтересны. На толстых обезьян, удрученных недавней морской болезнью, поглазеть – да, отчего ж? И только.
Хотя бы удивился кто-нибудь, зачем советам эти научные опыты и новые производители. Без них дело почти сделано. Тысячи беспризорных обезьянят носятся по городам СССР-ии, только, вот, не в шерсти еще, и еще болтают они с прохожими членораздельно: «Дай копейку, не то укушу, а я венерик!». И кусают. Маленькие будущие полуобезьяньи самочки, пожалуй, и не дойдут до совершенства своих сестер, «человечьих» девочек-проституток, не станут, пьяные, шататься по московским улицам… Разве особой системой приучат. Пока же, за неимением подлинных шершавых обезьянок, и девочки лет 8-ми «быстро разбираются к ночи советскими любителями», как рассказывает свидетель-москвич равнодушно. И он не интересуется. Он допускает, между прочим, что из «научного» опыта с обезьянами, при удаче, может получиться особо крепкая порода существ, приспособленная к делу перманентного убийства людей в закрытых помещениях. Теперь эту работу делают рожденные «людьми», а потому не все выдерживают больше пяти – шести лет: то с ума сошел, то повесился. Какой-нибудь сын орангутангихи и комсомольца надежнее.
Когда это будет, никто не удивится: данное!
В так называемой «политике» столько этого не удивляющего, хотя и нового «данного», как данное принятого, что не знаешь, за который факт взяться. Межгосударственная торговля телами, например, вошедшая в обычный «политический» порядок. Она идет от «института заложников», – но какие там институты, к чему эти фиговые листы! Просто торговля телами (именно телами, а не «душами», ведь политика-то «реальная»!). Если сделка между новыми торговцами живым товаром не успевает состояться – живой товар превращается в мертвый; набирают новую партию. Одного сорта товар котируется выше, другого ниже… да и всякие бывают операции, самые разнообразные, отнюдь не только мена по головам и косякам.
Эта коммерция называется «политикой». Почему бы ей и не называться, раз принято, как «политика», и такое, например, положение: правительство одной страны объявляет правительствам других: «Я существую, чтобы вас уничтожить. Или я – или вы. Давайте, поговорим. Чем вы мне посодействуете?». Ему отвечают: «Что ж, поговорим. Конечно, вы существуете для уничтожения нас. Но это ваше дело. Мы в чужие дела не вмешиваемся».
И говорят… о посторонних вещах. Произносят разные слова – часто старые, под которыми уже нет прежних понятий, да и не может быть. Реальных последствий произнесение слов или не имеет, или имеет какие-то довольно неожиданные. Это в зависимости от местоположения, от храбрости или трусости страны, которая разговаривает с правительством державы, намеревающейся ее уничтожить. «Если вы… такие-сякие, – вдруг кричит последняя, – не дадите мне, чего требую, – не хочу больше разговаривать! Не желаю! И вот увидите!.. Вы меня знаете!».
Противник ничего не знает (что знал, то забыл), но смутно боится потерять «данное», и если очень боится, «любезно идет навстречу…».
5 июля 1920 года, в понедельник, во всех польских газетах было напечатано официальное сообщение правительства (Пилсудского) о том, что Польша борется не против России, а против ее правительства – большевиков, и должна бороться, т– к. большевики по существу суть враги не только польского народа и государства, но враги (притом сами себя таковыми признающие) и всех других европейских народов и государств. Кончалось воззвание призывом к борьбе до конца за общую свободу («нашу и вашу вольность»).
В августе 1927 года то же правительство того же Пилсудского той же Польши так же официально объявило, что русским людям в Польше запрещается даже словом тронуть дружественную власть большевиков (тех же), под угрозой высылки и закрытия газет. Одновременно, для острастки (или из предупредительности?), выслали в трехдневный срок нескольких человек, ни в чем еще, правда, не замеченных, но неугодных новым «друзьям». А так как друзья этим не удовлетворились, то через самое малое время, по их указаниям, была выслана следующая партия русских «за антисоветскую пропаганду», притом опять ни к какой запрещенной «политике» касанья не имевшая [36]36
Я уж не говорю о полпредстве-застенке посреди Варшавы, где чекисты убили польского гражданина Тройкевича и остались «неприкосновенными»…
[Закрыть].
Что же случилось? Ведь люди-то те же самые, те же эмигранты-русские, тот же Пилсудский и те же самые, так же действующие, большевики. И политический строй остался везде как будто тот же. Перемена, очевидно, произошла очень тонкая, на большой глубине, но очень действительная и общая. Не потеря ли это, и здесь, во-первых, памяти и, во-вторых, воображения?
Требовать, чтобы, скажем, Польша вспомнила слишком старую «политику», когда Франция подумать не смела выгнать Мицкевича и польских беженцев, запретить Мицкевичу «антирусскую пропаганду», – требовать этого просто смешно. Где уж! Но ослабление памяти столь быстрое, на глазах, – признак весьма грозный. Уж не поколения меняются, – те же люди переворачиваются, оборачиваются в кого-то, или во что-то, – другое…
Опускание происходит не везде равномерно, конечно. Если я останавливаюсь на области так называемой «политики» – то потому, что здесь, на мелочах, виднее, как потеря памяти подбирается даже к потере здравого смысла.
О господах наших беженцах из «Соц. Вестников» я говорить не буду. Эти и осмысленную речь забыли. Услышав, что в Париже на панихиду по 20 убитым в Чека собрались люди «разных политик», – люди «вообще», – они залепетали, заповторяли единственные два слова, сохранившиеся у них в памяти: «мо… монархисты. Де… демонстрация. По… мо… мо… нархистам…». Оставим, это пример слишком исключительный, темп падения слишком ускоренный. Но вот обыкновенные наши с-ры. Те же самые люди, «боевая организация» которых не в прошлом веке действовала. Считалась их «красой и гордостью», и слава «героев» жила, не умирая. «В борьбе обретешь ты право свое!» гласил их многолетний лозунг. И вдруг перестал гласить. Уж оказывается, что дело не в «праве», и не в «борьбе», а в какой-то «выжидательной выдержке». Герои-то героями, конечно… вот Ненжессер и Коли тоже герои, притом не «вспышкопускатели»-террористы, вроде Коверды. Лично он заслуживает снисхождения, и хорошо, что Польша запрятала его в вечную тюрьму, а не повесила; но «политически» Коверда вреден, – нецелесообразен… Сазонов, Каляев – были они целесообразны? Об этом не говорится, а смутно упоминается, что Коверду можно извинить единственно по младости лет. Ведь подумайте, – он еще действовал на чужой территории, против «представителя дружественной державы!». Ну, а план с-ровской боевой организации в 11 или 12 году, – покушения на царя в английских водах? План сорвался по случайности (измена матроса). Да, плотно забыто, совсем из памяти вон; точно и вправду ничего никогда не было…
Объяснить такую новую «политическую» позицию с-ров только и возможно, что физическим угасанием памяти. Ведь не станем же мы их подозревать в соображеньях вроде следующего: при царе, мол, можно, ничего, а большевики – с ними лучше не шутить, они построже… Если б, с другой стороны, это была сознательная перемена принципов, то и было бы, конечно, заявлено открыто: мы пришли к отрицанию прежних форм борьбы и к ним не вернемся. Отныне право обретается выжиданием.
Ничего такого мы не слышали, а потому ясно: и в этом уголке, в этой маленькой группе людей, происходит тот же процесс ослабления памяти, наряду с потерей воображения.
Я мог бы привести еще длинную цепь примеров, и отнюдь не только из нашего эмигрантского «захолустья». И не только из области, которую ныне зовут «политикой». Грозные знаки перерождения «человеческой» материи – повсюду, в каждом «случае», т. е. в отношении ко всякому случаю.
Я говорю: «грозные» знаки… Но почему грозные? Почему, спросят меня, это плохо, если все «идеи», вплоть до идеи «человечества», погаснут в уме человечества? Допустим, что оно окажется несколько иным, но вполне похожим на человеческое; но жить без памяти и без воображения очень можно. Еще вопрос, что значит «жить»; прежде уверяли, что это значит «мыслить и страдать»; а если нет? Если просто – кормиться, драться, плодиться и забавляться? Память и воображенье бесспорно «умножают скорбь». Неужели звание «человека» стоит, чтобы за него держаться при явных невыгодах?
Беда в том, что всегда останутся «атависты», т. е. люди; и непременно они удрученные памятью и воображеньем, полезут к человекообразным с обличеньями, увещаньями, с требованьем «покаяться». Боюсь, что это непрактично, и «пророки» успеха иметь не будут… впрочем, не желая им подражать, я ничего не предсказываю. Я ничего не знаю; я знаю, как пойдет и как будет развиваться далее этот процесс. Он только в начале, хотя можно сказать, что и начало недурно. Для меня, как неисправимого «атависта», хранящего память и страдающего воображением, для меня, ясно видящего абсурдные перебои, опустошенные слова и бессмысленные жесты современности, – это все, конечно, определенное принижение жизни. Как-никак – а «гибель» человека… Среди советских обезьян, привезенных в Сухум с научными целями, особенно веселы две, громадные, – «собакоголовые». Может быть, недалеко время, когда «люди» вступят в переговоры с этими собакоголовыми, или с их отпрысками. И называть будут переговоры «политикой», а то еще как-нибудь. Тогда не вправе ли мы, атависты, сказать: нет, не люди, – это человекообразные разговаривают с собакоголовыми? Люди погибли.
И все-таки – вольному воля. Кто, будучи еще человеком, веселой ногой вступает на путь человекообразия, – оставьте ег0. Захочет опомниться, сам воротится.
ВТОРОЙ КОШМАР
На вечере евразийцев (прения по докладу П. Н. Милюкова) мне опять думалось: как мы должны быть благодарны докладчику за его основательное рассмотрение евразийства. Такая работа необходима, а проделать ее самостоятельно не всякому под силу. Милюков дал нам солидное оружие против многоголового… ну, не дракона, положим, – просто существа, называемого евразийством. Многоголовие, как известно, секрет его соблазнительности. Каждый находит голову по своему вкусу и ради нее, уже не глядя, принимает остальные, сидящие на той же шее.
Фашист, социалист, монархист, чекист, графоман, советоман, революционер, православный, народолюб, непман, – не говоря о националистах всех толков, – для каждого в евразийстве есть зацепочка, каждому какая-нибудь голова да улыбается.
Стрелы Милюкова отлично попадали в цель. И на наших глазах многие улыбки превращались в гримасы. Но в колчане Милюкова не хватало одной стрелы, и шея многоголового существа осталась неуязвленной.
Говоря вне метафор: Милюков не подверг исследованию иррациональную сторону евразийства. Между тем, она имеет не малое значение, и подойти к ней следует.
Евразийцы, выступавшие на вечере, сразу поняли, какие позиции всего лучше защищены, куда выгоднее отступить. Первый, Вышеславцев, тотчас же, с дешевой грацией, перепрыгнул в область «иррационального», где и дал простор своей, не менее дешевой, лирике, всяким излияниям сердца, проникновениям в «русскую душу», такую «безмерную», такую…
«большевицкую». (Я не могу упрекать Вышеславцева в дурном тоне, ведь он не специалист по «хорошему»; но все же, когда нам преподносят такую «Красоту», мы вправе усомниться, стоят ли за ней Истина и Добро.) После Вышеславцева и другие евразийцы старались держаться на тех же позициях, – благо сам докладчик назвал их неприступными; а тех, кто на них стоит, – просто «поврежденными».
С этим я никак не могу согласиться. Почему неприступные? Около них достаточно было борьбы во все времена. Методы исследования этой области, – духовной, душевной, религиозной, мистической и т. д. – тоже существуют. А присутствие в человеке иррационального начала есть нормальный факт, еще не говорящий о «повреждении». Не само это «начало» подлежит, конечно, исследованию; но и важно-то не оно в себе (неизменная данная точка), а разнообразные степени и формы, в каких являет его жизнь. Важно, как люди к нему относятся, что и когда с ним делают, куда направляют, во что преображают или во что превращают, и что из этого выходит. Тут исследования, даже оценки, необходимы – и вполне возможны.
Да, область опасная. В ней легко «повреждаться», легко «повреждать». (Но какая безопасна?) Подчеркивание евразийцами «иррационального», заслон «иррациональным» в критические минуты – поведение характерное и говорит очень много, особенно в связи со всеми их другими положениями.
Попробуем выбраться из сложностей, упростить дело до грубых линий, наименее спорных. И начнем с конца.
Евразийцы – «смена». Так они и сами на себя смотрят. Их отношение к сегодняшней власти в России – «оtes-toi de la que je m'y mette» [37]37
«убирайся, дабы я мог занять твое место» (фр.).
[Закрыть]. Вот цель, и рядом – уверенная надежда на ее достижение. Явилась ли эта цель (и надежды) как следствие таких-то и таких-то идей, или сами «идеи» евразийцев вытекают из фактического задания? Ответ не труден, ибо не трудно проследить, что эти «идеи» рождаются и формируются по мере возникающих в России «настроений», потенциально годных для цели, и такими настроениями регулируются. На каждое мы находим заботливый отклик в евразийской системе (если это система, а не просто «чего изволите»). В евразийстве нет «свободы» и нет «России». Не ясно ли, почему? Да потому, что в «настроениях», полустихийных, эти слова – еще не сказались. А чем настроение темнее, стихийнее, «иррациональнее» – тем для евразийцев полезнее: надобен «размах», «безмерность».
Настроения всем известны. Стоит ли перечислять их евразийские отзвуки? Они тоже известны: большевизм без коммунизма, советы, собственность, евреи надоели… Для самых сильных настроений – самые громкие отклики. Смутному оскорблению национального чувства и приобретенной ненависти к Европе – предлагается удовлетворение в виде такого национализма и мессианства, каких свет не видал. А для ярко вспыхнувшего влечения к гонимой коммунистами религии – истоком и оплотом евразийства объявляется православная церковь, торжествующая, единая истинная, коей покорены будут все инакомыслящие еретики. Как бы православный интернационал…
Ленин тоже умел угадывать настроения момента, учитывать силу стихии и пользоваться всем этим для своих целей. Только он действовал искуснее, грубее, с поправками: мировую революцию облеплял понятным шоколадом: «Бей всех (т. е. мировых) буржуев», национализацию подавал в виде «грабь награбленное», ненависть к европейской государственности насаждал при помощи слов: «Антанта, которая хочет войны». И действовал так уже на месте. Но самое главное отличие Ленина от евразийцев, – и, кажется, единственное, – это что у Ленина была… идея. Как бы ни относиться к Ленину и коммунизму (хотя бы так, как я, с последней абсолютной непримиримостью), но отрицать, что коммунизм есть идея и что У Ленина она была, – нельзя. У евразийцев, в прямом смысле, идеи нет, да и быть не может: Евразия вообще не идея и никаких атрибутов идеи не имеет. То, что мы облыжно, в общежитии, называем евразийскими идеями, – не более чем обрывки соответственно вывернутых, прилаженных, перекрашенных уже известных положений, порой до неумеренности избитых, непрочно и произвольно склеенных.
Продолжим параллель с коммунизмом (фактическая их параллельность достаточно доказана, но я хочу кое-что еще прибавить). По существу, в евразийстве элемента обмана больше, чем в коммунизме, или обман как-то… обманнее, ядовитее. Это мы увидим, если вступим в «заповедную» область иррационального, духовного, мистического, религиозного, где с таким пафосом и с такой торжественной легкостью распоряжаются евразийцы.
В этой области человек называет свои ценности – «святыми». И слово соответствует определенному к ним отношению, «Святое», прежде всего, всегда, – самоцельно. Оно не может быть ни орудием, ни средством для чего-нибудь, не мыслится играющим служебную роль. Видеть оскорбление святыни – конечно, страдание для верующего. И немало русские люди страдали от надругательств над их святынями. Но… большевики открыто, – насилием, как всегда, – однако, прямо следовали своей идее, в которую входит «искоренение» святынь. Обмана тут не было. И это, для верующих людей, были только посторонние насильники, о которых сказано: «Не бойтесь убивающих тело и более ничего не могущих сделать». Их и не боялись, глядя на попытки убить церковь, – «тело Христово» для нескольких миллионов русских людей.
Но что бы сказали те же русские люди теперь, когда они не только не перестали чтить свою святыню, но особенно близко подошли к ней, гонимой, – что бы они сказали, если б действительно поняли, какое употребление хотят сделать евразийцы из этой святыни? Как бы они отнеслись к тому, что их повышенную духовную настроенность хотят «использовать» для смены вывесок: «СССР» на «Евразия»? Мы уж знаем, что за вывесками осталось бы то же, лишь обозначение другими буквами: вместо ЧК – положим, ДУ, «Добродетельное Учреждение», или БеПе, «Благое Попечительство» и т. д. Но в отношении церкви перемена будет поглубже, поядовитее. Из помехи, из гонимой, предполагается, украсив приятными словами, возвести ее в чин служащей порядкам не коммуно-большевицким, а евразо-большевицким. Ведь она для Евразии (спросите любого евразийца, выбрав попроще) – лишь «этнографический факт», то есть один из факторов.
Даром разукрашивать церковь не будут: служба предстоит серьезная. Прежде всего, ЧК не требовала от нее благословений: ДУ или БП – потребуют. За объявление ее единой истинной, вселенской – потребуют активной борьбы со всеми, без разбора, еретиками – иудеями, язычниками и христианами других церквей. Возложат на нее и просветительную работу по разъяснению политграмоты (евразийской). Служба не шуточная, потяжелее царской, а ведь и та в свое время довела церковь до «паралича». С теперешним же положением церкви, этой духовной народной святыни, положение ее при Евразии и сравнивать нельзя. Евразийцы не коммунисты, которые бьют по телу, «а больше ничего не могут сделать». Евразийцы посягают на дух церкви христианской, дух Господен, ибо посягают на свободу: лишь там, где свобода, – дух Господен.
Не скажут ли евразийцы, что все это не так? Не скажут ли, что из коренных положений евразийства нельзя вывести именно такого отношения к церкви, со всеми вытекающими из него последствиями? Не будут ли заверять, что в этих коренных положениях нет ничего, что раскрывало бы настоящий смысл их экскурсов в область религии, мистики, духа и т. д.?
«Головка» евразийская, конечно, все это будет говорить. Недаром же выдумана «гибкая инструментовка». Я нисколько не сомневаюсь, что среди соблазняемых и увлекаемых, среди слабоумных прозелитов, есть люди подлинно религиозные, искренние всех оттенков. В них специально поддерживается стихийно-гомерическое душевное состояние, граничащее с одержимостью. Но головка евразийства, «отбор» – вовсе не одержимые или, по слову Милюкова, «поврежденные». Им и принадлежит изобретение «гибкой инструментовки», довольно, впрочем, грубой: вся она, порою, сводится к простому отрицанию того, что утверждалось вчера одним евразийцем и вновь будет утверждаться завтра – устами другого.
Но здравый ум, твердую память, истинное религиозное чувство – гибкость не обманет. Как ни «инструментируй» Евразию с географией, ее стихийностью, мессианством, этнографическим православием, приятием большевизма и большевиков, гомерическим, экскоммуникативным национализмом, советами (а может быть, и царем) – ничего о «России» мы во всем этом не услышим, ничего о «свободе», – а, следовательно, и о религии, да еще христианской, связанной со свободой единым корнем.
Нет, пока евразийцы раз навсегда, и начисто, не отказались от всех своих вышеперечисленных положений и даже от самой Евразии, как слова и представления, мы с полным правом будем утверждать: их основа, – несмотря на претензии водительства в области «иррационального», – мелкий рационализм. Я подчеркиваю: мелкий, ибо лишь такой не затрудняется, в полезных случаях, натягивать на себя обманный плащ «духа», перекрашиваться в защитный цвет «божественности».
Не буду вдаваться в предсказанья, гадать, верны ли расчеты евразийцев, как удается им «использовать» разнообразные российские настроения. Я коснусь еще лишь одного вопроса, который остается темным: это вопрос о тактике евразийцев. По собственным заявлениям, даже по уверению сочувствующих, они «единственная реальная, активная, пореволюционная сила»; они презирают «болтающую» эмиграцию. Каков же их конкретный план действий? Прежде всего: думают ли они бороться за смену, или надеются произвести ее мирным путем? В обоих случаях, особенно в последнем, пора бы им быть на местах, а не «действовать» в эмигрантских журналах и обивать наши эстрады. Или, может быть, они идут вплотную «по стопам великого Ленина»? Выжидают, когда чьи-нибудь руки смахнут коммунистическую головку, чтобы тогда ринуться со своей – на смену?
Это, пожалуй, и опрометчиво. Умаляет шансы успеха. Ленин Лениным, но полной аналогии исторических моментов не бывает. Кто знает, какое временное правительство создастся в промежутке, и не встретятся ли запоздавшие евразийцы с какими-нибудь новыми, неожиданными настроениями?
Но пусть активисты пользуются приятностью и удобствами «выжидания». Пусть побольше болтают о своем «утопо-реализме» и действенности. Чем громче они кричат – тем вернее надежда, что наша родина проснется от коммунистического кошмара свободной Россией, а не рабской Евразией.