Текст книги "Обитель любви"
Автор книги: Жаклин Брискин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)
Жаклин Брискин
Обитель любви
Посвящается Берту
Задолго до того, как здесь был построен дом, индейцы Южной Калифорнии считали плато священным местом. Поросшее шафраном, оно раскинулось на трех акрах меж широких и пологих холмов. Здесь собирались миролюбивые племена шошонов [1]1
Шошоны – группа североамериканских индейских племен: шошоны, команчи, юта, хопи и др. (здесь и далее прим. пер.).
[Закрыть]и любовались открывавшейся взгляду гигантской и плодородной долиной, которая уходила вдаль к самому Тихому океану. Затем по всему западному побережью континента прошагала горстка испанцев. Они провозгласили эту землю собственностью их короля. Дону Томасу Гарсии была пожалована короной грубо начерченная карта с обозначенным на ней огромным куском долины, который по своим размерам превосходил многие европейские княжества. На священном плато решил он построить свою гасиенду. Дон Томас назвал ее Паловерде и в минуту отдыха любил постоять у наружной, толщиной в четыре фута, глинобитной стены и полюбоваться раскинувшимися внизу плодородными просторами, которые отныне принадлежали ему. Весной, когда шла в рост горчица, долину заполняли стада дона Гарсии, величину которых можно было определить лишь по границе золотистых цветков горчицы, отступавшей все дальше к океану. Как повелось, дон Гарсия забивал скот на жир и шкуры, оставляя мясо канюкам. Он процветал и то и дело пристраивал что-нибудь к Паловерде, пока гасиенда своими широко раскинувшимися крыльями не обняла все плато. Длинные глинобитные стены покрывали толстым слоем известки, так что летом на эту яркую белизну было просто больно смотреть.
После того как Калифорния вошла в состав Соединенных Штатов, сюда пришли американцы и изменили всю систему взимания налогов в свою пользу. Большую часть наследства сын дона Томаса Винсенте проиграл в карты, а то, что не успел проиграть, ушло на уплату грабительских налогов. За каких-нибудь десять лет огромное ранчо перешло к нескольким собственникам. Семья Гарсия перебралась в соседний городок, сумев удержать за собой лишь холмы, меж которых располагались плато и гасиенда. Опустевшее Паловерде быстро пришло в упадок. Обвалились целые участки красной черепичной кровли, а зимние ливни смыли известку с саманных кирпичей. Гасиенда потихоньку разрушалась, уходя все глубже и глубже в землю.
Книга первая
Если в Лос-Анджелесе вообще можно заработать какие-то деньги, я постараюсь устроить так, чтобы их заработала наша компания.
Полковник Тадеуш Дин, главный управляющий Лос-Анджелесским отделением компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога»
Железная дорога. 1884 год
Глава первая
1
В тот сентябрьский полдень 1884 года под невыносимо яркими лучами солнца жизнь в городе замерла.
Подножия серо-зеленых холмов, поднимавшихся к северу от города, застыли неподвижными черными складками. По широкому песчаному дну реки не пробегала ни одна ящерица, ни одной стрекозы не было видно над оросительными канавами, которые местные старожилы упрямо продолжали называть zanjas [2]2
Zanja(s) – канал(ы) (исп.).
[Закрыть]. Новые каркасные дома американцев защищали от жары, в то время как более старые постройки с толстыми глинобитными стенами никак не могли удержать внутри обычную прохладу. Рельсы Южно-Тихоокеанской дороги отливали оранжевым, будто плавились. Коротенькие улочки деловых кварталов города опустели. На Мэйн-стрит и на Сиринг-стрит не было ни одной лошади, у коновязи не стояло ни одной упряжки. На деревянные тротуары не ступала нога покупателя, несмотря на то, что тротуары прикрывали от солнца полосатые полотняные тенты. На Спринг-стрит тенты бакалейной лавки Ван Влита и магазина скобяных товаров Ван Влита братски соприкасались. К фонтану на Плаза прислонилось несколько обитателей Соноры в больших сомбреро. Казалось, они вросли в землю, словно поникшие перечные деревья.
Опаленный солнцем город представлял собой смешение уродливого западного стиля и более раннего и изящного испанского влияния. Чуть более ста лет назад одиннадцать отцов-основателей города пышно окрестили свой дом Эль-Пуэбло-де-Нуэстра-Сеньора-де-ла-Рена-де-Лос-Анджелес-де-Поркунсиула. По испано-мексиканскому обычаю это название сократили до Эль-Пуэбло. Американцы же предпочли другую часть длинного названия, и в 1884 году 14 тысяч жителей города, из которых только половина говорили по-английски, договорились называть это место Лос-Анджелесом. Гринго произносили это слово неправильно: они вставляли в середину звук «д» и следующий за ним гласный выговаривали почти как «у».
2
В тот солнечный день оживление в городе наблюдалось только в районе кладбища Роздейл. Здесь, чуть поодаль от вырытой могилы, собралось около трех сотен людей. Женщины прятались от солнца под зонтиками и обмахивались веерами, мужчины то и дело утирали платками потные лбы. Жара стояла уже больше недели. При других обстоятельствах в такую погоду жители города, вялые и изможденные слепящим солнцем, сидели бы по домам или на работе. То, что на церемонию погребения сбежалось столько народа, предположительно можно было объяснить тем, что человека, лежавшего в массивном бронзовом гробу, либо очень любили, либо очень уважали. Или, что всего вероятнее, и любили, и уважали.
Но люди теснились в стороне от зияющей желтой ямы, и в этом было что-то зловещее. Многие поднялись на взгорок, чтобы лучше видеть. Ни у кого не было траурных повязок на рукавах и черных роз в петлицах. Все лица от зноя раскраснелись. Народ жадно смотрел в одну сторону, словно в ожидании публичной казни. Будто страшась заразы, люди привязали свои коляски, кабриолеты, фермерские фургоны-«студебеккеры» и фаэтоны на значительном расстоянии от катафалка, обитого черной траурной бахромой, и экипажа родственников покойного. Лошади в упряжке катафалка и экипажа были с траурными плюмажами. Конскую сбрую украшали черные кисточки, а окна экипажа закрывали черные атласные шторки.
Гроб с телом полковника Тадеуша Дина утопал в поникших красных розах. Других цветов не было. Епископальный священник, потрепанный, с изможденным лицом, с которого непрерывно капал пот, скороговоркой бормотал себе под нос строчки из молитвенника. Присутствующие члены епископальной общины города видели этого человека впервые: его разыскали после того, как местный святой отец, слишком страдавший от жары, отказался совершить обряд погребения.
Толпа распределилась таким образом, чтобы всем были хорошо видны три опечаленные женщины в траурных одеяниях, стоявшие у края могилы. Вдова – сама она называла себя мадам Дин – была высокой и стройной. Плотная вуаль из черного шифона, укрепленная на шляпке, спускалась на ее лицо, но на ней было расшитое платье из черного шелка с элегантно задрапированным турнюром, и она держала в руке черный зонтик от солнца с бахромой именно под тем углом, который был ей больше всего к лицу. Все это указывало на то, что мадам Дин – женщина, уверенная в своей привлекательности и шарме. Время от времени ее узкая, обтянутая черной перчаткой ручка, зажавшая носовой платок, обшитый по краю черной траурной полоской, скрывалась под вуалью, и мадам Дин утирала влажные глаза.
Слева от нее сотрясалась в рыданиях тучная пожилая леди. Это была мадемуазель Кеслер, гувернантка, уроженка Эльзаса. На ней была глухая и длинная вуаль, какие было принято носить у нее на родине.
Справа от мадам Дин стояла ее дочь. Девочка еще не выросла из коротких детских юбок. Держалась она очень прямо. Амелии Дин едва исполнилось пятнадцать, поэтому короткая вуаль, укрепленная на ее шляпке из итальянской соломки, была почти прозрачной. Внимание большинства собравшихся было обращено на нее. На Амелию взирали с любопытством. Прозрачная вуаль не столько скрывала, сколько, напротив, подчеркивала бледность тонких черт ее застывшего лица, по которому трудно было понять, хорошенькая она или нет. На этом лице читалось только одно чувство – скорбь. Скорбь и еще, пожалуй, твердая горделивая решимость сдерживаться, чтобы зрители, не дай Бог, не увидели ее слез.
Между родственниками покойного и толпой зевак стояли еще четверо людей, по виду одна семья: муж, жена и двое взрослых сыновей. Это были Ван Влиты, соседи почившего.
На донье Эсперанце Ван Влит, крупной и статной женщине, было черное шелковое платье с очень длинной юбкой. Платье было новым, хотя мода на такие прошла в прошлом десятилетии. Донья Эсперанца всегда предпочитала одеваться старомодно. Над безмятежным высоким лбом возвышалось нечто вроде шляпки, которая, как и все ее одеяние, игнорировала современные модные веяния: черные кружевные рюши, укрепленные на ободке, и черная атласная ленточка, скрывавшаяся под округлым подбородком доньи Эсперанцы. Из-под шляпки виднелись седеющие волосы, зачесанные высоким серебряным гребнем. Она походила на иностранку, хотя на самом деле была ею меньше, чем кто бы то ни было другой из присутствующих. Дело в том, что донья Эсперанца была урожденной Гарсия и принадлежала к роду, издавна владевшему Паловерде, огромным ранчо, которое протянулось вдоль бассейна реки Лос-Анджелес к самому океану.
Ее супруг, Хендрик Ван Влит, истекавший потом в своем сюртуке из шерсти альпаки, с высоким стоячим воротником, был тучным голландцем. По складу характера его можно было отнести к холерикам, и он был на полголовы ниже жены. Он неловко держал высокую шляпу в правой руке, на которой остались только большой палец и мизинец, а остальные три он потерял в 1858 году, когда при пересечении Панамы на него напала ядовитая змея. На лице Хендрика застыло выражение чопорной торжественности, и, надо отдать ему должное, в его голубых глазах не было и намека на радость. А ведь хоронили человека, который восемь лет назад едва не разорил Хендрика.
Между его сыновьями была довольно существенная разница в возрасте.
Старшему было двадцать четыре года. Его звали Хендрик Младший, но почему-то к нему пристало прозвище Бад. Все в нем выдавало самоуверенность в хорошем смысле этого слова: самоуверенность молодого человека, который всем обязан только самому себе. Его крепко сбитое, мускулистое тело излучало жизненную энергию. Ее подчеркивал резкий контраст между дотемна загоревшей кожей и сверкающими голубыми глазами, а также блестящими светлыми волосами. От отца он унаследовал, кроме того, крупный упрямый нос. Бад казался, и был на самом деле, энергичным и темпераментным. Его темперамент проявлялся и в области чувств. В общепринятом значении этого слова он не был красавцем, но именно по нему вздыхали многие девушки Лос-Анджелеса. Именно о нем они с трепетом мечтали... Родителям было известно, что он частый гость в заведении Карлотты. Однако до сих пор по городу не пробежало ни одного слушка по поводу его любовных похождений, поэтому его продолжали повсюду приглашать. В обществе он был желанным гостем. Сейчас на нем был деловой костюм с коротким пиджаком, который был ему к тому же узковат. Черный галстук был завязан изящным узлом.
Младший брат мало походил на старшего. Винсента Ван Влита назвали в честь деда – дона Винсенте Гарсия, но его редко называли по имени, а все больше, как и брата, по прозвищу: Три-Вэ. Ему было семнадцать лет. Он сильно вытянулся в последнее время и был шести футов ростом. Он еще не привык к этому и держался немного неловко. Три-Вэ напоминал мать: стройный, с мягкими черными волосами, волнами спадавшими с высокого лба, с удлиненным лицом и черными бровями. Лицо юноши от жары стало пунцовым. На нем был толстый костюм из черного сукна. Этот костюм, как и другую одежду, он брал с собой в Гарвард, куда ехал поступать. У него были тонкие черные усики, к которым он тоже явно еще не привык, потому что поминутно теребил их рукой, неотрывно глядя на девочку, стоявшую у могилы. В его карих глазах светилось искреннее сочувствие. Ему хотелось утешить ее. Но Амелия не смотрела на Три-Вэ. Она вообще ни на кого не смотрела.
– Засим предаем его тело земле, – бубнил священник. – Из праха восстав, в прах же и обратимся, уповая на воскрешение для вечной жизни.
Опустить гроб в могилу было некому. Толпа приглушенно обсуждала это обстоятельство. Лос-Анджелес был добрым городом, и даже последнему нищему до сих пор еще не отказывали в этой последней скорбной услуге. Из-за черного обелиска, шаркая ногами, выступили четыре старика из миссии Сан-Габриэль. Это были индейцы-могильщики. Чувствуя себя неловко в непривычно тесных сюртуках, они встали по двое по бокам гроба и, кряхтя, ухватились за серебряные ручки. Оторвав гроб от земли, они сделали шаг в сторону ямы, и тут один из могильщиков споткнулся о железную ограду фамильного участка Динов и не удержал свой угол гроба. Гроб резко накренился, и розы посыпались с его крышки. Изнутри донесся какой-то глухой звук, напомнивший, что внутри покойник.
По хрупкому тельцу девочки пробежала дрожь, будто кто-то вытянул ее кнутом по лопаткам. Прозрачная вуаль не могла скрыть, как зажмурились ее глаза и исказился полный нежный рот.
Три-Вэ судорожно сглотнул.
Индейцы вновь подняли гроб, и тело внутри вновь переместилось. Девочка стиснула кулачки и прижала их к груди под подбородком в извечном скорбном жесте.
Знойную тишину разорвал многоголосый одобрительный шумок. Толпа подалась вперед, люди спустились с взгорка, толкались, спотыкались о могильные плиты, бормотали что-то и вытягивали потные шеи, чтобы лучше видеть.
– Наконец-то она ожила, – громко произнесла какая-то женщина.
– Может, она уже не любит своего папочку.
– А за что его любить? Он пошел против воли Господа.
Амелия Дин убрала руки с груди и вновь приняла прежнюю горделиво-сдержанную позу, высоко вздернув подбородок и устремив взгляд сквозь тонкую вуаль в слепящее от солнца небо.
Истекая потом, старики-индейцы при помощи широкого кушака опускали гроб в яму. И вновь все услышали, как перемещается внутри тело усопшего. Гроб несколько раз ударился о стенки могилы, прежде чем лечь на дно. Поднялась желтая пыль. Старики вытерли темные морщинистые лица грязными рукавицами и взялись за лопаты. Эта работа была им хорошо известна. Сухие комья глины гулко застучали по крышке гроба. Пыль поднялась облаком из могилы. Мадам Дин прикрылась своим зонтиком, защищаясь от нее. Старая гувернантка отвернула лицо в сторону. Амелия даже не шевельнулась.
Все было кончено.
Родственницы покойного направились к своему траурному экипажу. Священник не пошел их провожать. Они остались одни. Мадам Дин скрылась от толпы под зонтиком. Девочка шла, неестественно выпрямив плечи. К ней приблизилась все еще рыдающая гувернантка и попыталась взять ее за руку. Очевидно, Амелия что-то сказала ей, потому что та тут же убрала руку.
Три-Вэ взглянул на родителей и на старшего брата, словно приглашая кого-нибудь подойти вместе с ним к Динам. Однако, когда вперед выступил старший брат, сам Три-Вэ почему-то остался на месте, будто прирос к земле.
Бад побежал быстрым мелким шагом к экипажу Динов. Он бежал легко и по-мужски уверенно, не обращая внимания на то, что на него в ту минуту были устремлены сотни взглядов. Сильные люди великодушны. Отнюдь не красота мадам Дин заставила его сделать шаг вперед. Она была вдовой его врага, то есть врага его отца, но Бада это не могло остановить. Он подошел бы к ней, даже если бы она была старой и уродливой. Женщины – хрупкие создания. Видит Бог, мадам Дин нуждалась в его поддержке.
– Мадам Дин, – почтительно проговорил он, заглядывая в окно экипажа. – Я – Бад Ван Влит, ваш сосед. Я хотел бы выразить вам соболезнование от меня лично и от имени моих родителей и брата. Мы скорбим о вашей утрате. Для вас настало трудное время, и мы хотели бы помочь вам пережить его. Если вам понадобится помощь кого-либо из нас, обращайтесь в любое время. Завтра Три-Вэ уезжает, но остаются папа, мама и я.
– Это очень любезно с вашей стороны, мистер Ван Влит, – ответила с французским прононсом мадам Дин.
– Мы соседи, – сказал Бад, – вы можете на нас рассчитывать.
– Это очень любезно со стороны Ван Влитов, не так ли, дорогая? – спросила мадам Дин у дочери, по обыкновению произнеся «дорогая» по-французски.
Девочка, еще не успевшая подняться в экипаж, слегка присела в вежливом реверансе.
– Да, мама. Благодарю вас, мистер Ван Влит.
Он думал, что ее голос будет глухим от скорби, но он прозвучал неожиданно звонко. У нее был красивый голос, и она говорила без акцента. Впрочем, в Лос-Анджелесе можно было услышать столько провинциальных диалектов, что ее чистый английский звучал почти как иностранный.
Лошади с черными плюмажами увезли лакированный экипаж с кладбища Роздейл. Толпа постепенно расходилась. Люди разбились на кучки и медленно, пришибленные зноем, уходили с кладбища, вновь превратившись в добродушных и приветливых лосанджелесцев. Ибо, несмотря на то, что произошло, Лос-Анджелес был дружелюбным городом.
3
Истоки этого дружелюбия крылись в том, что в городе было очень много приезжих.
Восемь лет назад, в 1876 году, когда проложили две колеи Южно-Тихоокеанской железной дороги, связавшей Лос-Анджелес со всей страной, в городе не набралось бы и половины от нынешнего числа жителей. Железная дорога сыграла роль зазывалы. Людей завлекали сюда выставками, брошюрами, проспектами, журнальными статьями и даже романами с одной-единственной целью: заставить их сесть в деревянные вагоны Южно-Тихоокеанской железной дороги, перебраться сюда на жительство и купить землю. И переселенцы не заставили себя ждать. Как правило, это были состоятельные семейства. Они хлынули на запад, словно теплый ветер Санта-Ана, и город охотно поглотил их.
С самого начала полковник Дин единолично руководил этой веткой железной дороги. Считалось, что он занял место покойного Марка Гопкинса в Большой Четверке совладельцев Южно-Тихоокеанской железной дороги, в которую входили еще Чарли Крокер, Леланд Стенфорд и Коллис П. Хантингтон. Полковник никогда не опровергал эти слухи. Это был человек мощного телосложения, склонный к полноте, с темными волосами и ухоженной рыжей бородой. Он управлял своим отделением железной дороги с таким рвением, что больше походил на одного из владельцев, а не на наемного служащего. Он неукоснительно выполнял директивы правления и беспощадно обирал всех, кому нужно было перевезти по железной дороге какой-либо груз. Рыжебородый полковник разорил многих фермеров и предпринимателей, а других – как, например, магазин скобяных товаров Ван Влита – довел до грани банкротства.
Мадам Дин противу местных традиций ежегодно проводила семь-восемь месяцев в Париже отдельно от мужа. Каждый год в мае полковник выезжал в Нью-Йорк встречать жену и дочь и вез их в Лос-Анджелес в личном вагоне одного из владельцев дороги, Коллиса П. Хантингтона. Безудержная любовь полковника к дочери делала его почти человеком. Мадам Дин и Амелия никогда не приглашали гостей в свой красивый особняк, который полковник выстроил на южной окраине города. И вообще члены этого семейства почти никогда не покидали своего роскошного сада.
Та неприязнь, которую люди продемонстрировали на кладбище Роздейл, вовсе не была местью полковнику за его мироедство при жизни. Погоню за деньгами лосанджелесцы, как и жители других областей страны, считали занятием вполне достойным. Большая толпа собралась на кладбище под палящими лучами солнца потому лишь, что всем хотелось проникнуть в тайну, которой была окружена смерть полковника.
4
Хендрик Ван Влит натянул поводья, и карета остановилась на Спринг-стрит в деловой части города. Бад и Три-Вэ, сидевшие сзади, спрыгнули на землю. Три-Вэ тут же влез на передок, протиснувшись рядом с матерью. От ее платья на жаре сильно пахло лавандой, саше с которой всегда лежало в платяном шкафу.
Хендрик передал поводья сыну.
– Держи крепче, – наказывал он. – Не дай Полли взмылиться. И не забудь про выбоину, когда будешь переезжать Форз. Скажи Хуану, чтобы дал Полли два ведра напиться.
Жара испортила настроение тучному голландцу, и он говорил мрачным приказным тоном.
Три-Вэ, состояние которого было не лучше, вздохнул:
– Хорошо, отец.
– Не забудь про выбоину. Я тебя знаю: замечтаешься, как всегда, и угодишь прямо в нее!
Плечи Три-Вэ под толстой тканью пиджака опустились еще ниже.
– Не забуду, отец.
Хендрик спустился на землю и на секунду замер, глядя на стоявшее прямо перед ним здание. В его двух просторных помещениях располагались магазин скобяных товаров Хендрика и бакалейная лавка его двоюродного брата Франца Ван Влита. На втором и третьем этажах находились офисы с большими стрельчатыми окнами, а самый верх украшали зубцы ложного фасада. В центре фасада было выбито:
КВАРТАЛ ВАН ВЛИТА
1874
Владение городским кварталом считалось критерием благополучия. Хендрик построил этот квартал, но позже был вынужден продать его. В прошлом году Бад устроил так, что отец смог его выкупить обратно. Свежевыкрашенная вывеска гласила:
МАГАЗИН СКОБЯНЫХ ТОВАРОВ ВАН ВЛИТА
Но, присмотревшись, под яркими зелеными буквами можно было различить слова:
И ОБОРУДОВАНИЕ ДЛЯ НЕФТЕДОБЫЧИ
Сколько бы Хендрик ни обновлял вывеску, старая надпись все равно проступала, словно призрак, напоминая о давнем неудачном начинании.
Хендрик оглянулся на часы, установленные над вывеской мануфактуры Ди Франко.
– Время, дружок, – сказал он.
Он чуть приподнял высокую шляпу, прощаясь с женой. Его лицо в ту минуту выражало гордость и любовь. Хороший вкус Хендрика был известен всему городу. Еще восемнадцатилетним пареньком он сумел разглядеть в высокой и бездетной вдове-испанке, которая была на четыре года его старше, великую женщину.
Незадолго перед этим он приехал в Лос-Анджелес и был обычным бедным клерком. И тем не менее упрямо принялся обхаживать вдову. С тех пор прошла уже четверть века, а Хендрик до сих пор удивлялся: и как это донья Эсперанца согласилась выйти за него замуж? Он всегда был с ней почтительно-вежлив. Даже в их большой супружеской постели.
– Так жарко, мистер Ван Влит, – сказала донья Эсперанца. – Почему бы вам сегодня не вернуться домой пораньше?
– Мужчина должен работать... мужчина должен работать. Но вы... – Пауза. – Прилягте, моя милая, отдохните.
– Я постараюсь, – кивнула она.
Обоим было хорошо известно, что она никогда не ложилась днем.
Три-Вэ коснулся поводьями широкой спины Полли, и железные колеса заскрипели по глине. Поднявшаяся желтая пыль облаком окутала экипаж. Песок забивался Три-Вэ в рот и в нос, в глаза. Новый костюм из черного сукна раздражал кожу, от жары он истекал потом. Но он был даже рад этому. Зуд и пот хоть немного отвлекали от переполнявшего его смятения.
– Тяжело, Три-Вэ? – Донья Эсперанца взглянула на сына. В ее карих глазах была озабоченность.
– И почему я не подошел к ним?
Она вздохнула.
– Бад подошел, – с горечью в голосе добавил Три-Вэ.
– Винсенте, Винсенте... – Наедине донья Эсперанца часто именовала его на испанский манер. Между прочим, своего старшего сына она никогда не называла Хендриком. – Бад уже мужчина.
– Я тоже, полагаю.
– Разумеется, ты тоже. Я все забываю. – Она произнесла это серьезно, без юмора.
– Ничего удивительного, что ты забываешь. Ведь я не веду себя, как мужчина.
– Бад предложил им помощь от имени всей нашей семьи. А ты завтра уезжаешь в Гарвард, – тоном, в котором слышались довольные нотки, сказала она, пытаясь утешить сына. – Бад останется здесь. И мы с папой. Нас трое, и мы будем помогать мадам Дин, как только сможем.
– Бад никогда раньше не встречался с ними. Это я дружу с Амелией!
Донья Эсперанца достала из бисерного ридикюля носовой платок и промокнула им лоб. Экипаж накренился, и ей пришлось отвести в сторону руку, чтобы удержать равновесие. Три-Вэ заставил Полли чуть повернуть, чтобы колеса экипажа точно попали в две глубокие узкие колеи, затвердевшие на солнце. Об этой особенности дороги Хендрик позабыл предупредить сына.
Впереди показалась конка, в которую была впряжена лошадь с обрезанным хвостом. Трамвай шел на север, в сторону железнодорожной станции. Вагоновожатый дал сигнал освободить дорогу. Три-Вэ натянул поводья. Полли замедлила ход. Он мягко вытянул ее по крупу хлыстом с красной рукояткой. Полли опустила голову, сделала еще шаг и остановилась. Клаксон трамвая продолжал настойчиво звенеть. Три-Вэ пришлось хлестнуть Полли посильнее. Старая кобыла поднатужилась и наконец вытащила экипаж из узкой и глубокой колеи. Три-Вэ прошиб еще больший пот. Он взял протянутый матерью носовой платок. Им даже в голову не пришло, что ему лучше снять шляпу и тяжелый шерстяной пиджак.
Они миновали платные конюшни Джейка, где гудели слепни и в ноздри бил густой конский запах. Конторы наконец стали перемежаться с жилыми домами. Сады, казалось, вымерли. Деревья стояли пыльные. Виноград поник. Трава пожелтела.
– Я завтра не поеду, – вдруг сказал Три-Вэ. – Она... Амелия... У нее здесь больше нет друзей.
Мать повернулась к нему лицом, и в глазах ее была тревога. Три-Вэ был из рода Гарсия, а все Гарсия славились широкими жестами и щедростью.
– Три-Вэ, – сказала она, невольно назвав его по прозвищу. – Настоящий дом мадам Дин и Амелии не здесь. Они скоро вернутся в Париж.
– Я останусь до тех пор, пока они не уедут.
– Амелия еще очень юна. Тебе не следует так поступать, если не хочешь ее скомпрометировать.
– Мадам Дин незачем знать, почему я остался. Никто не будет знать.
– Амелия догадается. Она слишком еще молода, чтобы ее ставили в подобное положение.
На это Три-Вэ ничего не сказал, только поджал губы и стал очень похож на своего упрямого отца.
Они доехали до места, где прежде находилась апельсиновая роща Волфскил. Повернув к Форт-стрит, они обернулись назад. Им открылся вид на опаленный солнцем город, раскинувшийся меж бурых холмов. На холмах почти не было никаких построек, только на Паундейк-хилл виднелось здание школы, увенчанное башней с часами. Рощу Волфскил орошали zanjas, и испарения наполняли воздух сладким цитрусовым ароматом. Здесь было немного прохладнее. Три-Вэ пустил лошадь медленнее.
Он повернулся к матери.
– У меня создалось впечатление, что ее... и мадам Дин, и мадемуазель Кеслер... гильотинируют. Только казнь на гильотине мгновенна и потому более милосердна.
Донья Эсперанца вздохнула. Ее тоже не могла не тронуть хрупкость Амелии.
– Ты был там, Три-Вэ. Она... они видели тебя. Твое присутствие их отчасти утешило. А утешение – это единственный вид поддержки, которую можно оказать скорбящему.
Донья Эсперанца знала, что такое скорбь. Ее первый муж, средних лет врач-шотландец, сам поставил себе диагноз неизлечимой болезни. К тому времени они были женаты три года. Он оставил жену и вернулся умирать в родной Эдинбург. Донья Эсперанца не походила на женщину, одержимую страстями, но она все равно очень любила мужа. А в первый год ее второго замужества скончался ее любимый отец, дон Винсенте. После рождения Бада и до Три-Вэ у нее одна за другой появились на свет три дочери. Они родились здоровыми, но все три умерли, не дожив и до шести лет, от детских недугов. В те времена это было в порядке вещей, и тем не менее материнская скорбь доньи Эсперанцы была безутешна. Она похлопала Три-Вэ по колену. Они были очень близки. Внешняя величественность скрывала ее природную робость. Недавно основанный, кипящий бурной деятельностью, густо населенный Лос-Анджелес вызывал у нее ужас. Она считала, что Три-Вэ связывает ее с добрыми старыми временами, когда Калифорния была еще испанской. Своего младшего сына она любила больше всех на свете, хотя, надо отдать ей должное, вела себя так, что ни Хендрик, ни Бад даже не подозревали об этом.
Три-Вэ вздохнул.
– Амелия необыкновенная девушка. У нее самые высокие представления о чести.
– Именно поэтому ты не можешь допустить, чтобы она чувствовала себя чем-то обязанной тебе.
– Она была очень привязана к своему отцу. Я имею в виду не телячью нежность, конечно, как у девчонок с Паундейк-хилл. – Три-Вэ говорил о своих одноклассницах. Он согнал хлыстом со спины Полли слепня, так как лошадь сама не могла дотянуться до него хвостом. – Я знаю, что отцу не нравится наша дружба.
– Амелия тут ни при чем. Он просто не может забыть того, что с ним сделал полковник.
– Все ненавидели полковника. Но сегодня отец не думал о мести.
– Конечно! Эти пришельцы... у них нет даже представления о благопристойном поведении.
Донья Эсперанца редко высказывалась об этих выскочках-американцах, которые прибрали к рукам Калифорнию. Но когда высказывалась, то именно в таком духе.
– Амелия, конечно, еще совсем девочка, но это единственная девушка во всем городе, с которой есть о чем поговорить. Мама, в Париже она постоянно ходит в оперу. Они с гувернанткой занимают фамильную ложу Ламбалей. Она видела месье Гуно, когда он дирижировал «Фаустом». Слышала мадам Галли-Марие, певшую в «Кармен». Она говорит по-французски и по-немецки совсем без акцента. А еще знает греческий и латынь, ты только представь! И притом говорит об этом с таким юмором! А еще она увлекается поэзией. Читает настоящих поэтов, например, Суинберна! – Три-Вэ покраснел, ибо Суинберн считался декадентом. Мать этого не знала, и поэтому он легко открыл, что Амелии разрешено читать декадентов. – Она... Словом, она умнее всех, я считаю. Мама, помнишь ту книгу, о которой я тебе рассказывал? «Женский портрет» мистера Джеймса? Да, Амелия, конечно, еще дитя, но в этой книге есть одна строчка, которая как будто о ней написана. Кажется, так... – Он вглядывался вперед, будто видел перед собой страницу. – «Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове» [3]3
Перевод М.А. Шерешевской.
[Закрыть]. Красиво, да? Думаю, даже в Париже Амелия выделяется из общей массы.
Донья Эсперанца, которая редко улыбалась, на этот раз не сдержала улыбки, но отвернулась, чтобы Три-Вэ этого не заметил.
Но Три-Вэ был очень чуток, поэтому он почувствовал настроение матери.
– Для ребенка она необыкновенна, – добавил он.
Но он, конечно, думал об Амелии не как о ребенке. Он думал о ней с тщательно скрываемым почтением, как и обо всех красивых девушках – другие пока не попадались ему в жизни, – то есть она была для него объектом платонического влечения. Вообще в Лос-Анджелесе понятие женской красоты складывалось из таких признаков, как пышные формы, румяные щечки и вьющиеся волосы. Амелия была очень хрупкая, с бледным лицом какого-то жемчужного оттенка. У нее были густые и длинные волосы редкого цвета топаза, ниспадавшие ниже талии и, увы, совершенно прямые. Единственное, что, по мнению Три-Вэ, могло оправдать ее в глазах лосанджелесцев, так это ее великолепная осанка. Впрочем, он никогда не подпадал под влияние общественного мнения. Он сторонился массы, толпы. Он знал, что Амелия обладает исключительным характером, интеллектом и умом. Да, возможно, она не отвечала современным понятиям красоты, но в ней было нечто, встречающееся гораздо реже, чем красота: необыкновенное обаяние.