Текст книги "«Карьера» Русанова. Суть дела"
Автор книги: Юрий Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
Август был на исходе, когда комсорг строительной бригады объявил, что пора закругляться. Завтра им торжественно вручат заработанные деньги, а сегодня после обеда состоится комсомольское собрание.
– Мы потрудились хорошо, – сказал он, – Теперь надо так же хорошо подвести итоги.
Два месяца Геннадий и Павел работали на строительстве университета. Среди московских школьников в то лето прошел слух, что все молодые строители будут зачислены в институты вне конкурса. Соблазн был так велик, что предложение скоро превысило спрос. На одну лопату нашлось пять желающих. Но ненадолго. Энтузиазм, питаемый корыстью, не выдержал испытания дождем, зноем и носилками, от которых немели руки. Все получилось по справедливости. Мальчики с внешностью киногероев отправились пробовать свои силы на массовых съемках, девочки с осиными талиями вернулись на диету, а возле железного остова храма наук остались самые упрямые и жилистые.
Как-то еще в начале лета Павел сказал:
– Не успеешь обернуться, год проскочит. Надо искать ходы. Конкурсы везде дикие. Голова головой, но хорошо бы заручиться.
– Тебе-то зачем? – удивился Геннадий. – У тебя вон уже статьи напечатаны. Пройдешь как миленький.
– Зачем?.. Я-то знаю, что это мое место, а другие не знают. Сыпану сочинение, и все. Я, откровенно говоря, надеюсь на отца. Неужели откажут? Двадцать лет на кафедре. А уж твоему стоит только слово сказать.
– Ты что, серьезно?
– Вполне.
– Ну так вот… Я для своей собаки кости в магазине, по знакомству не беру, хоть и могу. А жизнь по блату начинать – благодарю покорно!
– Все это романтика. Конечно, если тупицу в институт по знакомству протолкнут – это одно. А ты? Забудешь какую-нибудь дату – и привет! На твоем месте будет сидеть прилежный зубрила.
– Оправдать можно все что угодно. И потом – о чем говорить? Викентий Алексеевич скорее проглотит язык, чем скажет за меня хоть слово. Это исключено.
– Он у тебя благородный, – поморщился Павел. – Ох, смотри, Гена… Есть такие, что на доброте да на справедливости хороший капитал наживают. Кстати, если он такой принципиальный, мог бы не звонить на каждом углу, что его родной пасынок идет строить университет. Идешь ведь?
– Иду. И тебе советую. Штаны купим парусиновые. Красота!
– Черт с тобой, – неожиданно согласился Павел. – Побуду для интереса романтиком. Глядишь, сгодится.
В результате столь сложных теоретических предпосылок они два месяца овладевали тяжелой профессией разнорабочих. Геннадий приходил домой усталый, как сорок тысяч ломовых извозчиков, и засыпал прямо за столом, уткнувшись лбом в тарелку. Сны ему снились дикие. Он видел комсорга Камова, который вместо беседы о зеленых насаждениях в Поволжье обучал их западноевропейским танцам.
Наяву Всеволод Камов такого себе не позволит. Подвести итоги – это да. Произнести речь – сделайте одолжение.
Вот и сейчас, открывая комсомольское собрание, он сказал:
– Все мы знаем, что бытие определяет сознание, что на одних лозунгах далеко не уедешь, однако каждый из нас должен помнить и ежедневно, ежечасно повторять про себя…
– Ну его к бесу, – поморщился Павел. – Пойдем походим, пока он иссякнет.
Они отошли в сторону, постояли немного, покурили, потом, не сговариваясь, молча поднялись на крутой обрывистый бугор.
Ленинские горы невысоки, а кажется, что вся Москва лежит внизу, кажется, видишь и слышишь все – и шумное Садовое кольцо, и тихое Замоскворечье, и детские коляски на Чистых прудах, и сутолоку нарядного Пассажа, и звон, и дорожный запах трех вокзалов, и птичий гомон Трубного рынка, и все, в чем есть Москва…
В прошлом году, когда им исполнилось шестнадцать лет – Павел родился на несколько дней раньше Геннадия, – они приехали на Ленинские горы. Павел приехал потому, что так хотел Геннадий, а Геннадий ждал этого дня с тех пор, как впервые поднялся на эти горы с Герценом и Огаревым, которым тоже было по шестнадцать лет.
«Былое и думы» стали для него откровением, а статьи Добролюбова, Писарева, Чернышевского он читал, как увлекательный роман. Половину не понимая, он испытывал ни с чем не сравнимое чувство первого соприкосновения с новым для него миром. Это совпало с днями, когда все настойчивей и неотступней стал возникать вопрос – как жить?..
Боясь самому себе в этом признаться, он приехал тогда на Ленинские горы, чтобы просто побыть на том самом месте, где Герцен и Огарев на виду у всей Москвы поклялись друг другу служить России. Он приехал, чтобы произнести те же слова, но не смог сказать их и, задыхаясь от волнения, обращаясь к самому себе, и к Павлу, и к лежащей внизу Москве, сказал:
«Они поклялись отдать России всю жизнь, день за днем… И отдали… Я бы поставил здесь памятник. Я бы водил сюда людей на присягу быть гражданином. Этому надо учить, Павел. Учить быть гражданином, а не просто инженером или пахарем».
Внутренне сжавшись, он смотрел на Павла, больше всего опасаясь, что тот улыбнется или скажет что-нибудь неловкое, не к месту, но Павел, напротив, вдруг подошел к самому обрыву, к падающему вниз крутояру, застегнулся зачем-то на все пуговицы и сказал: «Будем ходить по земле честно…»
Когда вернулись на строительную площадку, Камов уже закруглялся.
– …мы не должны забывать горячие дни Магнитки и романтику Комсомольска, мы должны всегда беречь в сердцах холодные ночи «Челюскина» и запах степных ветров, под которыми расцветала чубатая молодость наша!
Когда отгремели аплодисменты, он подошел к Геннадию.
– Ну как? Получилось что-нибудь?
Мнением Геннадия он дорожил.
– Блистательно! – сказал Геннадий. – С чувством. С пафосом. Это бодрит.
– Я понимаю, – серьезно согласился Камов. – Ребята устали. Им нужен заряд оптимизма.
– Слушайте, хлопцы, – вмешался Павел, – а не выпить ли нам? Финиш все-таки. Грех не обмыть. И опять же – заряд оптимизма.
– Я не пью, – поспешно сказал Камов.
– А мы потребляем. Понял? На свои, на трудовые… Идем, Гена, врежем по стакану!
Оставив озадаченного комсорга, они доехали до ближайшей столовой и заказали селедку, борщи, отбивные с двойными гарнирами и картофельные котлеты. Аппетит у них был отличный.
– Перепугал ты комсорга, – рассмеялся Геннадий. – Он теперь будет кусать себе локти, что не вел среди нас пропаганду трезвости.
– Не говори… А может, и вправду? По рюмке?
Вино Геннадий пил уже несколько раз, но никаких приятных воспоминаний у него от этого не осталось, потому что он засыпал чуть ли не за столом. Водку не пробовал, однако знал, что ее надо сразу же опрокидывать и занюхивать хлебом.
– Разве что попробовать?
– Сто граммов на двоих?
– Неудобно. Возьмем триста, пусть лучше останется.
Выпили. Павел крякнул и отвернулся. У Геннадия перед глазами лопнула шаровая молния. Он беспомощно тыкал вилкой в селедочницу и думал, что помирает, потому что дышать было нечем.
– Столичная, – сипло сказал Павел. – Дерет, окаянная.
Геннадий между тем ожил. Он почувствовал, как у него за спиной прорезались крылья, а в животе стало тепло. Главное – не дышать, когда пьешь эту отраву, и все будет в лучшем виде. Водка тонизирует. То-ни-зи-рует! Смешное слово. Поднимает тонус, да? Гусары пили водку… Нет, гусары пили шампанское. Гусарили…
– Хорошо было гусарам, правда? Выпьют – и к цыганам!
– А я вот Лескова читал, «Чертогон». Сильно описано… Зеркал одних перебили, посуды на тысячу рублей!
– Ты рукавом в соус не лезь, раззява!
– А я не лезу… Ты послушай! «Чертогон» – это сила…
Геннадий слушал его и думал, что вот какое у него сейчас странное состояние. И невесело уже, не хочется ни петь, ни подмигивать официантке, зато хочется говорить. Все равно о чем. И очень легко. Любая проблема – не проблема. Павел уже завел свою пластинку про сад на земле, теперь не остановишь…
– А вторую мы выпьем… За что?
– За то же, что и первую. За нас!
– Мы, кажется, немного пьяны?
– Самую малость.
– Б-р-р! Больше – ни капли! И вообще, это свинство.
– Главное – уметь пить!
– За что ты не любишь Викентия Алексеевича?
– Я не люблю? Да бог с тобой.
– Не любишь, Паша.
– Ну и перебьется! – неожиданно вспылил Павел. – Я не люблю! Зато его все остальные на руках носят, друзей полон дом. Не люблю… Что он мне – друг-приятель, что ли, чтобы я его любил?
– А я твоего люблю.
– Моего грех не любить.
– И он меня любит. Это ведь он меня научил многому. Мудрые люди, Паша, жили на Востоке, понимаешь? Они все знали. Все. А мы потом забыли. Не сумели сохранить и теперь открываем заново. Дмитрий Изотович научил меня любить Саади… Блистательного Саади, Хайяма… Это все неважно… Они ведь были друзья с отцом, большие друзья. Все трое. Викентий Алексеевич, твой отец и мой…
– Знаю, Генка. Все я знаю.
– Ты подожди. Ты представь. Они все трое для меня, как один. Приехали в Москву черт-те когда, разруха, спекулянты, жрать нечего. В одной комнате жили, у дворничихи какой-то снимали, дрова ей кололи. Из самой глуши вылезли, из городишка какого-то захолустного, его и на карте-то нет. Приехали, жили одной семьей, добились всего, чего желали… Отец умер. Ну, тут никуда не денешься. Батя твой его любил. Очень любил. Говорит – редкий был человек. Талантливый. И Викентий Алексеевич тоже об отце когда вспоминает, у него глаза теплеют. Понимаешь? Странно, да? Ведь отец его соперник. Нет, Паша, Званцев – особого корня человек. Напрасно ты…
– Да я ничего, – мрачно сказал Павел и тут же по хмельной логике стал вопрошать: – Вот ты, Гена, причастен к поэзии, так скажи, почему людям не стыдно, когда они говорят не по-человечески? Слушал я сегодня Камова и от стыда готов был сквозь землю провалиться. Ну как же так – дело сделали хорошее, а слов хороших найти не можем? И потом… Почему молодость всегда чубатая, мечта крылатая, а обязательства повышенные? Ну? Может, потому, что дубина всегда стоеросовая?
– Нет, не поэтому, Пашка. А потому, что беседы у нас всегда застольные, а кукиши в кармане. И сами мы кролики. Мне бы сегодня сказать Камову, что он пустобрех, а я не сказал. И ты не сказал. Подумали: «А какой толк? Все равно не поумнеет…» А надо говорить! Иначе – грош цена всем нашим хорошим мыслям, если они без поступков… И вообще… Противно об этом за столом говорить. Кончай свою котлету, и пошли. Балаболки мы с тобой. Нужна нам эта водка, башка только кружится…
Дома его встретил Сальери, хотел было, как всегда, лизнуть в щеку, но вдруг смущенно зевнул и полез под диван. Геннадий рассмеялся. Добродетельный пес не переносил запаха спиртного.
– Гена! – сказала мать. – От тебя пахнет вином?
– Пахнет, мама. Столичной водкой.
– Ты с ума сошел.
– Мамочка! – вразумительно сказал Геннадий. – Ну, неужели ты думаешь, что я сопьюсь? Или ты до сих пор недостаточно знаешь своего сына?
– Да нет, конечно, это я так, – не очень уверенно сказала мать.
Вечером, когда Геннадий уже лег, к нему пришел Викентий Алексеевич, принес новые журналы.
Профессор был в отличном настроении, шутил, рассказывал, как Дмитрий Изотович на днях по рассеянности прочитал лекцию на чужом факультете. Потом спросил:
– Ты Попова знаешь? Такой высокий военный из соседнего подъезда?
– Знаю, – кивнул Геннадий.
– Нелепейшая история. Третьего дня его жену увезли в психиатрическую клинику. Алкоголизм. Представляешь себе. А началось невинно. Приходили друзья, знакомые, выпивали, и она по рюмке иногда выпивала. Потом начала по две. Дальше – больше. Кончилось тем, что ее стали подбирать на улицах.
– Так быстро? – удивился Геннадий.
– Это штука скорая. Дело в том, что у нее наследственный алкоголизм. Страшная вещь. Ей совсем нельзя было пить. Вот и доигралась.
Пугает, воспитатель, подумал Геннадий, когда Званцев ушел. Ох и педагог из тебя! Мне-то чего бояться? У нас вон даже Сальери трезвенник.
4Они вылетели за город и стали обгонять одну машину за другой, оставляя позади груженные лесом прицепы, молочные фургоны, чопорные ЗИСы с неимоверным количеством лошадиных сил и сверхэлегантные ЗИМы, и даже одного орудовца обошли, причем Геннадий по привычке чуть было не дал стрекача на проселок, но вовремя вспомнил, что со вчерашнего дня у него в кармане лежит удостоверение шофера.
В небрежной позе старого гонщика, откинувшись на сиденье и чуть придерживая рукой руль, Геннадий искоса поглядывал то на Павла, то на стрелку спидометра, качавшуюся где-то возле ста километров. Дорога летела навстречу в исступленной, стремительной гонке.
– Ну, даешь! – не выдержал Павел. – На такой скорости врезаться – не приведи бог!
– Типун тебе на язык! Ты лучше проникнись минутой. Ты уже осознал, черт возьми, что мы вольные люди?
– Не говори. Сижу сейчас и думаю, что теперь можно всю жизнь не знать, из-за чего начались Пунические войны и в каком году Пушкин ездил в Арзрум. Красотища-то какая! Давай песни петь?
Сегодня утром им выдали аттестаты. Вернувшись из школы, Геннадий вдруг почувствовал, что выжат как лимон. За последние несколько месяцев он ухитрился выиграть несколько встреч на ринге, получить права шофера третьего класса и, не пропустив ни одного занятия на курсах при Институте востоковедения, сдать между делом экзамены на аттестат зрелости.
Он сел обедать и не смог вынуть ложку из супа.
Викентий Алексеевич сказал:
– Перекрутился ты, Геннадий. Я бы сейчас на твоем месте недельку на голове походил.
– Я похожу, – согласился Геннадий.
Он взял машину, посадил рядом тоже слегка обалдевшего Павла, и они стали носиться по Подмосковью.
Дома их ждал праздничный обед. Викентий Алексеевич ходил по кабинету и развлекал гостей – давнишнего знакомого профессора Данилина и старика Токарева, бородатого и розовощекого, у которого было две общеизвестные достопримечательности: лучший на всю Москву дог, лауреат почти десятка всевозможных выставок, и молодая жена, про которую говорили, что она до сих пор называет свою падчерицу на «вы».
– Герои дня, – сказал Данилин.
– Наша смена, – сказал Токарев.
– Ну как, Паша, не угробил тебя Геннадий? – спросил Званцев.
– Отличный шофер! – бодро сказал Павел.
– Все тебе, Гена, слишком легко дается, – заметил Данилин. – Слишком легко…
– Все, да не все, – возразил Викентий Алексеевич.
Уже сели за стол, когда домработница пригласила Гену к телефону. Звонил Дмитрий Изотович, осведомлялся, у него ли Павел.
– Дмитрий Изотович, идите к нам! – позвал Геннадий и вдруг вспомнил, что Евгеньев не был у них вот уже почти полгода. Странно. Раньше он с Павлом обедал у них каждое воскресенье, приходили, как шутил профессор, погреться у домашнего очага.
– Нездоровится мне, Гена, – сказал Дмитрий Изотович. – Ты уж извини старика…
В гостиной поднимали тосты.
– За ваше будущее, молодежь! – сказал Данилин и потянулся к Геннадию с рюмкой.
– Мысленно вместе! Мысленно. Изжога у меня.
После того завуалированного разговора с Викентием Алексеевичем Геннадий решил, что, поскольку профессора это волнует, лучше не пить совсем. Беды особой нет.
За столом Данилин рассказывал анекдоты. В углу произошла свалка – Тюльпан отнял у Сальери кость, но пес что-то такое вспомнил из своей долгой жизни, – может быть, те времена, когда он не боялся кошек, – неожиданно наступил на кота огромной лапой и дал ему оплеуху. Тот заорал, вцепился в собачью морду, но Сальери уже вспомнил, что он волкодав, – в результате короткой потасовки одуревший кот сидел на буфете и икал.
– Сик транзит глория мунди! – неожиданно засмеялся Токарев. – Поистине, друзья, вот так проходит мирская слава. Для котов… Только редко волкодавы, живущие на коврах, вспоминают о том, что они волкодавы… Как, Викентий Алексеевич? Вспомнишь – а тебя по шее! Ковер отнимут, в конуре жить заставят.
– Се ля ви, – сказал Данилин. И повторил: – Такова жизнь.
«Что с ними сегодня? – подумал Геннадий. – Обалдели старички? Не замечал, чтобы они когда-нибудь обменивались столь оригинальными изречениями, которых даже студенты стесняются».
И тут увидел, что Данилин вовсе не так весел, как ему показалось, а у Токарева тяжело отвисла губа…
Геннадию вдруг стало невыносимо скучно и пусто, как будто он попал к совсем чужим, незнакомым людям. Что со мной? – подумал он. – Переутомление?
– За здоровье хозяев! – провозгласил Данилин.
Геннадий тихо вышел на кухню, прикрыл за собой дверь. Потом достал с полки бутылку вина, в котором домработница жарила мясо, и выпил несколько рюмок.
Сегодня можно, сказал он себе. Все-таки такой день… Противно, правда, что приходится пить на кухне, но, с другой стороны, во благо, чтобы Викентия Алексеевича не расстраивать.
В голове у него тут же посветлело, и анекдоты Данилина перестали казаться ему глупыми.
– Что с отцом? – спросил он у Павла. – Болен?
– Здоров, – удивился Павел. – С чего ты взял?
– Так…
Потом он выходил на кухню еще два раза.
Вечером, убирая со стола, домработница рассказывала:
– Третьего дня сестра приходила, она у Токаревых служит. Говорит – дым коромыслом у Токаревых, скандалы целый день, жена старика поедом ест, что уперся, статью какую-то не подписывает, кричит на него – кому ты нужен будешь, если тебя выгонят… Вроде подписал он статью эту…
Викентий Алексеевич вспылил:
– Вы бы, Дарья Петровна, не опускались до сплетен. Стыдно, честное слово! Мне придется предупредить профессора, что его домработница не слишком скромна.
– Да я ведь к слову, – перепугалась старуха. – Бог с вами…
Геннадий заинтересованно посмотрел на отчима.
– А что за статья? – спросил Геннадий.
Профессор был слегка рассержен.
– Обыкновенная статья, в которой ему пришлось пересмотреть некоторые свои взгляды. Поверь, Гена, это нелегко на закате дней. Надо обладать большим мужеством…
Геннадий долго вертелся на диване, читал, но какая-то посторонняя мысль все время торчала рядом. «Надо обладать большим мужеством, – сказал профессор. – Вынужден был пересмотреть…» Да, не каждому дано быть подвижником. Трудно, чертовски трудно что-нибудь понять… И Званцеву, должно быть, нелегко в такой обстановке отстаивать свои убеждения… Почему все-таки не пришел Дмитрий Изотович?
Геннадий подошел к дверям кабинета.
– Викентий Алексеевич! Вы не спите?
– Что тебе? – Профессор уже задремал.
– А вас… Вас не могут пересмотреть?
– Сумасшедший, – рассмеялся Викентий Алексеевич. – Полуночник ты… Чего спать мешаешь? Мы с тобой как-нибудь поговорим об этом подробней…
5За две недели до экзаменов Геннадий в третий раз окончательно избрал себе специальность и подал документы на отделение востоковедения филологического факультета. После того как на собеседовании он прочитал рубаи Хайяма в переводе Фицджеральда и в своем, поспорив попутно с преподавателем о качестве переводов, экзамены были формальностью.
Первым его поздравил Всеволод Камов.
– Будем сколачивать крепкую комсомольскую группу, – сказал он. – Рекомендую тебя в бюро. Согласен?
– Как ты здесь очутился? – спросил Геннадий.
– Медаль. А что?
– Я не о том… Просто думал, что ты фармацевтом будешь… Значит, группу сколачиваем? Похвально. А ты кто такой?
– Ну ладно, давай без формальностей. Пока никто, но в райкоме есть мнение… Должны ведь мы вести подготовительную работу.
Камов был на факультете своим человеком. Геннадий только ахал, когда он мило провожал секретаршу до остановки или похлопывал по плечу лаборанта. Ну, пролаза! Когда он успел? Казалось, что Всеволод здесь уже несколько лет. Геннадий сначала подтрунивал над ним с оттенком недоброжелательности, а затем почти подружился. Пустомеля и трепач на деле оказался вовсе неплохим парнем. Он делал все шумно, бестолково, но искренне.
– Надо, понимаешь? – говорил он и бежал в деканат выхлопатывать то денежную помощь какому-нибудь бледнолицему парню, то путевку, то еще что-то.
А в конце первого курса Камов вдруг стал отцом-одиночкой. Это случилось столь же сокрушительно быстро, как и все, к чему Всеволод прикладывал руку. На соседней улице жили двойняшки, брат и сестра, учились в первом классе той школы, над которой шефствовал факультет, а точнее будет сказать, шефствовал Камов. Он устраивал там вечера и утренники, возился с ребятами на переменах, и Геннадий не раз уговаривал его бросить ко всем чертям востоковедение и перебраться в пединститут.
Мать у этих ребятишек умерла с полгода назад. Отец сначала был нежен и чадолюбив, потом запил горькую. И не как-нибудь, а всерьез, с драками и поножовщиной. Вмешалась общественность, собес, милиция и еще с десяток организаций, а ребята тем временем ревели от страха и голода.
Тогда Всеволод сгреб их в охапку и увез к матери на дачу, а сам явился в милицию и сказал, что пусть его судят и делают с ним что угодно, но детей он не отдаст и будет защищать их всеми доступными средствами.
Пока растерянная милиция пыталась наладить контакт со столь же растерянным наробразом, отец взломал винный ларек и был взят под стражу, а ребят стали устраивать в детские дома. Прожив у Камова две недели и вкусив от его забот, они подняли такой оглушительный крик, что Всеволод всерьез решил их усыновить.
Теперь каждое воскресенье он покупал кулек всяких сладостей и уезжал в гости к двойняшкам. Геннадий смеялся:
– Одну проблему ты уже решил. Теперь надо подыскать им маму.
– Боюсь, что семьи у меня не получится, – серьезно говорил Камов. – Понимаешь, ну какая может быть семья, когда столько дел?
– Понимаю, – соглашался Геннадий.
Дел у него тоже было невпроворот. Времени хронически не хватало. Поступиться же чем-нибудь не мог и не хотел, потому что нее, что он делал, доставляло ему одинаковую радость. Когда Геннадий получил второй разряд по боксу, Павел сказал ему вместо приветствия:
– Зачем тебе это? Не понимаю… У кого головы нет, тому поневоле приходится на кулаках себя утверждать. Времени-то сколько отнимает. Подумать страшно!
– Было бы время, Паша, я бы себе знаешь какую жизнь устроил! Ты посмотри, что делается – без меня гоняют яхты, прыгают с парашютом, объезжают лошадей. Да мало ли что без меня делают? Куда это годится?
Все было интересно. Все доставляло радость. И в последнее время именно это начинало его пугать. Тем ли он занимается? Может быть, лингвистика – это просто не слишком обоснованный вывод из увлечения языками? Ему доставляет удовольствие читать в подлиннике Мильтона и Саади, но другим не меньшее удовольствие доставляет рыбная ловля, однако ведь они не становятся профессиональными рыбаками.
В шутку он говорил, что к двадцати шести годам станет мастером спорта, защитит кандидатскую диссертацию и полюбит самую лучшую в мире женщину, а всерьез чаще всего думал о том, что ему почти безразлично, какую диссертацию защищать. Можно стать искусствоведом или архивариусом. Тоже очень интересно, если с головой взяться.
«Все это очень мило,– писал он в дневнике, – но сейчас я должен ответить себе – уверен ли я, что это и есть то самое главное, что мне надо в жизни? Ошибусь – исправлю? Так не пойдет. Каждый год – это целый год очень короткой жизни…»
– Сомнения активизируют, – успокаивал Викентий Алексеевич. – Они полезны. И вообще – это болезнь роста.
«Только не затянувшегося ли? – думал Геннадий. – Мои переводы хвалят. Очень приятно. Оставить после себя антологию поэзии Востока – разве это не задача? Превеликая. Если не получится так, что лет через десять я гляну на дело рук своих и спрошу себя – неужели призвание человека в том, чтобы плести кружево восточной поэзии?..»
– Слушай-ка, – сказал однажды Камов. – Я читал твои стихи в «Комсомолке». Есть мнение – избрать тебя редактором нашего журнала. Ты как? Вот и отлично.
Бывшего редактора отставили с грандиозным комсомольским внушением. Редактируя официальный курсовой журнал, он вел еще и «подпольный», в котором печатались остроумные и едкие пародии, сценки из студенческой жизни и прочее. Никакой крамолы там не было и в помине, но сам факт существования журнала без санкции и согласования вызвал соответствующую реакцию. К тому же носил он страшное название «Апофеозом по кумполу!».
Геннадий стал редактором, но успел подписать только один номер, потому что на факультете нашлись люди, считавшие всякое сомнение – от лукавого, тем более в стихах.
– Гена, – сказал Камов, – как же это получилось? Я был в деканате, и нас, мягко выражаясь, поправили. Стихи Рябова – песня с чужого голоса. Взять хотя бы такие строчки:
На пороге двадцатилетия,
Чист, как белой бумаги лист,
Начинаю строки эти я.
Путаник и нигилист.
– Это стихи. Не слишком, правда, удачные. Все бывают путаниками, прежде чем стать непутаниками. Еще Маяковский говорил, что тот, кто постоянно ясен, тот попросту глуп.
– Маяковский говорил иносказательно. И потом – когда это было? То-то. А что ему неясно? Чего путается? «Нигилист»! Скажите, пожалуйста. Написал бы еще – «космополит»!
– Всеволод! – не выдержал Геннадий. – Это же кретинизм! Да, у меня, например, нет сомнений, что Советская власть – самая лучшая власть в мире и что призвание каждого из нас – служение народу, но могу я, в конце концов, сомневаться в своих силах или в том, правильную ли дорогу я выбрал? Могу я сомневаться в вечной любви, например?
– Я так сомневаюсь, – сказал Камов. – Ладно, «путаника» оставим, а «нигилиста» уберем. Нехорошее слово. Ассоциации всякие…
Вслед за «нигилистом» убрали и Геннадия – проявили чуткость. Нельзя же одному человеку столько нагрузок.
…С Павлом они виделись теперь не часто. Он почти безвылазно торчал у себя в Тимирязевке. У Геннадия спрашивал;
– Девчата у вас, должно быть, хороши? Они ведь, которые покрасивее, в агрономию не идут. Они поизящней выбирают. Нашел себе даму сердца?
Геннадий улыбался. Дамы сердца были у него регулярно каждый год, начиная с первого класса. Он хранил им верность до последней четверти, летом отдыхал, а осенью влюблялся заново. Он и теперь был влюблен, потому что – как же иначе? С кем ходить в кино?
Но однажды, возвращаясь с лекций, он увидел Таню. Она стояла у киоска спиной к нему, но он все равно узнал ее сразу. И удивился тому, что еще издали увидел ее спокойные глаза, и спокойные маленькие руки, и голубой бант на перекинутой через плечо косе. Увидел так, как будто видел ее каждый день.
Девушка эта была не Таня. И даже совсем не похожа на нее. Ему не хотелось верить, он огляделся по сторонам: может быть, пока он шел, она куда-нибудь делась на минутку?