Текст книги "«Карьера» Русанова. Суть дела"
Автор книги: Юрий Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
В Магадане Геннадий прежде всего пошел в адресный стол. Адрес ему написали на бумажке. Телефона нет. Это даже хорошо, свалится как снег на голову. Возгласов будет, можно себе представить. Потом он посадит их в машину и повезет катать по городу, специально не отвел сегодня «Волгу».
Открыла Геннадию пожилая женщина и сказала, что Татьяны Алексеевны нет, улетела в Хабаровск на совещание, и мужа ее тоже нет, вернется поздно, у него такая работа. Может, что передать?
– Да нет, ничего…
Только сейчас он понял, как ему нужна была эта встреча, совсем ненадолго – повидать ее, посидеть полчаса в ее доме, услышать, как она скажет певучим голосом: «Ну, что же ты? Проходи, проходи…»
Ему нужно было поверить заново: да, это было, а не приснилось однажды. Была юность. И Танькин бант. И море цветов в Тимирязевке, и новогодняя ночь, и их дружба. Ему надо было знать, что она живет, ходит, едва касаясь земли… С ним может случиться что угодно, но Танька должна остаться. Ведь что-то должно остаться?
Геннадий завел машину во двор гостиницы и отправился ужинать. Народу в ресторане было много. С трудом отыскав свободное место, он заказал ужин и огляделся. Ничего нового. Лепные потолки. Колонны. Мальчики, девочки. Лысины.
– Печально я гляжу на наше поколенье, – сказал сосед и протянул Геннадию папиросы. – Как вы думаете, что они тут делают?
– Да ведь, наверное, то же, что и мы, – усмехнулся Геннадий. – Едят, пьют, танцуют.
– Вы говорите – едят? Танцуют? Хорошо. А по сути дело идет к чему? То-то! Дело идет к тому, чтобы завести знакомство и продолжить его потом в более, так сказать, интимной обстановке.
– Ну и пусть заводят.
– А кто говорит – нет? Я не ханжа. Устанавливаю факт: физиология правит миром. А говорят – любовь. Романы пишут, гимны, видите ли, слагают. Это как?
– Старо, – сказал Геннадий и подумал, что нарвался на болтливого дурака.
– Ничего не старо. Любовь – она и есть любовь. Только это как бы сказать? – вроде вазы, что ли. Ее на стол ставят, гостям показывают, хвастаются ею… А ночной горшок, извините, он нужней. Необходимая утварь в быту, однако на стол его не ставят, нет… Его норовят под кровать, от глаз подальше. Так и похоть, именуемая ныне физиологией… А у девочки за соседним столиком, я бы сказал, оч-чень привлекательные колени. Обратите внимание.
– Ничего колени, – согласился Геннадий.
– Правда? То-то и оно… А вы, я вижу, не пьете. Это что зарок или принцип?
– Принцип.
– Да ну? Смешные принципы выдумывают себе люди. Именно выдумывают, потому что природа их не знает. Природе не до человека. Как вы полагаете? Она вполне обходится принципом относительности Эйнштейна. А? Нет, это гениально! Какую надо было иметь мозгу, какие извилины!
– Это вы про Эйнштейна?
– Про него, дорогой мой. Про него!
– Вы что, физик?
– М-м… Имею отношение.
Сосед продолжал прикладываться к стопке. Он не опьянел настолько, чтобы стать неприятным, но уже, видимо, чувствовал к Геннадию сердечное расположение – похлопывал его по плечу и говорил:
– Вы знаете, надо встряхнуться… Надо, честное слово! Мы моралисты… Или не так: мы глубоко порядочные люди, но женщины тонизируют. Как вы считаете?
– Тонизируют, – улыбнулся Геннадий.
– А я что говорю? Даже не вульгарная связь, а сам, так сказать, процесс распускания хвоста. А? Оч-чень, знаете ли, приятно чувствовать себя эдаким…
Он приблизил свое лицо к Геннадию и сказал доверительно:
– Слушай, а какого черта мы сидим в этом кабаке? Имеем мы право или не имеем? Имеем. Конечно, блюстители взвоют… Тьфу! Поедем! Без дураков, адрес надежный, девочки будут рады… Надо костями тряхнуть, пока жена в отъезде.
– А где твоя жена?
– Жена-то? Тю-тю! Улетела…
И тогда Геннадий понял. Ну, конечно, он уже видел когда-то это лицо, эти глаза под толстыми стеклами. Вот чем ты занимаешься по вечерам, уважаемый физик! Работы у тебя много, как говорит соседка…
– Оч-чень хорошо проведем время! Я ручаюсь. Это не притон, ты не думай, я чистоплотен, черт возьми…
Было бы очень сподручно прямо вот здесь, за столом, звездануть ему между глаз. Крепко бы загремел. Но нельзя. И не за что… Но коли уж так получилось, что ты Танькин муж, я тебя, ублюдка, носом в замочную скважину суну!
– У меня машина, – сказал Геннадий.
– Что у тебя?
– Машина, говорю. «Волга», понимаешь? Своя.
– Ух ты, это же черт знает как удобно! Подожди, я сейчас, коньячишко в буфете возьму, расплатимся и тю-тю! Пусть нас боги простят.
Геннадий сидел за рулем и, морщась от перегара, слушал соседа. Теперь уж не просто соседа, а Танькиного физика. Как его зовут? Фамилия Бабышев. И все. Имени не помнит. Безымянный физик Бабышев… Ах, каналья! Стукнуть бы сейчас машину о первый попавшийся столб – и точка! Летите, брызги. Стерва ты, госпожа случайность! Надо было мне сегодня подсунуть такое. Вот и Татьяна… в дым пошла. Была и нет. Стала бабой, у которой муж по девкам бегает.
– Теперь направо, – сказал сосед. – В конец улицы.
Геннадий повернул налево, к Танькиному дому.
– Ты куда?
– Надо…
Проехали два квартала. У знакомого подъезда Геннадий резко затормозил и сказал грубо:
– Выходи! Живо.
– Ты что?
Геннадий обогнул машину, отворил дверцу.
– Вылезай, говорю. Приехали. Не узнаешь? Иди, иди, второй этаж, вторая дверь налево. Ноги не забудь вытереть, недоносок… Соседушке привет.
– Да ты сдурел? Ты что? Идиот, что ли?!
Вид у физика был перепуганный. Он вышел из машины и стал дрожащими пальцами застегивать пальто.
– Ладно, хватит трепаться, – сказал Геннадий. – Ты меня не узнал, а я тебя помню. Ты – Бабышев.
– Я – Бабышев? Я? Ты пьян!
И тут Геннадий увидел, что это действительно не Бабышев. Задыхаясь от сдерживаемого хохота, он сказал:
– Нет, ты не Бабышев. Но все равно, убирайся отсюда к чертям собачьим, потому что, раз ты не Бабышев, я могу тебя побить.
Бывший физик сделал несколько шагов и вдруг побежал.
– Держи его! – крикнул Геннадий не очень громко. Темная фигура на миг остановилась, потом юркнула в проходной двор.
Геннадий продолжал хохотать. Ну и ну! Карнавальная ночь, да и только! Как он мог перепутать? У того, у Николая – он вдруг вспомнил его имя, – такая была симпатичная улыбка, и зубы ровные, и глаза совсем другие, серые, в желтую крапинку… А этот хлюст дунул, однако, здорово, даже коньяк на сиденье забыл.
Геннадий взял бутылку и повертел в руках. А что? Не очень ведь и поздно… Поднимется сейчас к настоящему Бабышеву, вот уж посмеются… Нет. Никуда ходить не надо. Все хорошо. Все чертовски здорово. Эту бутылку он увезет с собой как трофей… А Танька… Пусть останется, как была…
Он долго сидел в машине, курил. Где, интересно, тот ночной собеседник из гостиницы, вот бы ему рассказать, как бледнел сегодня от всяких эмоций этот открыватель нового социального закона… Значит, есть у тебя все-таки пушистый комочек? Бережешь про себя, любуешься, гладишь его, когда никто не видит? Давай, давай! Только не к лицу вроде бы супермену над цветочками засушенными вздыхать, письма старые ленточкой перевязывать… Ох, Геннадий, как ты мне надоел за эти двадцать семь лет!
По дороге в гостиницу вспомнил, что собирался сегодня написать письмо и читать английские газеты, решил, что сейчас так и сделает, но сделал совсем другое: заехал на телеграф, взял десять телефонных талонов, потом, уже у себя в номере, заказал междугородный разговор и долго лежал в ожидании. Когда позвонили, сказал в трубку:
– Маша? Это я. Здравствуйте. Нет, все хорошо, ничего не случилось. Просто у меня талоны на пятьдесят минут. Давайте разговаривать. Ладно?
15В Магадане Геннадий случайно зашел в комиссионный магазин и увидел там крошечные шахматы из моржовой кости. Играть ими было трудно – фигуры надо было переставлять чуть ли не пинцетом. Но для музея доктора лучше не придумаешь, решил Геннадий, слегка поморщившись, когда продавщица назвала цену.
Аркадий Семенович долго вертел в руках забавные фигурки.
– Очень прилично исполнено. Очень… И сколько это стоит?
– Фи, доктор! Это же подарок.
– Смотри-ка ты! Ну ладно. А это что у тебя в бумагу завернуто? Тоже подарок?
– Угадали. Вы же любите диковинные вещи. Тем более, что эта штуковина обошлась мне совсем даром.
Геннадий развернул бумагу и протянул доктору небольшую фанерную дощечку. Она была совсем ветхой, потемневшей от времени и дождей. На растрескавшемся фоне с трудом можно было разобрать слова: «Запретная зона. Не подходить! Стреляю!»
– Экзотика старой Колымы, – сказал Геннадий. – Ездил на заброшенный участок. Там еще сохранились развалины лагеря. Вот и подобрал. Занятная вещица.
– Сопляк! – неожиданно закричал доктор. – Убери эту гадость к чертовой матери! Немедленно! Слышишь? Живо, чтобы она не пахла тут у меня в комнате! Дай-ка сюда. – Он схватил полусгнивший кусок фанеры и секунду нерешительно держал в руках. Геннадий, ничего не понимая, смотрел на доктора. Он не успел даже обидеться.
– Ладно, – сказал Шлендер. – Ничего… – Ты извини меня. Глупо…
Он вышел на кухню и сунул фанеру в печь. Вернувшись, постоял немного у окна, потом сказал, уже совсем успокоившись:
– В тебя никогда не стреляли?
– Нет.
– Ну и не дай бог, чтобы стреляли. Хотя иногда страшней стрелять самому. Впрочем, это невеселый разговор. Давай-ка лучше расставь эти диковинные шахматы, обыграю тебя разок.
– Погодите… вы что, сидели в лагере?
– Нет, я не сидел.
– Но… Я понимаю, Аркадий Семенович. Я, кажется, сделал очень бестактную глупость. Самому противно. Но почему вы так… Так болезненно отнеслись к этому?
– Потому что я гражданин своей страны.
– Да, конечно. А вас могли посадить?
– Зачем ты это спрашиваешь?
– У меня был добрый друг, биолог, старый профессор, который тоже считал себя гражданином. Однажды ему сказали, что в интересах своей страны он должен признать генетику буржуазной диверсией. Профессор был наивный чудак, он по-прежнему продолжал думать, что Родина требует от него прежде всего честности. Так вот, его посадили. Подождите, Аркадий Семенович. Конечно, его реабилитировали, сейчас он уважаемый человек. Но как же те, которые предали истину, науку, гражданственность и, в конечном счете, Родину? Они ведь знали тогда, что совершают подлость? Даже преступление! Как они живут сейчас, те самые люди, которые пинали кибернетику? Или те, кто шарахался от слова наследственность? И не только пинали и шарахались, но и травили всеми способами, вплоть до доносов и прямого предательства. Травили своих противников за честность и смелость, за вот эту самую гражданственность. Вам не кажется, что если они могут жить, то такие слова, как гражданственность, наука, ее святое горение, служение долгу и прочее, – все это уже не очень звучит. Не кажется вам это?
– Нет, Гена, мне не кажется. Вся история нашей планеты на том и стоит, что как бы не останавливали Землю, она все равно вертится!
– Через костры и плахи!
– Да! Но в свете костров мы видим лица Коперника и Бруно, а не тех, кто посылал их на костер.
– О, это уже почти гекзаметр! Давайте ближе к земле. Я спросил: вас могли посадить? Почему я спросил? Потому что перед вами тоже мог быть выбор – или наплевать себе в душу, или вот такая фанерная дощечка. Что тогда?
– Знаешь, мальчик, – Шлендер почти вплотную придвинулся к Геннадию, и глаза его сделались узкими, как щели, – ты не спрашивай меня, что бы я сделал в обстоятельствах, которых, славу богу, не было. Ты лучше узнай, что я делал в обстоятельствах, которые были. Знаешь что? Я был лагерным врачом, и каждый день делал то, чего не мог не делать, потому что меня воспитала Советская власть. Она воспитала меня гражданином. Я помогал людям не погибнуть. Ясно тебе? Так что не задавай мне больше вопросов, считай, что я ответил. И не только я. В моей… в нашей с тобой стране даже в тяжелые времена миллионы людей оставались гражданами, которых воспитала революция. Они служили ей и не думали о выборе. А если по дороге попадались прохвосты, то это еще никому не дает права смотреть на меня и на мой народ как на людей, взвешивающих каждый свой поступок с точки зрения выгоды и обстоятельств! Слышишь? Никому не дает права!
– Доктор?
– Ну?
«Он что, читает мысли?» – как-то даже суеверно подумал Геннадий.
– Так, ничего… Вы просили расставить шахматы.
Проиграв четыре партии, Геннадий спросил угрюмо:
– Вы что, разрядник?
– Нет, просто ты играть не умеешь… Давай лучше обедать.
Натянутость, которую они оба чувствовали после довольно-таки громкой беседы, понемногу исчезла. Геннадий не мог удержаться, чтобы не рассказать о мнимом Танькином муже. Шлендер долго смеялся, спросил:
– Коньячишко-то хоть хороший оставил?
– Первосортный.
– И то дело. Учить таких надо, глядишь, поумнеют. У меня тоже забавный случай был, вернее, целых несколько. Ты в карты играешь?
– Упаси боже. Я их терпеть не могу.
– Просто не терпеть – мало, голубчик. Надо не терпеть воинственно. Дело, видишь ли, в том, что меня природа наградила большими в этом отношении способностями. Я играю в преферанс, например, не побоюсь сказать, на уровне гроссмейстера, – доктор задумался. – И в другие игры тоже. Но природа – она заботлива, она постаралась оградить меня от пагубной страсти. Я не азартен. Понимаешь? Играю, как академик, с холодным расчетом и трезвой головой.
Он на минуту остановился, посмотрел на Геннадия с улыбкой:
– Только учти, голубь, это между нами. Не для печати, как говорится. Есть тут один товарищ, мы с ним старые приятели. Так вот, у него… В его, словом, организации была в свое время эпидемия: главный инженер и другие хорошие люди заигрывались до того, что едва держались на ногах. Посиди-ка ночь в табачном дыму! И, кроме того, денежки, конечно, проигрывали. Что делать? Товарищ ко мне – выручай, говорит. Научи мальцов уму-разуму. Создалось положеньице: доктор Шлендер, – и вдруг, нате вам с кисточкой, будет играть в карты. Однако надо. В районе меня как доку по этой части никто не знал. Я собрал мальчиков за один стол, раздел их, что называется, до нитки, – не за присест, конечно, пришлось поработать основательно. Потом говорю: дадите честное слово, что больше за стол, кроме как в дурака, не сядете – прощу вам долг. Не дадите – расчет. А деньги, надо сказать, проиграли они лютые. С тех пор – тишь да благодать.
– А что? – рассмеялся Геннадий. – Тоже врачебное вмешательство. Вот бы вас на Демина напустить.
– Это кто такой?
– Шофер у нас. Картежник.
– Ну, знаешь… Из пушки по воробьям стрелять. Пусть Княжанский воспитывает… Кстати, Герасим мне вчера звонил, спрашивал, как дела у Бурганова. Передай, что пока без изменений, я специально узнавал. А ты чего же к Семену не зашел в Магадане?
– Куда бы это я зашел? – удивился Геннадий. – Я и адреса его не знаю.
– И то правда, – согласился Шлендер. Откуда тебе знать? Семен о своей болезни и себе думать не разрешает, не то чтобы другим рассказывать… В больнице он, Гена. На обследовании.
– То-то, я смотрю, выглядит он неважно… А говорил – экзамены сдавать едет.
– Подлечится немного и сдаст.
– А что у него?
– У него лейкемия.
– Аркадий Семенович! Это же… – Геннадий даже привстал. – Это же… рак? Или я что-нибудь путаю?
– Не путаешь. Это рак крови.
– О господи! Хм… Чертовщина какая. Ведь это, можно сказать, человек приговорен. Или – какая-то надежда, отсрочка?
– Отсрочка самая минимальная. Год ему в лучшем случае остался. Может быть, полтора. От лейкемии еще никто не излечивался.
– Не верится… Столько у него всяких планов. Институт вот… Хорошо хоть, что в неведении человек живет. Может, оно так и гуманнее.
– Брось ты, Гена… Какое неведение! Может, оно и гуманнее, только Бурганов все знает. Давно знает. Потому и торопится. Очень он торопится. Понимаешь? Наперегонки со смертью живет… В общем, передай Герасиму, что пока никаких изменений нет. А будут – я сообщу…
16«…Боюсь не смерти, но умирания. Кто это сказал? А, черт с ним, неважно. Страшна не смерть, а сознание смерти, ее неизбежность. Нет, врешь! Смерть тоже страшна, нечего голову под крыло прятать.
Как это элегантно-красиво: говорить о бренности земного, завязывая в узел кочережку и потея от избытка сил; вздыхать об исковерканных идеалах, имея впереди сто лет жизни; как это возвышенно-грустно – биться головой об стену, зная, что голова у тебя чугунная и даже синяка на ней не останется?
Я ходил вокруг Семена, как ищейка, вынюхивал, сгорая от нездорового любопытства: что им движет в жизни, зачем он поступает так и эдак – какая ему польза, какой навар?
А он отсчитывал каждый день – не просто прожитый день, а сделанное за день дело. Что успел, что еще осталось…
Не хотел бы я быть на его месте.
Не хотел бы?
А жаль! В самый раз тебе испытать не заплесневевшую тоску, а вот такое, как у Бурганова,– чтобы дыхание останавливалось от боли, от ужаса, что все это скоро кончится – и не просто испытать, а жить с этой болью каждый день, плевать на нее, и каждый день делать свое дело – только бы успеть! – и улыбаться друзьям, чтобы они, не дай бог, не стали тебя жалеть, и ругаться с недругами, чтобы они не почувствовали твоей слабости,– вот что тебе надо было бы испытать, и, может, тогда, отряхнувшись, как шелудивый щенок, попавший в болото, ты бы и впрямь нашел свою дорогу – не среди кочек, а там, где нормальные люди ходят…
Очень жаль Семена. Не думал, что мне может быть так больно…»
17Вот уже вторую неделю по утрам ему не хочется смотреть на белый свет. Чего хорошего? Откроет глаза, и надо будет идти на работу, в гараж, где у бочек с песком стоят ребята и курят. Разрушают организм. А ему нельзя разрушать организм, запретил Аркадий Семенович, сказал, что у него внутри какие-то хрипы.
Плохо человеку, когда он бросает курить. Переругался с ребятами. В столовой поднял крик, что чай холодный и в борще плавает таракан, хотя это был вовсе не таракан, а жареный лук. Молодому шоферу Курочкину пообещал свернуть шею неизвестно за что. Тогда к нему пришел Дронов и сказал, что от имени лучших людей автобазы он просит Геннадия снова начать курить. Более того, коллектив обязуется снабжать своего взбесившегося товарища лучшими сигаретами…
В гараже повесили объявление: «Шофер, будь осторожен! На трассе Геннадий Русанов!»
В субботу он возил щебенку на бетонный завод. Работалось хорошо. Концы были длинные, дорогу укатали, стоять под разгрузкой почти не приходилось. Володя по-прежнему висел у него на хвосте, но, заработав свою розу, видимо, немного поиссяк, и сейчас Геннадий снова шел первым. «Так держать! – говорил он себе. – На освещенное окно господина Флобера! Тут тебе и хлеб, и призвание, а на пенсию выйдешь, можно будет мемуары писать. Не каждый шофер умеет писать мемуары».
Помнится, в прошлом году на Курилах ему тоже выдалась такая вот светлая неделя. Проснулся однажды на удивление тихий, свежий, словно в бане побывал и квасом отпился. Долго лежал и думал – с чего бы? Откуда такое благолепие? Вспомнил – дали ему самосвал, новый, только-только обкатанный, и он в первый же день трем лучшим шоферам носы утер. Подумал удивленно – ну и что? Велика ли радость? Потом решил, что велика – он человек азартный. Игрок…
А потом случилась глупость. Смешно вспомнить – в нем заговорила порядочность. Отрыжка воспитания. Делал двадцать ездок, заглянул к учетчику – там двадцать две. Откуда? Мужик морщится. «Видишь, говорит, какая штука. Ребята свои, работаем третий год, карьер, сам видишь, не асфальт, вот немного и прибавляем. И тебе нельзя не прибавить, ты пока лучше всех идешь, конфуз получится, если у тебя меньше будет, чем у других…»
Как он был смешон в тот день! Махал руками, обличал, доказывал. Он вывел шкурников на чистую воду, его благодарили, а через неделю он вылетел из гаража с таким треском, с каким не вылетал еще ни разу. Ему преподали наглядный урок – хочешь быть принципиальным – пиши в стенгазету о том, что начальник недостаточно вежливо здоровается с уборщицей, а будешь лезть к нам в карман – убьем! Тем более, что бить его было проще простого. Пил? Куда денешься – пил… Копнули глубже – мамочки мои! Откуда Русанов попал в гараж? Из вытрезвителя… А перед этим – пятнадцать суток. А еще перед этим – драка на рыбозаводе. В газете фельетон был? Целых два. Один даже в стихах…
Рабочий день подходил к концу. Геннадий немного задержался на трассе, и, когда вернулся, в гараже почти никого не было. Только в самом конце пролета стоял лесовоз Дронова, а вокруг него ходил какой-то нескладный дядя. В нем Геннадий узнал соседа.
– Поговорили, Дмитрий Карпович, и все, – услышал Геннадий спокойный голос Дронова. – Я согласен – пусть я шкурник и захребетник, но оплата у нас по труду, и труд, выходит, по оплате.
– Так ведь на полчаса всего дел-то! Ты пойми, трубы перемерзнут, магистраль лопнет. Тогда что?
– Да хоть что. У меня принцип.
– Принцип? Ох ж сволочь ты!
Он сплюнул и пошел к дверям, но, заметив Геннадия, остановился.
– Слушай, у тебя тоже принцип? Или у тебя совесть? – голос его дрожал, довел-таки Дронов старика. – Нужно десяток труб на второе прорабство подкинуть, авария там, рабочие сидят… Ей-богу, десять минут всего! Ну, полчаса…
– Трубы далеко?
– Да нет, какой далеко? Рядом.
– Садитесь, – сказал Геннадий.
Подошел Дронов, стукнул ногой по баллону.
– Скат у тебя хреновый.
– Иди, иди, – не выдержал старик. – Иди, ради господа бога!
– Сдурел, что ли? – сказал Геннадий Дронову.
– Блаженных не уважаю, – буркнул Дронов.
Геннадий быстро управился с трубами и поехал обратно. Начинало темнеть. У поворота на зимник из-под обрыва валил густой дым. «Старые баллоны жгут, – подумал он. – Только почему так далеко?» И вдруг увидел: внизу горела машина…