355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Васильев » «Карьера» Русанова. Суть дела » Текст книги (страница 12)
«Карьера» Русанова. Суть дела
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 23:00

Текст книги "«Карьера» Русанова. Суть дела"


Автор книги: Юрий Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

– Не ори, начальник, береги силы. И меня слушай, если черепушка дорога. – Он спокойно стоял на тонкой ниточке троса. – Вытаскивать вас некому… Дам слабину веревкой – идите, натяну – стоять и не рыпаться. Ты куда петлю суешь, бригадир? Ты еще на шею надень, удавишься. На трос ее цепляй, понял?

Геннадий от удивления даже икнул. Пифагор выпрямился! Он стоял совсем прямо, как линейка, как воплощение перпендикуляра! Пифагор, который вечно клевал носом… Ого! Вот это идет! Танцует…

Впереди раздался всплеск – упала доска. Потом еще одна.

– Осторожно! – крикнул сзади Герасим.

Веревка натянулась. Надо было стоять. Но стоять Геннадию было невозможно, он боялся высоты, не мог ходить по крыше, даже по краю перрона ходить было трудно, кружилась голова и делалось как-то муторно, а тут хоть и невысоко, каких-нибудь пять метров, но все вокруг вертелось и плясало. Он побежал, чтобы скорее миновать самый опасный участок, споткнулся и выпустил из рук трос…

– Вот такие всегда убиваются, – сказал Пифагор. – Сдурел немного?

Геннадий все еще куда-то падал, его тошнило, он стоял, вцепившись в трос, и не мог сделать ни шага. Сердце билось возле самого горла. Пифагор! Скажи на милость, все думают, он хлюпик, а он меня одной рукой поймал.

– Идем! На берегу блевать будешь. – Он намотал на руку веревку, которой был обвязан Геннадий, и повел его по шаткой доске, как теленка. Позади тяжело дышал Герасим.

Мост упирался в крутой глинистый берег, поросший кое-где чахлым боярышником. Едва заметная тропинка шла вверх и терялась в каменистых сопках, за которыми лежал поселок Кресты. Это был очень маленький поселок из десяти или пятнадцати домов, да и те зимой пустовали. Здесь жили сплавщики, народ пришлый.

– Этой дорогой не ходил, – сказал Герасим. – Ты ее откуда знаешь?

– Самая моя дорога…

– Удивил ты меня сегодня. Как ты через мост сиганул, чистый альпинист.

– Крым, – сказал Пифагор. – Карпаты.

Он снова шел согнувшись, молча.

– Ого! Отдыхал?

– С минометом за спиной.

До поселка добрались быстро. Герасим вытащил из дому заспанного продавца, тот, тараща на них глаза, насыпал полный мешок всякой снеди, потом они посидели немного и тронулись в обратный путь. Пифагор исчез сразу, как только пришли в поселок, и Геннадий понял, что насовсем. Он же решил остаться… Как-то в дороге об этом забыли.

…Пифагор догнал их у распадка.

– Ты чего? – спросил Герасим.

– Ничего. Мост перейдете, там и распрощаемся.

«Куда он денется? – думал Геннадий. – Маруху свою он прибьет в первую же пьянку, она его выгонит, потом он схлопочет пятнадцать суток, потом опять канавы и гривенники по пивным, какой-нибудь сердобольный дядя вроде Княжанского – и завертелось все сначала… Но, странная, однако, вещь – привязался я к нему…»

Спустились к реке. Постояли.

– Может, провожу? Как бы Генка не загремел.

– Я его к себе привяжу, не кувыркнется. Ну, бывай, Тимофей. Не поминай, если что…

И тут они увидели, что берег размыло. Вода все еще прибывала, и теперь даже больше, чем в прошлые дни… Там, где несколько часов назад была гладкая утоптанная глина, сейчас на глазах ширились длинные ломкие трещины.

Герасим прыгнул вниз.

– Ну-ка, Гена, быстро! Обвязывайся, и пошли. Проскочим.

– Не торопись, начальник, к рыбам успеешь. – Пифагор выразительно посмотрел наверх.

Глинистый берег дышал. Косматые рыжие комья поминутно срывались вниз. Свая пригнулась, и только огромный валун, в который она упиралась комлем, мешал ей завалиться.

Ни слова не говоря, все трое вскарабкались по отвалу. Герасим обмотал веревкой нижний конец сваи, а Пифагор, цепляясь за торчащие из земли корни, полез наверх. Там метрах в семи над ним виднелся обгорелый кряжистый пень. Уже захлестнув петлю, он обернулся и вдруг увидел свежую желтую глину на широком изломе обрыва. Ее становилось все больше и больше. Огромный, заросший дерном пласт – тот, что еще минуту назад был у него под ногами, – легко отодвинул валун и тяжко, с натугой рухнул. Секундой позже раздался отрывистый, громкий всплеск.

– Эй! – крикнул Пифагор и осекся ребят на площадке не было. Не было и площадки. Внизу он увидел обломанный комель сваи и рядом торчавший подошвой кверху латаный сапог Герасима.

Поджав ноги, Пифагор прыгнул вниз. Еще не коснувшись земли, почувствовал тупой удар в спину – за ним с откоса сорвался большой жирный пласт глины. Последний пласт. Теперь рядом поднималась мокрая каменная стена. «Словно мясо с костей», – успел подумать Пифагор и споткнулся. Это был сапог Герасима. Где же они? И вдруг понял; здесь, в сапоге, нога. А вот эта телогрейка – бригадир…

– Живой, что ли?

Телогрейка зашевелилась. Пифагор схватил Геннадия, поднял – тот смотрел на него мутными глазами.

– Целый?

Вроде да…

– Тогда сиди.

Вытащил Герасима. Лицо у того было разбито, сквозь вырванный клок гимнастерки виднелась набухшая кровью рубаха.

Геннадий хотел подняться, помочь, но не чувствовал ног. Их словно не было. «Позвоночник! – мелькнула мысль. – Ну, тогда каюк…»

– Герасим!

– Погоди ты!.. Эй, начальник… Ты что? Слышишь?

Герасим лежал ничком, глаза были закрыты. Дышал он с трудом, хрипло. Пифагор подтащил его ближе к скале, усадил. Воды бы… За водой надо было спускаться вниз по откосу, потом карабкаться обратно. Долго. Пифагор распотрошил мешок, достал бутылку водки и стал лить ему на голову. Герасим закашлялся, замычал.

– Отошел?

– Не знаю… Генка где?

– Тут твой Генка. Давай я тебе лицо оботру, крови напустил, как все равно петуха резали.

– Паразит ты, – хрипло сказал Герасим. – И когда надраться успел? Несет от тебя погано.

– От кого несет – сам понюхай. – Он вдруг засмеялся. – Облизать тебя сейчас – закусывать можно.

Геннадий первый раз слышал, как смеется Пифагор.

– Смешно-то оно смешно, – сказал Герасим, – да смеяться некогда… Ну-ка, Тимофей, дай руку.

Он пытался встать и не смог. Грудь и ребра сдавила щемящая, острая боль, перехватило дыхание.

– М-м-м! Кажется, меня придавило крепко… Может, ребро сломано? Ножом прямо режет… Ты, Гена, как?

– Скверно. Ногу подвернул. Или сломал, не поймешь… Что будем делать?

Пифагор поднялся.

– Я на Кресты пойду. Людей приведу, лошадь. Не пропадем.

Он подошел к обрыву и только тут понял, что дороги назад нет.

Мост осел к самой воде. Оползень, сбросивший их вниз, обнажил мокрые камни, поднимавшиеся метров на десять. Без веревки на них не взберешься, а веревка осталась вверху, захлестнутая за пень.

Герасим тоже посмотрел наверх.

– Понятно, – сказал он. – Сидим, как морской десант.

Пифагор немного постоял, потом, привалившись всем телом к обрыву и хватаясь руками за едва заметные выступы, пошел вдоль берега по узкому, в две ступни, карнизу. Скалы поднимались прямо из воды, тянулись и влево, и вправо. Пифагор обогнул мыс, вдававшийся в реку, и увидел, что нигде ни расселины, ни хоть какого-нибудь уступа. Сплошная каменная стена…

– Дело-то дрянь, – сказал Герасим, когда Пифагор отошел. – Такой переплет, Генка… И ребята ждут…

Лицо у него спеклось, потемнело. Глаза осоловели.

– Ребята не помрут.

– Ребята, может, не помрут… А мне вот… совсем дышать вечем.

Геннадий ползком добрался до него, и они сели рядом, прижавшись к глинистому обрыву. Глина казалась теплой. «Жар начинается, – подумал Геннадий. Он слышал, как прерывисто дышит Княжанский, и весь цепенел от бессилия что-нибудь сделать. – Вдруг у него сломано ребро? Какая нелепость! И сам он тоже…» Нога стала болеть, это его обрадовало: значит, позвоночник цел.

Вернулся Пифагор.

– Ну что? – спросил Геннадий.

– Ничего… Вот что я надумал. Я пойду на базу.

– Псих ты, – тихо сказал Герасим. – Куда ты пойдешь? Как? Мост на воде валяется… Знаешь, сколько идти? А кругом вода…

Пифагор молча снял с моста несколько досок, расколол их и запалил костер. Из мешка вынул большую банку с компотом; банка была железная, он вскрыл ее и вылил компот на землю: компота не жалко, весь не съедят, а в банку налил воды и поставил на огонь.

– Первое дело чай… Попьем сейчас, и пойду. Дров я вам оставлю, не замерзнете. И чаек кипятите, он на все случаи.

Пифагор достал початую бутылку водки, протянул Герасиму.

– Глотни разок.

– Не могу, Тимофей…

– Жаль… А я бы выпил. Выпил бы, да нельзя. Дорога трудная. – Он швырнул бутылку вниз. – Трудная дорога, да не раз хоженная… На базу мне зачем? Я до перевалки, там люди, телефон.

– Двадцать километров, Тимофей. Вода.

– Знаю, что вода… Кабы не вода, говорить не о чем. Я и зимой тут ходил, и летом. – Он помолчал, посмотрел на огонь. – Я тут сидел.

– Вон что. Гулять вас там водили, что ли?

– Зачем гулять? Бегал. Сначала ловили, потом перестали. Куда, мол, ты денешься. Весной убежишь, осенью прибежишь… Сроку тебе добавят, и ладно.

– За что сидел?

– За дело.

– Темный ты мужик…

– Я полицейским был. У немцев. Понял? – вдруг сказал Пифагор.

В его тоне появилось что-то вызывающее – так по крайней мере показалось Геннадию, и он сказал:

– Понятно…

Глаза у Пифагора пустые, холодные. На секунду мелькнул в них злой огонек, мелькнул и погас. Ответил он, однако, не ему, а Герасиму.

– Я не герой, Герасим. Нет у меня геройства. Немцы пришли – испугался. Вешали, жгли, соседа убили. А мне семнадцать годов. Силком привели: служи или сейчас на осину. А только служил я недолго. Удрал к партизанам. Под Киевом жил тогда, так почти всю войну в партизанах и пробыл. И не геройством брал, а злобой…

Он замолчал. Сидел согнувшись, опустив руки, и они странно болтались вдоль тела. Большие, сильные руки с шершавыми ладонями.

– Красивая биография у тебя, – сказал Геннадий. – За это и сидел?

– Сидел за другое. По пьяному делу заработал… А биографию я кровью очищал. Три года. И тридцать бы очищал. Да не очистишь.

Пифагор ушел. Геннадий глянул на часы. Часы стояли. Сколько он будет идти? Дойдет ли?.. Герасим сидит рядом, в груди у него что-то булькает, сопит… Ах, всемогущий человек, какое ты ничтожество! Что можно сделать сейчас? Откусить себе голову? Кусай… А Герасим может умереть. Сюда бы доктора, старого рыжего Шлендера. Он бы все сделал, как надо.

6

Доктор ходил по комнате из угла в угол, курил длинную папиросу. Эти папиросы он набивал сам из какого-то дикого табака; табак вонял, потрескивал, доктор строил гримасы, но держался мужественно.

Карев смотрел на него и думал, что вот этого человека он знает пятнадцать лет, знает о нем все, и его так называемые чудачества, странные, непонятные порой поступки, которые затем оборачиваются смыслом, знает его привычки, вкусы. Вроде бы все знает он о докторе Шлендере, а часто выходит, что не все.

Карев зашел к нему просто так, на огонек, посидеть, попить чайку, и застал его в скверном настроении: вышагивает по комнате, курит вонючую цигарку. Рукава рубахи закатаны по локоть. Кто-то опять умер не вовремя. Эти доктора, видно, так вот и будут до окончания века каждый раз умирать со своими больными.

– Да не ходи ты, как маятник, – сказал он. – Сядь. У всех бывают издержки в работе.

– Как ты сказал?

– Издержки.

Шлендер остановился, придвинул к себе стул и сел на него верхом.

– Издержки? Ну, дорогой мой… В нашей работе каждая издержка – преступление. И в твоей тоже, смею тебя заверить. Думаешь, не так? За издержки надо сечь!

– Если за все сечь, то, прости за выражение, на чем же мы сидеть будем? – Он достал из кармана письмо и, решив, что доктора сейчас полезно отвлечь от его дум, сказал: – Полюбуйся. Гневное письмо с Курил. Смотрели там рыбаки кинохронику и увидели в кадре одного нашего шофера, про которого сказано, что он передовик и общественник. А эти рыбаки пишут, что никакой он, дескать, не общественник, а проходимец и забулдыга…

Работает этот шофер сейчас у Княжанского, Княжанский его хвалит, и вообще этот Русанов, хоть я его и не видел, представляется мне человеком интересным. Прислал нам в газету статью – поверишь ли – работа журналиста первой руки! Мария Ильинична с ним познакомилась, говорит – в рот вина не берет, а тут, – он постучал пальцем по конверту, – а тут говорится, что он алкоголик. Чепуха, конечно, сущая, но теперь надо проверять, отвечать им что-то… И еще мысль – а вдруг правда? Вот и готова издержка.

– Между прочим, – сказал Шлендер, – все это правда.

– Почему ты думаешь?

– Я не думаю, Антон Сергеевич. Я знаю. Между прочим, ты его тоже знаешь. Твой мрачный философ, о котором ты рассказывал, это и есть Русанов.

– Не изволь шутить, – сказал Карев, хотя уже понял, что так оно и было. Как он не догадался? Ну, конечно… Шофер. Учился в университете. Английский где-то там преподает в порядке шефства. Фу ты черт! Вот это хамелеон!

– М-да… Целый, знаешь ли, сюжет. Откуда ты с ним знаком?

– Я его резал.

– Мало ли кого ты резал.

– Он у меня вот на этом диване спал. Выпендривался, извини меня, как мог. Рассказывал кое-что… Пил он действительно без малого пять лет. Опустился – дальше некуда. Штанов приличных не было, права у него отобрали навечно.

– А как же он снова стал шофером?

– Я помог. Добыл ему права, пользуясь своим депутатским и личным авторитетом.

– Ну, знаешь ли!

– Знаю. Знаю, Антон Сергеевич. Не по правилам. А где они, эти писаные правила, что на все случаи жизни? Ты их знаешь? Я – нет. У меня такое правило – поступать, чтобы человеку было лучше.

– В принципе я понимаю, но в данном случае… Он же подонок! Такой убежденный, махровый индивидуалист, циник. Мне даже противно вспоминать сейчас все, что он мне так откровенно высказал. И что характерно – он говорил без тени сомнения, он проповедовал, черт бы его взял!

– Не надо так сразу… Когда он лежал у меня в палате, он бредил. Это был страшный бред, можешь мне поверить. Человек… как бы это коротко сказать? Неправомерно часто сталкивался с дерьмом. Ходил по обочинам. Ну и дошел до того состояния, когда все, на чем бы он ни останавливал свой взгляд, все, словно под взглядом Медузы, превращалось в камень, в пыль и пепел. Весь мир ему казался с овчинку, все испакощено, облевано. Ты думаешь, так не бывает? Еще как бывает, Антон Сергеевич, и чаще, чем мы думаем… Ему надо помочь, но не разговорами высокими, не фразой. Ему надо верить. И не в то, что он говорит, а в то, что делает. Слова его – черепаший панцирь… Играет парень в тигру, а он не тигра вовсе, а котенок, у которого от ужаса шерсть дыбом встала. Они бывают иногда страшны на вид, эти котята.

Шлендер все еще сидел верхом на стуле. Папироса дымила и фыркала.

Он сказал:

– Между прочим, я его на днях жду. И когда он приедет, этот твой жуткий философ и пьяница, я буду очень рад.

– Не знаю, – сказал Карев. – Не знаю. Я привык относиться к твоим словам с уважением. И к делам тоже.

– Ну и дальше продолжай относиться так же. А бумажку эту, – он протянул ему письмо, – бумажку эту ты куда-нибудь сунь. Потеряй…

На другой день Карев на всякий случай спросил Машу:

– Как у вас с очерком о Русанове? Движется?

Маша была чем-то взволнована.

– Антон Сергеевич, шоферы с автобазы вторую неделю не подают о себе вестей. Сейчас вертолет вышел. Русанов как раз среди них.

7

К вечеру развиднелось. Похолодало. Высыпали звезды. Пифагор шел склонами сопок. Идти по долине нельзя – там целое море воды, из которой торчат затопленные деревья.

Среди ночи спустился в распадок. Низкий замшелый барак по самые окна ушел в землю. Когда-то здесь корчевали пни. Спал вот на этих нарах. А здесь стояла огромная печь, бочка из-под солярки. Пахнет грибами и деревом.

Пифагор разложил костер, надо чуть просушиться. Спать. Страшно хочется спать. Как там Герасим? И Генка? Генка, правда, щенок, тявкает много… Герасим – это Герасим. Черт ему язык развязал! Как они зло посмотрели. А ты бы, Генка, там, у осины, ты бы и там был вот таким же героем? Много ты в жизни видел? Вырос у мамки под юбкой.

Пифагору хочется думать зло, он ищет привычные, грубые слова, но их почему-то нет. Наверное, устал. А все-таки, как бы они? Надели б они полицейские шинели?

Очень трудно стоять у осины. Очень не хочется умирать. Помнишь, как вдруг ослабел, как противно дрожали колени под тяжелым свинцовым взглядом? Как бормотал, улыбался, покорно принял из рук солдата талоны на хлеб и сало? Ты струсил тогда, Пифагор?

Струсил! А вы бы, щенки, вы бы пошли на рожон? Плевали бы в сытые, наглые морды, пока вас не постреляли?

Они бы, наверное, плевали. А он не смог тогда… Он был таким напуганным и жалким, так по-сиротски держал в руках автомат, не зная, что с ним делать, что другие полицаи прозвали его «Марусей» и дальше караула не пускали. Так и стоял возле каких-то складов, пока не привели на плац к осине мальчишку с петлей на шее. Его вели на веревке двое солдат, а третий, эсэсовец, шел сбоку и фотографировал…

Костер горит дымно, сучья мокрые. Ломаешь их – они не хрустят, а чавкают… С таким же хряпом развалился тогда эсэсовский череп. Прямо на плацу, средь бела дня Тимофей Гуляев широким тесаком чуть ли не пополам развалил немца. Поднял руки – и пополам… Страшно было в первый раз. Потом уже не страшно. Хрясь – и немца нет. Хрясь – и нет…

Он и сейчас помнит этот звук. Все помнит. Как шел, не пригибаясь под огнем, как лез на доты, на дзоты, на танки, как падали рядом товарищи. А он не падал. Уцелел. Шел, как заколдованный. Сколько вернулось домой калек! Без рук, без ног, исполосованных, изрешеченных.

А он вернулся целый. Сверху целый, а внутри – лучше не заглядывай.

Когда в треске автоматов уходил огородами в лес, когда взрывал мосты и жег танки, ему казалось, что в ненависти его и в безумной отваге перегорит, без следа сгинет страшная память тех дней, когда продался возле осины.

А память не сгинула. Не сгорела. Шла за ним по пятам. Помнит, как узнали соседи – даже не плюнули, как собрала вещи жена, как мотало его по земле и как руки тянулись надеть себе петлю. Но не повеситься, не уйти, потому что не человек ты уже, а тень. Самого себя тень…

Не имел ты права возвращаться, Тимофей Гуляев. Два ордена у тебя и две медали. А разве наденешь когда?

Пифагор шел всю ночь и к утру спустился в долину. Он шел самой короткой дорогой, по сопкам и распадкам, которые хорошо знал.

Сопки были крутые, распадки запалены буреломом, последние километры он не шел, а ковылял. Сдавало сердце. Красный туман застилал глаза. «Водки много выпито, – думал он, – слишком много…»

Сел. Перемотал портянки. Через час он будет спать. А то и раньше: на бугре, на той стороне долины, виднелись крохотные домики перевалки. Посуху тут быстро… Он идет, едва переставляя ноги, они болят, но не это беда: сердце уже не может.

Возле протоки остановился. Протоки тут не должно быть. Неужели забыл? Забыл… Была тут узкая падь, теперь ее залило водой. Совсем узкая падь, метров, может, двадцать – тридцать.

Как он мог забыть? Да вот так. Стареет… Дальше что? Дальше надо идти снова, идти в обход, десять километров через сопки.

И он пошел через сопки. Вода в протоке была теплая и тихая, как в луже. Но глубокая. А плавать Пифагор не умел.

Он снова спустился в долину, теперь уже с другой стороны, выше по течению Каменушки. И снова память изменила ему. Или не память? Может, не было тут раньше этого притока, бурного и быстрого?

Вокруг валялись выброшенные течением бревна. Эх, если б хоть бревнышко там, возле тихой протоки! А тут – куда плыть? Вниз по течению? Убьет. Камни кругом… Да и не выплывет. Свалится.

Время идет. Герасим сидит возле мокрой скалы, и ему нечем дышать. Помрет. А ему жить. Ему только жить.

Сутки уже прошли.

Пифагор вынул ремень, снял гимнастерку и брюки, связал все в длинный жгут. Потом отыскал не очень толстое бревно. Подумал – хорошо бы написать… Да чем? И так поймут – что-то случилось вверх по реке. И пойдут искать, как только его прибьет в поселок. А его прибьет. Трупы всегда прибивает.

8

Всю ночь Геннадий жег костер. Огонь выхватывал из темноты нависшую над ними скалу с одной стороны и грязную пену реки с другой. Герасим спал. Лицо его в свете костра казалось белым. Спит или в беспамятстве? Иногда он что-то бормотал, и Геннадий утешал себя тем, что если бормочет, значит, видит сны, а без сознания сны не видят. Или видят? Ох, это гуманитарное образование! Ни черта толком не знаешь.

Вокруг все было тихо. Даже вода, ревевшая на Крестовских камнях, умолкла. Геннадий не сразу понял, в чем дело, а когда понял, ему стало не по себе: Каменушка затопила пороги. Вода теперь была рядом, и к ней уже не надо было спускаться вниз.

Сколько времени прошло, Геннадий не знал. Часы стояли. Ночь тянулась бесконечно. Ему хотелось спать, но спать нельзя, потому что костер прогорает очень быстро, доски сухие, трещат, как порох, а без костра Герасим закоченеет. Он еще не просох как следует, лоб у него влажный. Может, температура? Холод собачий, и ветер этот, как с цепи сорвался.

К боли в ноге он притерпелся, боль была тупая, но не сильная…

Герасим открыл глаза.

– Чего не спишь? – спросил он.

– Так. Не спится что-то.

– А я угрелся, как все равно в бане. Хорошо. Сунь покурить.

Он взял папиросу и тут же уснул.

К утру стало теплей. А когда солнце поднялось над перевалом, Геннадий даже снял телогрейку. Он был весь вымазан глиной, весь с головы до ног, потому что вот уже почти сутки передвигался на четвереньках, а сейчас и на четвереньках больно.

– Ну как? – спросил он, заметив, что Герасим проснулся. – Легче?

– Порядок, Гена. Вода не спадает?

– Спадает, – соврал он.

– Завтра ребята выскочат. Им, наверное, что-нибудь скинули с «Аннушки». Или вертолет был. Нас сегодня тоже снимут.

– Ты, старина, молчи. Не разговаривай. Чаю тебе дать?

Он зачерпнул банку и по дороге пролил ее. Дорога была дальняя – целых восемь метров. Тело вдавливалось в жидкую глину. Вчера они сидели на холмике, за ночь холмик осел, и глина потекла. К вечеру вода подойдет совсем близко, и можно будет пить, не вставая с места…

И все-таки он не выдержал, тоже заснул ненадолго, а когда проснулся, вода уже плескалась у самых ног. Лучше было бы не просыпаться.

Интересно, как это будет? Очень страшно? Конечно, страшно, и глупо. Глупо – вот что страшно. Все равно что попасть под детский велосипед и разбиться насмерть. Черт! Неужели ничего нельзя? Где же все?

Кто – все? Ах, люди… Вот сейчас они кинутся тебя спасать. А какая им от этого выгода? Ох, Гена, перестань. Тошно. Но ведь это действительно все! Сейчас придет вода и приготовит два аккуратненьких трупа.

– Герасим!

Молчит. Спит, наверное. Или без сознания. Теперь уже все равно. По крайней мере так и не узнает, что помер. А может, он уже?.. Геннадий протянул руку и зацепил что-то скользкое и холодное. Веревка? Та самая веревка, которую Пифагор укрепил на пне.

Солнце наполовину зашло. Через час будет совсем темно. Будет такой мрак, что не увидишь собственного носа. И тогда разыграется маленькая ночная трагедия: их смоет и унесет куда-нибудь в тихий затон, в мягкий и теплый ил.

Какая чепуха!

Геннадий снова посмотрел на веревку. При одной мысли, что по ней можно взобраться со сломанной ногой, у него заколотилось сердце. Бред! Сорвешься на первом же метре. Ногой пошевелить нельзя, не то что лазить по веревкам.

Да, это все-таки страшно: жил грешно и помер смешно. Кажется, полагается в такие минуты вспоминать всю свою жизнь и дорогие лица и еще что-то… Ах да! Я должен подумать о друге. О том, что у него жена и пятеро дочерей – вот ведь угораздило!..

Он достал папиросу, закурил. Он был уже спокоен. Можно и посмеяться, и пошутить. Дело в том, что сейчас они с Герасимом вылезут из этой мокрой каши. Вылезут как миленькие, и не будет никаких ночных трагедий. Обойдемся насморком. Все остальное доктор починит…

– Герасим!

Молчит. Хорошо. Он потолкал его. Дышит. Просто без сознания. Жар. Ничего, отойдет. Только вот как без воды?

Потом он размотал нижний конец веревки и обвязал Герасима. Как бы это сделать, чтобы голову ему не побить об камни? Ага. Замотать телогрейкой. Так…

Теперь отдохнуть. Ты мне нравишься нынче, Геннадий. Нога у тебя не болит. У тебя вообще на время нет этой ноги, она тебе не нужна. Взберешься на руках, не маленький. И постарайся не визжать, терпеть не могу, когда взрослые мужики хнычут.

Через час они лежали в двух шагах от обрыва, привалившись к горелому пню. Когда над ними зашуршал вертолет с большой желтой фарой, у Геннадия еще хватило сил пошутить:

– Вот так, – сказал он. – Ветер века. Теперь даже ангелы пошли механизированные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю