Текст книги "Кологривский волок"
Автор книги: Юрий Бородкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)
Леньку Карпухина мать посадила под суслон, велела колосков нарвать. Щиплет Ленька колоски в материн передник, посматривает в щели меж снопами, как в бойницы: все вокруг видать. Половина поля уставлена суслонами, половина несжатая.
Бабы гонят серпами свои кулиги, слышно, как хрустит сухая рожь. Солнце нещадно палит, низко на лоб припустили жницы платки. Мать и в жатве проворней всех. Острые лопатки, как заведенный механизм, ходят под вылинявшей синей кофтой, соль белой каемкой обметала мокрое пятно на ней. «Хрык, хрык…» – грызут серпы. Высоко в знойном небе не умолкает тягучий писк канюка: просит пить. А может быть, радуется, что поле жнут, теперь ему хорошо видно бегущую в коротком жнивье мышь.
Увлекся Ленька своим занятием. Ему уже представлялось, как мать испечет из свежей муки пахучий, мягкий хлеб, как будет радоваться, уминая его за обе щеки, Верка. Замечтался. Рядом прошуршали по стерне хромовые сапоги. Затаил дыхание, потому что, кто бы ни был идущий, понятно – начальник. Галифе на нем, гимнастерка – все форменное, кроме кепки. Подошел к матери, поздоровался:
– Успех труду!
Мать испуганно оглянулась, метнула быстрый взгляд на суслон. Кровь схлынула у нее с лица.
– Ой, думала, кто из наших демобилизовался! Здравствуйте! – растерялась она.
– Макаров Василий Петрович, – назвался он, – уполномоченный райкома.
– На уборочную?
– На всю, до самого снега, – оглядел из-под козырька поле. – Серпами долго проканителимся, надо жатку просить в МТС.
У Леньки затекли ноги, нельзя было пошевелиться. Прошлое лето тоже присылали в колхоз уполномоченного: Овчинникову Лидию он под суд отдал за мешочек ржи. Несла она его в охапке соломы, вроде как подстилку корове, а уполномоченный, как на грех, и попадись встречь ей. Каким-то образом уличил он тетку Лидию. Собрание в тот день было у звонка под березами. Злосчастный мешочек лежал на лавке как укор всем шумилинским бабам. Тетка Лидия вытирала концами платка слезы, со стыда и переживания лицо ее покрылось красными и белыми пятнами. Уполномоченный держал речь: дескать, совестно заниматься воровством, когда хлеб нужен фронту. Бабы виновато молчали. И председатель тут же сидел, ничего не мог ему возразить. В общем, крутой и придирчивый оказался человек. Во время молотьбы все дни дежурил около риги.
И сейчас, только прошел новый уполномоченный полем и скрылся в гумнах, сошлись бабы и давай судачить:
– Этот первый раз к нам.
– Видный мужик.
– С фронту, должно, вроде обходительный.
– Хвалить-то надо погодить.
Мать подошла к суслону, окликнула:
– Ленька, вылезай!
Вынырнул он из-под суслона, зажмурился.
– Я еще мало нарвал, мам.
– Наплевать. Хоть бы и ничего не надо, – коснулась горячей рукой плеча. – Беги по грибы.
У матери был расстроенный вид. Испугалась она уполномоченного, и неловко ей стало перед другими.
– Я сейчас подберезовиков махоньких, крепких наковыряю, – желая подбодрить мать, пообещал Ленька.
Подхватил корзину и поскакал колким жнивьем к лесу. Летом вся надежда на него: не даст пропасть с голоду.
Конец августа. Солнце ходит еще высоко, и дни стоят погожие, но ощущается уже что-то трогательное и покорное в природе. Лес притих. Вода в Песоме сделалась студеней и прозрачней, кружат по ней крохотными лодочками ивовые листки. С поля возят снопы. Скрип тележных осей напоминает прощальное журавлиное курлыканье.
Ночц в эту пору темные, но, если кто припозднится в дороге, не беда: в любой деревне можно зайти в овин, отдохнуть и побеседовать с каким-нибудь стариком. В Шумилине, например, овины обычно топит Никита Соборнов. В костре у него картошка печется, так что и подкрепиться можно на дорожку…
Молотили в Ступневой риге. Придут утром бабы, набросают из овина на ладопь горячих, окуренных дымом снопов, уложат их вдоль риги колосьями в середину и начнут выстукивать в четыре молотила. Работа эта требует особой сноровки и даже музыкальности слуха, потому что стоит одному из молотильщиков сбиться с ритма, как все пойдет вразнобой. Молотьба умотает хуже косьбы. Не зря про уставшего человека говорят: как будто овин обмолотил.
Сегодня должны были пригнать молотилку. Макаров глаз не спускал с ильинской дороги, на часы посматривал. На крыше риги ребятишки несли дозор. Бабы молотили, не особенно надеялись на технику. «Тики-тики, так-так», – выговаривали молотила, как будто секунды отсчитывали.
– Е-еде-ет! – всполошились, как стая галчат, ребята и загромыхали пятками по гулкой дранке.
Люська Ступнева стояла у крыла, следила, чтобы молотилка не перевернулась. За рулем сидел Иван, он снова работал в МТС, только не на тракторе, вторую неделю собирал старую полуторку. Директор пообещал: сумеешь наладить, твоя будет. Помочь перевезти молотилку в Шумилино попросила Люська: дорога ухабистая, особенно гиблое место в Чижовском овраге.
Уполномоченный подбежал к трактористам.
– Вот спасибо, не подвели! – энергично потряс Ивану руку, спросил, приветливо шуря серые глаза: – Фронтовик?
– Так точно! – по-военному ответил Иван. – Вы тоже?
– Месяц назад командовал взводом. Так что выручай пехоту своей техникой.
Они обрадовались друг другу, как люди, случайно уцелевшие после катастрофы. Война, сроднившая миллионы человеческих судеб, научила их товарищескому доверию.
– Теперь она трактористка, – кивнул Иван в сторону Люськи. – Я до войны работал на этом тракторе.
– Тем лучше, вдвоем быстрей наладите молотилку.
– Конечно, – одобрила Люська.
Макаров сразу располагал к себе. Общительный, открытый человек. Нос, губы, подбородок – все крупное, даже грубоватое, но как-то правильно сочетающееся. Роста среднего, крепкий, подвижный. Кепку то снимет, то наденет, видать, не привык еще к ней. Ивану и прежде приходилось встречаться с подобными людьми, на которых лишь взглянешь, чувствуешь – во всяком деле надежный, не подведет.
Молотилку пустили после обеда. На подмогу Лопатин прислал из Савина несколько человек и сам приехал. Когда работает машина, дела всем хватит, только успевай разворачиваться. Надо и снопы подвозить с поля, и подавать их на полку к барабану, и солому отбрасывать, и зерно нагребать в мешки. Торопливый грохот молотилки как бы подгоняет, задает темп.
Удивил уполномоченный баб, сменив у барабана бригадира. Та запротестовала:
– Что ты, Василий Петрович? Найдется кому снопы подавать.
– Ничего, мне это дело знакомое, в деревне вырос. Отдохни, Наталья Леонидовна.
Желающих стоять у барабана мало: адово место. Полка высоко, барабан воет, гудит, пыль бьет в лицо, сушит рот, ноздри. Ни словом перемолвиться, ни волосы поправить некогда: чрево молотилки ненасытно, машина не может крутиться вхолостую. Макаров совал сноп за снопом под зубья барабана. Знал он, что наблюдают за ним колхозники.
– Потише, Василий Петрович, не успеваю, – взмолилась Катерина, разрезавшая обломленным серпом перевясла.
Она стояла рядом с полкой. Поворачиваясь за снопами, Макаров встречался с её быстрым взглядом. «Красивая, черт, возьми! Лицо так и пышет здоровьем. Видно, любит играть в переглядушки», – заметил он.
Как из ружья, захлопал приводной ремень. Люська подбежала к трактору, остановила двигатель. Все сошлись к куче снопов, сели отдохнуть, скинув на плечи пыльные платки.
– Что же это вы, бабы, уполномоченного к барабану поставили? – смехом попрекнул председатель.
– Вот и спасибо ему за это. А то другой расхаживает руки в брюки вокруг риги, – сказала Евстолья Куликова.
– Если так будешь работать, Василий Петрович, вернешься домой, жена расстроится, скажет: замучили моего мужика в «Красном восходе», – посмеялась Катерина.
– Расстраиваться пока некому, – ответил Макаров, вытирая платком глаза, запотевшие под резиновыми очками. Он даже стыдился, что до сих пор оставался холостяком. Война помешала вовремя жениться.
– Сколько перебывало уполномоченных, и все неженатые. Просто диво! – не унималась Катерина, дразня лукавыми глазами.
– А тут на весь колхоз один Лопатин.
– И того Августа охраняет, – развеселились бабы.
– Видал, фактически, бреют нас, – пощипывая желтые усы, весело сказал Лопатин. – Надо прекращать такую критику. Люся, пускай трактор…
После молотьбы Макаров пошел к реке ополоснуться. Ему показалось, что кто-то смотрит вслед. Оглянулся. Белая как снег улыбка Катерины блеснула в воротах риги.
13Драночную машину дед Яков все-таки установил около кузницы и дранки уже нащепал целую кладницу. Скотный двор начали крыть.
Все лето хворь одолевала старика. В кузницу ходил редко. Однажды совсем было почувствовал – смерть за порогом. Он готов был спокойно встретить ее, достаточно пожил и потрудился на своем веку. Болезнь поиссушила тело, сила ушла из рук. И принялся дед Яков мастерить себе гроб. За этой невеселой работой застал его Серега. Он думал, что дед исполняет чей-то заказ.
– Кому это?
– Себе. Видишь, какую ладью сколотил, – сказал старик, как будто речь шла о привычном, продолжая строгать доску для крышки.
– Да ты что? Как это тебе в голову пришло? Ну, будет он на чердаке валяться, глаза мозолить. Зачем?
Дед отложил рубанок, с печальным укором глянул на Серегу.
– Недолго ему лежать на чердаке. Ты молод, и не попять тебе стариковской заботы. От смерти, Сережа, не посторонишься. Ладно, не будем про это. Молодых вон скольких война порешила, а нас жалеть нечего. – Ширкнул карандашом наискосок по концу доски, начал пилить, что-то мурлыча себе под нос.
Дед суровый человек. Строго воспитывал своих сыновей, не баловал и внуков. Помнится, в детстве занозил Серега сильно ногу: гоняли они белку по опушке Иванова леса, и всадился ему в пятку сухой, как кость, еловый сучок. Допрыгал кое-как до деда, он косил неподалеку. Заноза не поддавалась, тогда дед зажал ногу под мышку и, до смерти напугав Серегу, располовинил пятку косой, а потом завязал ее, наклеив на рану подорожник.
Изумило Серегу спокойствие, с которым дед готовился к последнему часу. Никто, конечно, всерьез не принял этих приготовлений. Мало ли у стариков бывает чудачеств?
Но вот наступила благодатная грибная пора, и дед Яков приободрился, даже засобирался в бор с Серегой. Шли Кологривским волоком. Лес был молчалив, на обочинах и деревьях радужно вспыхивала то тут, то там паутина. Прохладно пахло опавшим листом. Старику давно хотелось вдохнуть истомленной грудью борового воздуха.
С волока свернули на Лапотную дорожку – тут все берут – и углубились дальше, в дедово место, где росли редкие сосны с островками березняка и елового подроста. И сразу начали попадаться грибы.
Яков Иванович бродил потихоньку вокруг сосен, забирался в березняки, шебаршил палкой по листьям. От них распространялось такое свечение, как будто само лето пряталось в березняке. Он щурился, слабая улыбка согревала его лицо, как согревает усталую землю кроткое осеннее солнце. Корзина заметно тяжелела. Иногда он ставил ее на землю и, опершись на палку, отдыхал. Около дороги аукались бабы.
– Э-эй! – качался над лесом крик Сереги.
Он отзывался ему, но голос казался слабым, как во сне. Шум стоял в голове, будто вода текла, и в глазах рябило.
Тишина в бору зачарованная, разве что выводок рябчиков перепорхнет или белка вспрыгнет на сосну и беспокойно зацокает, увидев человека. Скользнет по воздуху и ляжет к ногам пропитанный солнцем, но уже мертвый лист, опавший сам собою, без ветра.
Яков Иванович не мог избавиться от какого-то щемящего чувства, понимал, что не бывать больше в бору, и потому все было трогательно, все было исполнено значения, и он жадно присматривался и прислушивался к лесу, словно боялся что-то забыть. Мысли текли спокойно, подобно белым облакам, плывущим меж сосновых крон по выцветшему небу. И сейчас старику показалось нелепостью оставлять этот прекрасный мир, не верилось, что после него так же будут зеленеть и умирать леса, так же будут аукаться в бору бабы. Скоро, унося с собой тепло, помашут крыльями журавли тоскливо затрубят лоси. И кто-то другой разведет в кузнечном горне огонь и встанет к наковальне…
Серега появился с полной корзиной грибов. Улыбается, глаза разгорелись. Деду Якову была понятна эта страсть, рождаемая грибной удачей.
– Видал, каких наковырял! Белых штук тридцать.
– Ты, как заяц, дал круг по лесу – не угонишься.
– И не заметил, как убежал закрайкой оврага: все режу и режу, – рассказывал Серега, приглаживая алюминиевой расческой свалявшиеся под кепкой русые волосы. – Еще брусники наелся, там ее лукошко бы можно набрать.
– А я теперь ходить в бор не гожусь. Устал. Пойдем к дороге.
На Лапотной дорожке отдыхали. Серега обвязал фартуком дедову корзину, а в свою навтыкал липовых веток и согнул их под ручку. Дед курил, полулежа на обочине.
– Худо мне, – снова пожаловался он, – грудь калит, ровно бы углей насыпали.
– Ты отдохни, отдохни, – забеспокоился Серега. – Как-нибудь доберемся до дому, корзину я донесу.
Испарина покрыла землистое лицо старика. Седые, с прозеленью усы и борода напоминали цветом еловый мох. Теперь, когда он исхудал, его раздавленные работой ладони с плоскими ногтями казались несоразмерно большими. В этих руках железо было послушно, как воск.
– Болты, которые Иван просил сделать, готовы. Возьмешь там на верстаке, – сказал он, словно отдавая последние наказы. Только не все нарезал: нет у меня лерки на три четверти дюйма. В мэтээсе, чай, найдется. Видать, с машиной большая у него канитель.
– Где теперь запчасти найдешь? Весь утиль, говорит, перерыл.
– Хотелось мне сводить тебя еще в одно грибное место, туда, к Мокруше. – Он посмотрел в даль дорожной просеки, где в теплой дымке светились березы. – Пошли, что ли? Сидя волоку не переедешь.
Серега взял корзины наперевес через плечо. От тяжести грибов они поскрипывали в такт его шагам. Яков Иванович шел следом за ним, тупо смотрел, как печатают тропку Серегины сапоги. В уставших глазах не унималось мельтешение. Дышалось трудно, расстегнул воротник толстовки. Тянуло снова присесть на пригретую траву. «Зовет землица, зовет», – грустно думал старый кузнец.
Прямо на дороге случайно заметил он маленький груздок-крепыш, подобрал его и, зажав в ладони, до самой деревни нес, как последнее свое утешение.
– Оставайся, чего уж бродить по дождю, – сказала мать. – Полезай на печку, обогрейся.
– Сначала я помолюсь за упокой души раба Якова и за тебя, сестра.
В переднюю Гриша вышел босиком, длинная, потемневшая от воды рубаха болталась навыпуск. Встал против иконы, пригладил рыжую бороду и липкие волосы на голове, вполголоса начал молитву. И, как всегда, трудно было разобрать ее слова, потому что посиневшие Гришины губы шевелились все быстрей и быстрей, как будто их била лихорадка.
Потом он достал из сумки книгу и, забравшись на печь, стал читать. Глухой, бубнящий голос вспугивал вечернюю тишину избы.
– Вот слушай, что говорят нам святые отцы, – снова поучал он мать. – «Зачем изнемогаешь в скорбях? Разве не знаешь, что многи скорби праведным, и они испытываются ими? Если мы грешны, то потерпим оные, как достойные того». Видишь, чему учат они овец Христовых? Велики грехи наши, забыли бога, вот и посылает он нам испытания. И, видать, конец войне будет не скоро, – пророчествовал Гриша. – Закончу ныне пасти и пойду в Печерскую лавру, пешком пойду.
Ленька не мог понять, о какой лавре говорит он, и не мог представить, что до нее от Шумилина тысячи километров. Непонятный человек этот Гриша Горбунов. Лежит на печке, где умер прошлой ночью дедушка, и не боится. Уже похрапывать начинает.
И книги у Гриши непонятные, церковные. Если завтра будет такая же непогодь, сумка его весь день провисит на крюке в кути: можно будет почитать. Сейчас она лежала на столе, и из нее торчала еще книжка, в черной и гладкой, как яловое голенище, обложке. Любопытство разбирало. Озираясь на печку, Ленька достал ее, открыл наугад, с трудом разбирая слова, начал читать.
«На горах азонских стоит дуб мокрецкий, под тем дубом стоят тринадесят старцев со старцем Пафнутием…»
В избе было сумеречно. Мать ушла доить корову. Горбунов громко всхрапнул и заворочался на печке. Леньке сделалось жутко. Он торопливо сунул книжку в сумку и опрометью выскочил на поветь, уткнулся в сено. Внизу мать поругивала Лысенку, вызванивали о подойник струйки молока. По дранке вкрадчиво шелестел дождь. «На горах азонских стоит дуб мокрецкий…» – началом сказки звучали слова. И представлялся тот могучий дуб одиноким на голой горе. Нескончаемый дождь поливал его. Под дубом неподвижно застыл продрогший старик, похожий на деда Якова. Ленька подумал о том, как холодно и неприютно лежать деду в сырой осенней земле, и стало до слез жалко его. Он прижал к глазам кулаки и захныкал.
14В первых числах сентября появляется в Шумилине налоговый агент Веня Сухорукий: разносит по домам платежные извещения. Неблагодарная служба. Никто не рад ему, более того – некоторые недолюбливают, как будто все дело в нем. Разве не понимает он, что люди отдают рубли, сбереженные потом и кровью? И разве легко ему принимать эти рубли из рук многодетных солдаток и вдов? Ничего не поделаешь – война. Вот и ходит Веня по деревням, собирает налоги.
Ходить ему трудно – правая нога загребает внутрь носком. Это от рождения. И пальцы правой руки высохли, как бы вытянулись в судороге. По походке его за километр узнаешь: раскачивается всём телом, больная рука дергается, как на привязи…
Карпухины завтракали, когда Веня проковылял мимо палисада. Мать растерянно положила ложку, как будто появление его было неожиданностью, и отодвинула блюдо с брюквенницей, заранее освобождая место для Вениной полевой сумки.
– Приятный аппетит! – тонким, бабьим голосом пропел Веня, переступив порог. Виновато улыбнулся, показывая редкие зубы. У него всегда такая жалкая улыбка, вероятно, от постоянного сознания своей физической ущербности.
С Серегой Веня поздоровался за руку, сел к краю стола рядом с ним, хлюпнул носом. На квадратном, чуточку примятом его кончике настойчиво повисала прозрачная капелька.
– Тебе, Яковлевна, шестьсот пятнадцать рублей начислено, – сказал он, достав свои бумаги.
Мать повертела в руках извещение, разглядывая непонятные цифры на обратной стороне листка.
– Что-то больше прошлогоднего?
– Нынче у тебя три ягненка, – пояснил Веня. – На сегодняшнее число надо двести рублей внести.
– Подождал бы, батюшко, – вступилась бабка Аграфена. – Вишь, сколько едоков-то.
– Понимаю. Но смотрите, написано: к десятому числу. Иначе пеня пойдет.
Мать достала из выдвижного ящика деньги, вздохнув, положила на стол.
– Хотела сапоги Сереге справить, – как будто оправдываясь, сказала она.
– Осень в этих прохожу, – успокоил Серега.
По-птичьи нахохлившись, приподняв левое плечо, Веня выписывал квитанцию. Карандаш он держал в левой руке. Это удивило Верку.
– Дядя, как ты пишешь левой рукой?
– Так же, как ты правой.
– А я не умею писать.
– Научишься. В школу пойдешь и научишься.
– В школу я пойду через год. Дай мне карандашик.
– У меня всего один.
– Ты поищи в сумке. – Верке казалось, что там обязательно должны быть карандаши.
Он порылся в сумке и в самом деле нашел остаток синего карандаша. Верка обрадованно заелозила на лавке: хотелось почеркать, но не было под рукой бумаги. Взрослые молчали, когда Веня вышел. Ей непонятна была их задумчивость…
После завтрака все, кроме бабки Аграфены, пошли докапывать картошку. Варвара специально отпросилась у бригадира на уповод.
Настроение было испорчено с утра. Денек стоял серенький, мгла не сошла с полей. У Евсеночкина на сарае каркали, надсаживаясь, вороны – любят они такую погоду. Горький дым стлался над гуменником: Лепька с Веркой жгли ботву и хворост, которым покрывали весной лук. Костер на картофельнике – это особенный костер. В нем всегда печется картошка, и потому ребятам весело около него.
Картошка уродилась мелкая, лето было сухое. Жесткая обида давила Варварину грудь. Если бы копала одна, без ребят, поплакала бы. Наклонялась над грядкой, слезы набухали, и плыли в глазах мутные пятна. «Будет ли конец всему этому? Гребешься, как против воды, – сокрушенно думала она. – Осень подошла, всем по обутке надо, а Сереге – в первую очередь, он ведь работник. Вон мешки какие взламывает».
Варвара вздрогнула, услышав голос почтальона:
– Варя, тебе письмо!
Клава Сорокина облокотилась на огород, в руке белеет треугольник.
– Спасибо, Клавушка! – крикнула Варвара, не имея сил двинуться с места.
Ленька пулей подлетел к почтальону, схватил письмо и запрыгал через грядки. Ребята сбились вокруг Варвары. Она развернула треугольник и села на опушку, и все сели подле нее.
Письмо было написано на специальном листке с красной картинкой в левом углу: девушка провожает солдата. Под картинкой напечатан куплет из песни, тоже красными буквами:
А всего сильней желаю
Я тебе, товарищ мой,
Чтоб со скорою победой
Возвратился ты домой.
Сверху отец написал крупно и подчеркнул карандашом: с гвардейским приветом!
– Слушайте, что папка пишет: «Здравствуйте, дорогие родные, Варя, Яков Иванович и Аграфена Ивановна, Сережа, Ленька и Верушка! Шлю вам свой отцовский сердечный привет и желаю наилучших успехов. Как вы живы-здоровы, мои родные? Очень я стосковался по вас, особенно здесь, за границей. Вот как далеко пришлось ушагать от дому. Обо мне не беспокойтесь. Сейчас остановились на отдых. Часть наша стала гвардейской, а мне присвоено звание старшего сержанта, – читала Варвара, и опять застилало глаза. – Воевать осталось, наверное, недолго, так что надеюсь в скором времени свидеться с вами. Сережа, жалей мать, помогай во всем Лерьке, в четвертом классе учись хорошенько. Верушка, расти умницей, слушайся маму и бабушку. Мне бы хоть на фотокарточке на вас посмотреть. Варя, ты писала, что бережешь мой костюм, нечего его жалеть, пускай Сережа носит. Приеду домой, все справим заново. Как здоровье папаши? Наверное, в кузницу уже не ходит.
Обнимаю и целую тебя, Варя, милых деток и папашу с мамашей.
Андрей».
– Мама, дай я сам почитаю, – попросил Серега и взял письмо из ее рук.
У Верки с Ленькой сияли глазенки. Радость захлестнула Варвару, она обнимала детишек, целовала в тумазые от подгоревшей картошки рожицы, ласково приговаривая:
– Отрадинки вы мои ненаглядные! Жив наш папка, жив!
Откуда-то появилась запыхавшаяся Лапка, заприскакивала около хозяев, почувствовав их настроение.
– Папа теперь самый старший? – спросил Ленька, заглядывая через Серегино плечо в письмо.
– Так тебе и самый! Старший сержант, понял?
– Все равно командир, – настаивал Ленька.
– А мне папа гостинец привезет! – Верка с надеждой посмотрела на мать.
Дочку Варвара любила и жалела больше всех. Большеглазая, худенькая, как былинка, она вызывала в ней трогательное и опасливое чувство, все казалось, сломит ее негаданная болезнь.
– Обязательно привезет, моя милая. – Варвара вытерла концом платка Веркины щеки. – Давайте докопаем скоренько и пойдем писать ответ папке.
Ленька с Веркой принялись проворно, будто наперегонки, подбирать в ведро картошку. Варвара только успевала взворачивать картофельные гнезда вилами. Словно ободряя ее, проглянуло в просвет между тучами солнышко. Она и в самом деле готова была претерпеть любую нужду, лишь бы поскорей кончалась война и возвращался Андрей.
Как пришли домой, Варвара достала из сундука мужнин костюм, велела Сереге примерить его. По длине он оказался в самую стать, только широковат был в плечах. Серега чувствовал себя в нем непривычно. Все восхищенно смотрели на него. Бабка Аграфена поперебирала скрюченными пальцами темно-синее сукно, одобрительно причмокнула:
– Хорош матерьял – сносу не будет. В этаком костюме хоть свататься поезжай.
Варвара писала письмо, и было ей любо видеть возмужавшего, нарядного сына, даже сама изба казалась праздничной. Она рассказывала мужу о деревенских новостях, о своем житье, но никогда не жаловалась ему. Долго будет идти это письмо, может быть, уже в Германии дойдет оно до Андрея и согреет его теплом родных сердец.
Серега написал отцу на отдельном листке. И Ленька вдруг захотел добавить несколько слов. Попыхтел, мучительно ероша светло-русые волосы, вывел в конце страницы: «Папа, привези мне наган». Листок тотчас свернул вчетверо, чтобы просьба осталась тайной.