355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бородкин » Кологривский волок » Текст книги (страница 11)
Кологривский волок
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Кологривский волок"


Автор книги: Юрий Бородкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)

8

С весны, как только подсохла дорога, Иван Назаров начал возить горючее со станции. Его старенькая полуторка с бочками в потрескавшемся кузове почти каждый день появлялась в Шумилине. К ней привыкли. Лишь ребятишки, заслышав надсадный вой мотора, бежали открывать ворота, чтобы прокатиться на; подножке.

Но однажды от Чижовского оврага донесся не писклявый голос полуторки, а глухой, мощный, и на поле выехала огромная машина, покрашенная в зеленый военный цвет.

– «Студебеккер»! – определил Минька Назаров. Не помня себя от гордости за брата, он спрыгнул с ворот, помчался по прогону.

– «Студебеккер»! «Студебеккер»! – вторили ребята.

Диковинная американская машина долго, стояла под березами возле дома Назаровых. Не только ребятишек, но и взрослых брало любопытство. Старик Соборнов и тот подошел, осмотрел грузовик со всех сторон, придирчиво потыкал падогом в шины.

– Что, Никита Парамонович, сильна Америка? – понадвинув на глаза кепку, ухмыльнулся Павел Евсеночкин.

Соборнов недовольно насупил пучкастые брови, разгладил бороду. Понравился ему автомобиль – все сделано со смыслом, но то, что он был американским, а не нашим, огорчило старика.

– Не знаю, годится ли по здешним дорогам? – усомнился он.

– Фронтовые дороги, думаешь, лучше? Это же вездеход! Видал, на трех осях.

– Нехитрая штука. И к телеге можно приделать три оси, – упрямо твердил Соборнов.

– Сравнил! Тут техника. Глянь, борта у кузова какие высокие, скамеечки откидные, пол железом обит. Грузи сколько хочешь. Двенадцать бочек стоят, и место еще есть. – Павел приподнялся на цыпочки, заглядывая через задний борт. В это время на крыльцо вышел Иван. – Ваня, сколько у него лошадиных сил?

– Семьдесят.

– Слышал? – с торжествующим видом кивнул Евсеночкин.

Ничто не удивило Никиту Парамоновича так, как эта цифра. Семьдесят лошадей! Целый табун. Непостижимо. В состоянии недоумения стоял он, сцепив на падоге руки, наблюдал, как дым из выхлопной трубы упруго ударил в траву, и машина тронулась с места.

– «Студебеккер»! «Студебеккер»! – снова восхищенно загалдели мальчишки, устремляясь вдогонку.

«Да, техника! Семьдесят лошадей, подумать только. Соврал, ведомо. Во всем колхозе их около десятка», – размышлял Никита Парамонович, направляясь по колесному следу к дому. А машина уже гудела далеко за кузницей, лишь пыльное курево осталось над полем…

В эти хлопотливые дни Иван редко видел Настю: на работу уходил рано, возвращался поздно. Пока стояла погода, надо было завезти горючее на нефтебазу МТС.

Но все-таки выдался случай. Он догнал Настю около кукушкинского поворота. Притормозил. Загораживаясь ладонью от солнышка, она приветливо глянула на него.

– Садись, подвезу.

– Я ведь в Потрусово, к тетке: тебе большой крюк будет.

– Ничего. На этой машине проскочу по любой дороге. – Настя поставила в ноги сумку, устроилась поудобней на сиденье.

– Какая большая кабина, а рукояток всяких, приборов – запутаться можно, – удивилась она. – Мой Шурик прибежал, говорит, у дяди Вани другая машина – «судобекель». Правда, и взрослый-то не сразу выговорит такое название. Потом спрашивает: «Меня дядя Ваня плокатит?» – «Прокатит, – отвечаю, – вот только подрастешь побольше». – «Я, – говорит, – уже подлос». Так и насмешил!

– Четвертый год парню, скоро не удержишь дома.

– Ни одного ровесника нет ему.

– К ребятишкам, которые постарше, прилепился.

При воспоминании о сыне Настино лицо озарилось тихим светом материнской нежности. Задумчиво глядя на летящую под колеса дорогу, она улыбалась своим сокровенным мыслям, иногда поправляла белые прядки волос и помахивала ладонью перед лицом: напекло, нарумянило солнцем и щеки, и обнаженные до плеч руки.

– Сегодня просился со мной. Знала бы, что на машине, можно бы взять его.

– В другой раз отвезу.

– У нас в Потрусове все-таки лучше.

– Чем же?

– Не знаю. Помнишь, как до войны было: ребят, девчонок много, гуляния собирались по вечерам.

– Помню.

Он почувствовал на себе пристальный Настин взгляд и повернулся к ней. «Я должен сейчас же сказать ей, хватит играть в молчанку, – подбадривал себя Иван. – Что может ее удержать? Только Шурик. Но разве я упрекну когда-нибудь? Пока мал, привыкнет ко мне, будет отцом считать».

До Потрусова оставалось совсем немного. Машина медленно, с пробуксовкой одолевала глинистый изволок, вздрагивала от напряжения, и оно передавалось Ивану. Мысли никак не могли выстроиться в ряд, сбивались. Ему казалось, удивит Настю такое предложение.

– Вот и приехали. Ваня, останови на этом берегу, я тут пешочком дойду, – попросила Настя. Наверно, стеснялась своих деревенских.

Она подергала ручку дверцы, никак не могла открыть. Иван обошел вокруг, помог. Настя придержалась за его плечо, когда спрыгивала с подножки. Это прикосновение и доверчивый взгляд больших серых глаз ободрили Ивана.

– Настя… – начал он, но обдуманные заранее слова показались ему наивными, просто спросил: – Ты обратно когда?

– Сегодня.

– Я заеду за тобой.

– Не надо, Ваня. Ведь люди всё видят, не хочу худой молвы. – Головой покачала, и луночка на левой щеке дрогнула.

– В деревню не буду подниматься, здесь подожду, – настойчиво повторил он.

– Нет, нет! Поезжай.

А сама как будто и не спешила расставаться, пошла тихим шагом к мосту. Солнышко, процеженное сквозь березовый перелесок, золотыми пятнами мелькало на ее легком ситцевом платье, на розовых икрах ног. Иван не заводил машину, пока тропинка не увела Настю на тот берег, в ольховник. «Она тоже устала от одиночества. Про людскую молву сказала, словно пожаловалась. Должно быть, Василия Капитоновича побаивается», – решил он.

Ни разу не гонял так машину, как в Этот раз. Всю дорогу слышался ему Настин голос, виделись ее глаза, то озерно-чистые, то затуманенные, и мелькало в заречных кустах синее платье. Тревога брала Ивана, точно Настя могла не вернуться совсем. А когда на обратном цути увидел ее на взгорке против Потрусова, готов был выскочить из кабины и побежать навстречу.

– Давно здесь?

– Нет, я постояла немного, хотела идти, слышу, гудит где-то рядом. – Настя достала из сумки бидончик. – Хочешь брусники? Тетка много ее намочила.

Иван отсыпал ягод в крышку. Он уже не испытывал смущения перед ней, которое причиняло ему много мучений, в их отношениях сама собою появилась та естественность, когда легко и просто быть рядом друг с другом.

Машина покатилась под изволок. Вереницей бежали навстречу березы, казалось, трепетали на ветру; медленно цоворачивдлся сосновый бор на том берегу. Все пришло в движение, только колцкольця потрусовской церкви белой свечой стояла над лесом, и та постепенно отодвигалась, ушла из зрения.

Дорога привернула близко к реке. Иван остановил машину. Воздух струился над горячим капотом, внутри что-то шипело и тихонечко булькало, как в самоваре.

– Мотор перегрелся, водички надо залить.

– Я принесу, – сказала Настя.

– Ну что ты!

Иван достал из кузова помятое ведро и пошел к запеску. Настя тоже спустилась вниз, к черемухам. В этот момент она почувствовала, что ей хочется быть рядом с ним, ее тронуло терпеливое обожание со стороны Ивана. С пристальным женским любопытством смотрела она ему вслед. Все было как-то крепко слито в его коренастой фигуре: широкие черные брюки нависали на голенища кожаных сапог, кепка-восьмиклинка плотно прилепилась к затылку, шея загорелая, сильная.

Когда он вернулся с ведром воды, Настя подала ему несколько веток черемухи:

– Это тебе в кабину.

Он приблизился к ней, и Настя почувствовала, что руки его прохладны и пахнут речным песком. Что-то страдальческое появилось на ее лице, дернулись уголки губ, и тонкие ноздри чутко шевельнулись, как будто Иван причинил ей боль.

– Не надо, – умоляла она и слабо отталкивала его в грудь. – Дорога рядом, нас увидят.

– Настя, Настенька, – потерянно повторял он, привлекая ее к себе.

От этой близости, от сбивчивого Настиного дыхания все плыло в глазах. Закрыв лицо ладонями, она затаилась, и он боялся вспугнуть ее.

Вечерело. Тени легли от деревьев. Комары тоненько сверлили воздух. Где-то наверху, на полях, промычала корова.

– Тебе не следовало заезжать за мной, – сказала Настя, но в голосе ее чувствовалась покорность.

– Я бы проклинал себя, – ответил Иван, беря в ладони ее лицо. – Ну улыбнись же!

Она привстала на цыпочки. И была великая тишина над рекой, были знойные губы и ласковые руки. Слышалось, как вкрадчиво сосет берёг вода. Пьяно пахло черемухой.

В кабине Настя стыдилась повернуться к Ивану, застывшими глазами смотрела в боковое окно. Из-под платка видна была пунцовая мочка уха, белый пушок отчетливо серебрился на ней.

Километрах в двух от Шумилина попросила остановить машину, пошла пешкой.

9

Появление Игната Огурцова взбудоражило деревню. Неделю не умолкает музыка в его доме. Бесшабашный мужик. Две невиданные доселе вещи привез из Германии: аккордеон и военную канистру.

Когда вынул из футляра аккордеон, в избе вроде бы радуга засветилась: красно-перламутровые планки горели жар-птицей. Жена Нюра с боязливым восторгом потрогала их, сказала:

– Такую вещь можно просто так поставить, для красоты.

– Ты вот послушай.

Игнат гордо приосанился, скользнул пальцами, как по ступенькам, по белым клавишам – райский звук. Нюра, умиленно сложив руки на груди и чуточку склонив набок голову, стояла как завороженная, прислонившись к косяку.

Непривычная для деревни музыка лилась из окна на улицу, останавливала прохожих, подзывала ребят. Они забирались на тын, пытаясь взглянуть на диковинную гармонь, но Игнат сидел за простенком: видна была только зеленая, плоская, как коробка, канистра с черными иностранными буквами.

Уемистая оказалась посудина. Целую неделю непоколебимо стояла она на столе, веселя не только Игнатову душу: порядком поубавили спирту с троюродным брательником Васькой, председательский тарантас приворачивал к тыну, заходили «причаститься» старики. Всем была открыта дверь.

Васька, как пришел из Ильинского встретиться с Игнатом, так и примагнитился к трофейной посудине, ночевал три ночи в Шумилине. Не заскучаешь возле такого разливанного моря. Сна лишились. Ни свет ни заря проснутся с Игнатом попротрут глаза – и снова за стол, унять огонь внутри. Нюра не перечила им: воевали, имеют право.

– Выпьем, Васька, за нашу победу! – произносил Игнат, встряхивая жесткими кудрями.

– Выпьем!

– Будем гулять, пока не надоест!

– Пока не высушим, – уточнял Васька.

Игнат щелкал бугристым ногтем по канистре, определял, сколько осталось, и беспечно махал рукой:

– Целый взвод можно напоить.

Хмельная благодать начинала разливаться по телу. Игнат брал в руки аккордеон, играл вальсы, фокстроты. И когда только успел научиться? Золотые руки. Но чаще всего он запевал свою любимую:

 
Во саду ль при долине
Громко пел соловей.
 

Васька подхватывал надтреснутым с похмелья басом. Особенно трогательно, даже жалостливо, как будто они еще оставались за пределами родной земли, получалось у них:

 
А я, мальчик, на чужбине…
 

Иногда шелковой ниточкой вплетался Нюрин голос. Вдовые бабы вздыхали, слушая с улицы эти счастливые концерты.

Душа Игната мякла от спиртного, просила нежности. Он обнимал Ваську, признавался, взволнованно раздувая широкие ноздри:

– Ты мне все равно как родной брат. Понял?

Заплывшие, кофейно-маслянистые Васькины глаза чуточку приоткрывались от такого признания. Красное лицо его пылало таким жаром, что, казалось, взъерошенные рыжие волосы потрескивают, как на огне. Ооычно Васька бледен, но стоит выпить – кровь бросается к лицу.

– Возьми лучше гармошку, резни махоню! – просил он.

Игнат доставал с полки хромку, частил плясовую. Виртуоз. Пальцы так и сыплют по пуговкам-ладам как заведенные. Васька соскакивал с лавки, ноги просили ходу, рьяно дубасил сапогами половицы. Изба дрожала. Можно было подумать, гуляние в Шумилине.

Как-то после обеда зазвонила бригадир в рельс, потянулись бабы к деревенскому кругу. Игнат нарочно распахнул на обе створки окно. Мимо тына неторопливо проходила Евстолья Куликова: дородная баба, грудь – колокол, ноги как ступы. Игнат передразнил ее походку, покачивая плечами: «Будто корова переваливается. С каких харчей ее прет во все стороны?»

– Игнат, шел бы ко звонку, поиграл! Все для одной Нюрки стараисся, – весело окликнула она.

Вышел. Обвел мутным взглядом баб.

– Навоз разбивать собрались?

– Знамо, не гулять, как ты, – сказала Наталья Леонидовна.

– Сколько дён, как вернулся? Все пьешь, нехорошо эдак-то, – поддержала Захарьевна.

– Я за это кровь проливал! А теперь, верно, гуляю. Кто может препятствовать?

– Полно куражиться-то, садись.

Бабы подвинулись, освобождая ему место. Он обхватил левой рукой Евстолью, притиснул к себе:

– Дай подержаться за твою теплую талию.

– Фу, винищем-то разит! – Она вырвалась и перешла на другую лавку. – Вот Нюрка увидит, она тебе повытеребит кудри.

– Нюрка у меня не жадная.

Он взял мощный аккорд – словно оркестр грянул. Жарко засверкал перламутр и никель. Пальцы Игната скользили то вниз, то вверх по тесным клавишам, и музыка затейливо вилась, как нескончаемая пряжа. Теплой волной трогала она женские сердца, уносила в какую-то непонятную, заманчивую даль.

Любили бабы Игната, наверно, музыкой покорял. А с виду посмотреть, вроде бы нет в нем особой привлекательности: лицо скуластое, нос широкий, седелкой, ноздри как норы. Правда, кудри в крупное кольцо вьются.

Он сдвинул мехи, снова оглядел круг:

– Ну, что споем?

– Играй какую знаешь.

– Хитреный народ немцы, смотри, какие гармони баские делают.

– Поди-ка, стоит денег.

– «Коробушку» играй! – подсказала Лизавета Ступнева.

Оживились, запели «Коробушку». «Выйду, выйду в рожь высокую!» – звала песня и вела белой стежкой в ночное поле, где ждал удалый молодец, похожий на Игнаху Огурцова. И дивная коробушка, из которой он раздаривал яркие ситцы и парчу, представлялась такой, как самоцветный Игнахин аккордеон.

Коробейник скрылся в туманной ржи, и уже другой, протяжный, как вздох, мотив начинал томить душу: стояла в трогательном одиночестве на горе крутой красная калинушка, плыл по синю морю корабль. Долго не кончалась песня, а когда подошла к концу, бабы замечтались, сидели смирно, положив утруженные руки на колени.

– Ладно, девки, хорошо песни петь, да надо идти, – напомнила бригадир. – Спасибо, Игнат, повеселил немножко.

– Я хошь каждый день могу играть, а ты мне трудодни пиши.

Слегка покачнувшись, Игнат фасонисто развернул мехи и направился к дому. Подбирая с земли вилы, бабы толковали о нем:

– Дал бог таланту к музыке.

– Руки золотые, да рыло мокрое. Видели, язык-то у него весь ободрало спиртом, краснехонек. Надо ведь лопать до такой поры.

– С Васькой, говорят, полоскотня у них была?

– Нюрька-то не строжит его: воля вольная. Я бы давно спрятала у него эту посудину.

– Полноте хаять! Мужика тоже уважать надо, не на курорте был, а в окопах…

Удалая бесшабашность Игната странно сочеталась в его характере с чувствительностью. Чаще всего по вечерам, когда теплый июньский вечер нежит землю, проникался он тихим настроением, сидел у крыльца с гармошкой: все-таки больше любил ее, особенно если надо для души поиграть. Медленно, раздумчиво вели голоса, Игнат будто бы осязал пальцами каждый звук, и мелодия получалась какая-то незнакомая, сама собой складывалась. Грудь начинало теснить. Пережив полную глухоту контузии, он наслаждался возвратившимся слухом.

Трактор стучит за гумнами, в эту пору и ночью пахать можно – светло. Гудят майские жуки, ребятишки палками сшибают их с берез. В воздухе еще держится пыльно-потный запах, принесенный скотиной с поля. Закат широко обнимает землю, зубчатые берега ельника как бы сдерживают его, оставляя высокий простор над деревней. Далеко разносится в нем гармонь. Где-то пересмеиваются девчонки, должно быть, слушают.

А могло не быть этих вечеров, могли больше не услышать в Шумилине Игнатову гармонь. Пылилась бы она на полке. Ведь едва не похоронили его: трофейная команда посчитала убитым. В одних кальсонах и исподней рубахе бросили вместе с другими трупами в воронку и ушли. После них должна была идти похоронная команда, но не успели зарыть. Видно, очень хотело жить сильное тело Игната: очнулся – к счастью, оказался наверху – и выбрался из воронки. Тишина, как при сотворении мира. Уши заложило, пудовая тяжесть давила на перепонки. Земля наклонялась и сдвигалась в стороны, как если бы он стоял на плоту. Бесшумно, точно в немом кино, подъехали обозники, что-то говорили, а он ни слова не мог разобрать, пришлось писать карандашом на бумажке…

До сих пор не по себе становилось Игнату, когда тихо было в избе, и боль в голове еще продолжала надоедать, но стоило выпить – унималась. Однажды, желая поправить голову, он щелкнул ногтем по канистре и изумился: отозвалась пустым звоном. Жена обрадовалась и определила новое назначение трофейной посудине:

– Удобная штука под керосин.

Да не пришлось ею попользоваться. Донимаемый трезвой маетой, Игнат сообразил поставить в канистре брагу, замок на пробке зажал намертво – крепче градусы будут.

Утром Игната точно в бок толкнуло: что-то глухо стукнуло. Метнулся к полатям. Опрокинувшаяся набок канистра вздулась и угрожающе пошевелилась, готовая взорваться. Осторожно, будто мину, взял ее Игнат и понес на улицу. Лицо его было бледно.

По-пластунски схоронившись за березой, пытался подцепить навозным крюком пробку, ничего не получалось. Тогда он раздосадованно ударил острием по вздутию и уткнулся головой в корни. Рвануло, как из ружья, вспененной брагой окропило Игнахины кудри, и он, мотая головой, пристыженно оглянулся по сторонам и захохотал. И еще раз весело шибанул крюком, будто лопатой, по изуродованной канистре.

Теперь она, злополучная, висит на тыне у крыльца, напоминая деревне о разгульных победных днях Игната Огурцова.

10

Слева, как войдешь на конюшню, у Осипа оборудована каморка, где он шорничает и плетет лапти. Как в музее, всегда висят они вдоль по стенке на аккуратно связанных оборках, сверкая свежей белизной. Любые выбирай: есть крохотные, на пяти летнего мальца, есть большие, как ковчеги, на старика Соборнова, например. Тот в жизни не нашивал магазинной обутки, все приходится шить на заказ.

На узком столике, похожем на прилавок, лежат горкой колодки, обрезки кожи, вар, дратва, шило и кодочиг; в углу – пестерь своей работы с инструментом. Бывало, с этим пестерем ездил на заработки в Нижний. Перед столиком – гладкий чурбан. Кажется, полжизни просидел Осип на нем, ковыряя кодочигом или шилом. Сколько лаптей сплел – страсть подумать. А вожжей и веревок свил! Землю можно бы опоясать. Да мало ли еще чего рукоделил: кому – налопатошник для косьбы, кому – легкие березовые ступни, их вместо тапок можно носить на босу ногу.

Принесенные из бору лыки Осип вымачивает в пожарном пруду (он рядом с конюшней), потом ошкуривает, скручивает в жгуты и снова держит в воде: только после этого нарезает ровными ремешками лычье. И начинается с виду простая работа: ловко подковыривает Осип кодочигом плетень, продергивает гибкие лычки, пристукивает рукояткой. Лапти получаются прочные, плотные – хоть воды наливай.

Сегодня он выполнял председательский заказ, вил веревки для других бригад. В Савине, к примеру, конюхом-то Валька Топникова, бестолковая бабенка. Что от нее проку? Запереть да отпереть конюшню – вот и все соображение. А уж починить упряжь или телегу – где же ей? В каморке пахло дегтем, лошадьми, сыромятной кожей, сеном, и сам Осип постоянно носил в себе этот запах конюшни, который был для него привычен. Поплевывая на заскорузлые, куцапые пальцы, он не спеша скручивал лыки, поочередно перехлестывая их и вполголоса напевая какую-то тягучую и длинную песню, конца ей не будет, пока вьется веревка. Лошади, изредка всхрапывая, спокойно хрумкали сено, знали, что хозяин в такие моменты бывает добрый.

Он повесил на крюк готовую веревку и вышел на улицу: может, кто пойдет мимо, перемолвиться бы словом. Почесался спиной о телегу, жмурясь от наслаждения. Кожа у него на лице тонкая, дряблая, с нездоровой желтизной. Клюнка носа уже успела облупиться и напоминала мытую редиску.

Как на грех, ни души около выгона. Лишь Олимпиада Морошкина копошилась в огороде. «Вот дура! Жара еще не свалила, а она, кажись, капусту поливает, заметил он. – А пожалуй, надо Карьку выпустить на волю».

Едва успел вывести мерина из стойла, тут как тут Ленька Карпухин.

– Дядя Осип, можно прокатиться?

– Прокатиться? Можно. Только наперво загадку отгадай, – с хитрой усмешечкой молвил конюх.

– Какую?

– Что ниже травы, а выше лошади?

Ленька помучился, собирая гармошкой лоб, и сдался:

– Не отгадать. Скажи, дядя Осип.

– Мозговать надо, голова садовая! – Вместо ответа он постучал пальцем по дуге, висевшей на крайнем крюке. – Ладно, поезжай до реки, там отпустишь.

Ленька подвел Карьку к телеге, запрыгнул на его широкую спину, уцепившись за хрипку.

– Не гоняй, смотри, он усталой, – предупредил Осип.

– Я его искупаю.

До ворот Ленька не понукал мерина, а как выехал на поскотину, замолотил голыми пятками по бокам, и Карька послушался его, поскакал нескладной рысью со своим легким седоком под угор.

– Все-таки погнал, муха зеленая! – несердито молвил Осип, наблюдая, как притряхивается Ленькина выбеленная солнцем голова и крыльями прихлопывают локти.

Точно на себя смотрел Осип, вспоминая детство, когда был таким же ловким сорванцом. Да, это он скакал на Рыжухе к Песоме, это он тихонько посвистывал, потрафляя ей, и она, опустив длинную шею, осторожно цедила воду. Потом послушно заходила на глубину, так что можно было болтать ногами в воде, Осип вставал на ее теплую спину, приплясывал, потешая ребят, и нырял, как с берега.

А ночевки в лугах! Теперь уж нет этой прелести. Потрескивает в костре сухой лапник, искры роем устремляются в зеленовато-тусклое небо, окаймленное почти по всему горизонту рушником непотухающей зари. Лошади мерно стригут траву, иногда взвизгнут друг на друга и пронесутся по луговому раздолью; Таинственно отдается в ночи топот копыт, и все чудятся то зверь, то конокрады. А Рыжуха-умница подойдет, ровно бы успокоить, коснется губами плеча и уставится на огонь неподвижными, малиново-ясными глазами. Только не говорит.

Ужели все это было? Как далеко остались те дни, сохранившиеся в памяти какими-то солнечными пятнами. Многое, что было и не так давно, забылось, стерлось, а вот детство не забывается.

Осип вернулся в конюшню. Темно показалось после солнечной улицы, будто обморок охмурил. Сердце затихло, провалилось куда-то. Сел на чурбак, подождал, когда выровнялось дыхание. «Вот тебе новость! Так-то прижмет – и шабаш. Рановато, кажись бы», – со свойственной ему несерьезностью рассудил он.

Протарахтел тарантас. Осип определил, что подъехал председатель. Лопатин вошел возбужденный, размашисто закинул руку, здороваясь.

– Ты глянь, Осип Фомич, кого я тебе привел!

К задку тарантаса был привязан огромный чалый мерин-тяжеловоз с коротко обстриженным хвостом и гривой, похожей на гребень.

– Отколе экого мамонта взяли?

– Из Германии!

– Неужто?

– Вот смотри, и тавро выжжено: номер, значит.

Практически, этот пленник должен поработать на наш колхоз. – Лопатин довольно похлопал мерина по могучей шее. – Силы в нем как в тракторе: один может лобогрейку таскать.

Осип, оценивающе присматриваясь, обошел вокруг новой лошади. Шея крутая, в раздвоенной глубокой ложбиной груди будто два больших булыжника перекатываются, холка горбатая, зад вислый, копыта как плошки.

– Конь, конечно, богатырский, Степан Никанорович, но не радуйся шибко, корму в него надо, как в худую кадку воды. Истинная честь, не накормить его нашими харчами.

– Ну летом-то? Скоро клевер можно будет подкашивать, а там вика, овес подойдут.

– Придется сбрую готовить специально для него, это все мало да тесно. Имя-то как ему?

– А шут его знает! Их сегодня со станции привели, одного у нас в Савине оставили. Ты сам придумай, пускай привыкает к новой кличке.

– Пошли в стойло, сенца дам, небось притомился в дороге, – говорил Осип, ведя мерина. – На каких кормах только тебя растили, такого бугая? Вишь, даже елань трещит, всю изломаешь своими копытьями.

– Ты поосторожней, а то он Валентину уцепил зубами за локоть.

– Понимаю, вы и решили сплавить мне этого зимогора?

– А кому же еще?

– Ну да мы с ним поладим, я к ихнему брату имею подход.

– Веревку-то можно взять? – спросил председатель.

– Забирай. Погоди! Назыв-то ему знаешь какой получается? Прохор! – Осип зашелся свистящим смехом.

– Ну и придумал!

– Тут и придумывать нечего, я его в Прохорово стойло определил. Вон на табличке написано. Помнишь, до войны был у нас такой старый, мосластый мерин?

– Надо бы чего-то другое, покрасивей. – Лопатин выразительно повертел в воздухе пальцами. – А впрочем, как хочешь, Прохор так Прохор, – согласился он, усаживаясь в тарантас.

Осип задал сена, принес с пруда воды: может быть, непоеный. Конь нехотя обмакнул губы в бадейку и, услышав ободряющее подсвистывание, высосал воду.

– Может, где-то тебе и получше жилось, да обвыкнешься, и у нас авось пондравится. На Песому выпущу тебя, гуляй всю ночь господином, травы там вдоволь и вода скусная, – внушал Осип лошади, и это было признаком его хорошего настроения. – Пока тебя отпускать нельзя, а то, чего доброго, сорвешься с привязи, имай после.

Все-таки взволновало его появление новичка. Столько лет дело шло на убыль, и вдруг – пополнение, да не клячу какую-нибудь привели, а добрую ездовую лошадь. Отложил в сторону начатую веревку, стал подбирать сбрую. Все нашлось, только хомуты оказались тесны: и голову не продеть такому ломовику. Разве что бычий приспособить, тот раздвижной.

– Вот ведь ты какой несуразный вырос, – выговаривал мерину Осип. – Сено уж все смолотил? Ну и жернов! Дай-ка я померяю Бурманов хомут.

Мерин, задрав голову, отпрянул.

– Я те покажу, зимогору! Ты мне не выставляй свой немецкий норов! – погрозил он, но хомут отнес на место, вернулся с охапкой сена и со скребницей. – На, уплетай, а я буду тебя чистить, глядишь, и познакомимся. Старое имя свое забудь, теперь ты – Прохор. Не очень подходящее? Ничего. Деда моего тоже Прохором величали.

Он почесал мерину шею и, осторожно войдя в стойло, стал чистить скребницей его гладкие, вздрагивающие бока и все разговаривал с ним, будто с человеком. Быть может, как никто другой, Осип чувствовал ум лошадей, в детстве его даже пугала смышленость Рыжухи, казалось, что она просто околдована, вроде царевны-лягушки, и мучается в своей неодолимой немоте.

* * *

На другой день Осип ходил по лыки в бор. У самой Лапотной дорожки полно растет молодого липняка.

Был жаркий полдень. Птицы молча хоронились в кустах. Тяжело пахло разогретой смолой. Земля тщетно ждала дождя: пустые, как бы высохшие, облачка равнодушно кочевали в белесо-знойном небе. Даже на чутких осинах никла листва, не обнаруживая ни малейшего движения воздуха.

Широким лычным ножом Осип с одного маху срубал податливые липки, надрезал кору от комля и легко сдирал ее до самой вершинки. Кора тотчас же сворачивалась в жесткую трубочку и принимала первоначальный вид, так что лыки были похожи на нетронутые хлыстики. «Сколько силы-то в земле, елки зеленые! – дивился он. – Каждое лето рублю здесь, а лышняк прет и прет. Теперь, ведомо, никому не нужны будут мои лапти: войну пережили, на поправку дело пойдет».

Он связал лыки в толстый пучок, приладил к нему подобие заплечных ремней и, взвалив ношу, пошел к волоку. Со стороны поглядеть, как будто торчмя нес на спине бревно, зениткой нацеленное в небо. Ребятишки, удившие у Портомоев рыбу, смотрели на него как на циркача, когда переходил по зыбким лавам через реку, и связка лык покачивалась из стороны в сторону. Наверно, от быстрого течения под лавами закружилась голова, снова, подобно вчерашнему, затмение, сгустилось в глазах. Приостановился, крепче сжал березовый поручень, подождав, когда отпустит сердце.

На своем берегу сел, вытирая грязной кепкой лицо. «Что-то шибко раскис, – подумал он, – это Игнахин спирт, ядрена корень, из меня воду гонит».

Ребята, высоко закатав штаны, стояли в воде, забрасывали удочки на самый стрежень. То и дело слышались шлепки поплавков: их моментально сносило вниз.

От мельничной дороги приближалось стадо, он не видел его, только слышал глухие удары ботала. В бору жаловалась на свою судьбу кукушка.

Осип достал из кармана кусок желтой льняной дуранды и стал мусолить его. Неподатлив он был для голых десен, как камень-лизунец.

Через поскотину прошла, щупая палкой землю, Фсдулиха. В свободной руке несла ведро. Неугомонная старуха.

– Ты куда это падог-то взнуздала? – насмешливо спросил Осип.

– По глину. Каменка в бане совсем провалилась.

– Сама, что ли, хочешь поправлять?

– Знамо. Я все сама.

– Ну, девка, это ты зря! До меня не трогай, ужо посмотрю.

– Тебе ведь четушку надо, а где ее взять? Ну, коли дам Захарьевне помидорной рассады. Капуста-то у вас взялась?

– Челшит помаленьку, да жучок, затряси его лихоманка, всю издырявил. Вишь, пекло какое.

Федулиха скрылась в ольховнике. Осип, стоя на коленях, приподнял свою привычную ношу и опрокинулся на бок: сердце будто спицей проткнули. Удушье подкатило к горлу, жесткой пятерней сдавило его. Судорожно схватывая губами воздух, повернулся кверху лицом. Пустое, полуденное небо начало темнеть в его глазах. Удары коровьего ботала колокольным звоном наплывали будто издалека.

Ребятишки продолжали удить рыбу, думая, что Осип просто задремал, привалившись к лыкам. Совсем рядом опускались на луговину скворцы, копошились в траве, сверкая угольной прозеленью крыльев. В конюшне требовательно проржал Прохор, наверно, на волю просился.

За рекой тосковала кукушка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю