355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бородкин » Кологривский волок » Текст книги (страница 14)
Кологривский волок
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Кологривский волок"


Автор книги: Юрий Бородкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

15

Косить на себя дали только в августе, когда перестоявшая трава уже посохла, побурела, хоть прямо с косы клади в копны. К этому привыкли, каждый год косили до заморозков, а овес так и вовсе горевал до снегу.

Делили Савкин луг. Наталья Леонидовна крутила шагомером, шесть раз перекинет – пай. Легкий на ногу Федя Тарантиы бродил броды, любит он это дело, бойко прискакивает, боком-боком, как петух. Расчертили росистый луг темными полосами следов, бросили жребий, кому какой пай. Карпухиным достался соседний с бригадиром. Их трое, целая артель, а она одна.

– Леонидовна, твоя где помощница? – спросил отец.

– Спит, пожал ела будить. Такую поздать вчера пришла, уж серенький светок в окнах. Я говорю, вдругорядь, девка, не отопру, так и знай. Смотрю, от крыльца провожатый пошел, папироской мигает: не углядела чей.

– Само собой, одна не будет стоять.

Серега слушал их, ухмыляясь про себя, чуточку пригнув голову, замахивая косой. Еще дурманил сон, надо было поразмяться, чтобы стряхпуть его. Может быть, Наталья Леонидовна хитрит, узнала провожатого?

Он шел впереди, за ним – мать. Отец точил косу, с каким-то особенным усердием прицеливаясь к лезвию из-под сдвинутой на глаза кепки, голову склонил набок, деревянную ногу выставил как подпорку. Лопаткой чикал размеренно, с медлительной затяжкой. Зато коса после такой точки становилась бритвой.

– Прасковья-то Назарова на пару с невесткой вышла, – кивнула бригадир.

– Каково Василию в такую пору одному около больной Анфисы? Наверно, без коровы останется, – посочувствовала мать.

– У него не малые детки.

Услышав любопытный разговор, подоспела Евстолья Куликова. У нее всегда новостей короб, если кого-то ей надо охаять, не пожалеет красок, присочинит. Опираясь на косу, она подождала, когда другие бросят работу, замотала головой, как кукушка:

– Я этта захожу к Коршуновым, Анфиса лежит, парнишечка возле ней. Гладит его и слезами заливается – жалеет. Мы бы, говорит, и вовсе оставили его у себя, Настасья не дозволяет.

– Ведомо, дедушка с баушкой ростили, и он привык. Внука от себя не оттолкнешь.

– Им бы надо в другую деревню дом перевезти, машина своя.

– Анфиса говорит, под конец житья не стало, взъелась на меня, в больницу выпроваживала, – продолжала Евстолья.

– Может, попеняла только. У кого хошь терпения не хватит, ведь не родная дочка.

– Не скажи, это она на людях такая тихоня, а дома хабалит. Смотри, парня окрутила. Я бы на Прасковьином месте сказала: вот бог, вот порог, и вся недолга.

– Чай, не у ней в избе живут.

– Ну уж тоже лебезить-то нечего: смотрю, и посуду тащит, и молоко, рада от себя оторвать, а им вопхнуть. Наплевала бы. Тьфу! Видали, сами косят, мальчишонку сплавили старикам, так и вынянчат.

– Тебе пуще всех забота! – оборвал Евстолью отец.

– Что ни говори, а страм!

Она, вроде как спохватившись, заковыляла к своей кулиге. Сейчас к другим бабам подстанет, почнет языком хлестать: всегда мутит, как мутовка.

Мать косила лучше Сереги, но пустила его вперед: теперь нечего было рваться из последних сил, с возвращением отца в семье как-то все уравновесилось. Давно ли ждали конца войны – вот уж придут мужики. А не густо их на лугу, только отец да Игнат Огурцов и добавились. Все же не ушел Игнат в леспромхоз. У остальных, как у Натальи Леонидовны, всякое дело в одни руки.

Отодвигается, уходит лето. Молчаливо в полях. Уж не щебечут ласточки, не расхаживают по кошенине сытые скворцы, редко взовьется жаворонок. Прощальным благовестом вызванивают косы. Солнце легонечко напирает в спину, за лето оно поистратилось, а Серега, наоборот, поднакачал в кузнице силенки. И чем меньше оставалось ему деревенских дней, тем осознаннее он чувствовал свою связь с этой землей и с этими близкими ему людьми, среди которых он вырос.

– Вон, твоя славница является, – сказала мать бригадиру.

Танька спешила, на ходу перевязывая платок, покачивая локтями. Она приближалась к Сереге по броду, словно по жердочке держала равновесие, поравнявшись, украдчиво вскинула узкие глаза. Воздух колыхнулся от ее платья.

– Ты чего, моя милая, с пустыми руками статишь? Я ведь косу на тебя не взяла, – встретила Таньку Наталья Леонидовна.

– Ну вот! Домой, что ли, бежать?

– Поди сюда, – позвал отец, – возьми нашу.

Они быстрей всех скосили свою кулигу и сели отдыхать возле прошлогоднего остожья. Курили с отцом из одного кисета. Приятно мутилось в голове от спелого запаха сомлевшей травы. Серега не отпускал глазами Таньку. Солнце сверкало на ее резиновых ботах, гладило загорелые икры, пестрило в ситцевом платье; черные косы маятником раскачивались на спине. Остаться бы сейчас вдвоем среди этой тишины августовских полей, в дурманных запахах трав.

Держа губами приколки, мать причесала гребенкой мягкие волосы, свила на затылке клубочком: голова ее сделалась маленькой, прибранной, как после бани. Белый платок вольготно накинула на плечи. Надсаженные работой, с острыми лодыжками и темными жилами, будто кровь запеклась в них, руки казались старше ее.

– Любо-дорого, когда все-то вместе. В кою пору смахнули весь пай, – радуясь за свою удачливую судьбу, говорила она.

– Что, корову-то будем менять нынче? – спросил отец.

– Надо. Лысена и слаба и стара: тринадцатым теленком. Уж такой удойницы, поди-ка, не найдешь. Не подвела она нас, до конца войны дотянула. Без нее и мы бы свалились. Летом-то ладно, а зиму не знаешь, как и пережить, все в лес посылали. Ребята останутся с баушкой. Чем их кормить? Молоко да картошка, вместо хлеба – пышки из отрубей и клевера, от них только животы дует да крепит, – рассказывала мать. – В лесу того не легче: впроголодь надсажаешься с экими-то деревами. Кадровым рабочим и деньгами платят, и матерьялом, и сапоги с фуфайками выдают, а мы все за свои трудодни колотимся, и по дому сердце болит. Из-за этого лесу и Верушку чуть не потеряли. Помню, от самого лесоучастка до деревни впробеги бежала, захожу в избу – лампадка теплится в углу, Верушка уж вроде как совсем утихшая лежит: ручонки, словно плеточки, поверх одеяла, веки почернели – напекло жаром. Я ухом прислонилась – едва дышит, живого в ней, видать, малехонько осталось. Бабка говорит, ты не убивайся, девка, не удержать нам ее, я уж ланпадку вздула: бог дал, бог взял. Как же так, думаю, за что он меня наказывает?

Проснулась она, узнала меня, едва губы разжала: мама, пить хочется. А глазенки совсем мутные, гаснут. Попила, снова засыпает, а я боюсь: так-то тихонько и отойдет от нас, потому что не сон, а смерть ее зазывала. Опять же думаю про нее, про смерть, мало, что ли, тебе других дел, что пришла по мою дочку? Чай, война кругом.

Послала Серегу к дедушке Соборнову за медом, больше во всей деревне не у кого взять. Сама боюсь оставить ее. Стала поить теплым молоком с медом да вереск заваривать вместо чаю, тем и спасла…

Для Сереги та зима памятная. Сестренка долго болела, и, чтобы оставить возле нее мать, он сначала заменил ее в лесу, а после ездил в извоз: на станцию, на льнозавод, по сено. Про школу перестал и думать, понимал: прежде всего надо младших учить. Не очень и жалел, что бросил учебу, даже чувствовал превосходство перед ровесниками, а теперь тот же Витька Морошкин в институт уехал поступать.

– А то еще менять вещи ходили, навьючим санки и пойдем странствовать, почти до самого Кологрива добирались из-за куска хлеба, в тех местах получше нашего живут. Тащимся, как муравьи, волоком, сколько верст продуху нет – все лес; идти такой глушью – хуже нет, дороге вроде бы и конца не будет. А мороз жмет, не присядешь отдохнуть. Только измотаемся впроголодь-то, и сердце по дому изболится, зато ребятам «пирование», когда развяжут середь избы мешок, а там – и куски хлеба, и льняная дуранда, и горох, – продолжала мать. – Однажды вот так-то шли обратно, с высо-окой горы надо спускаться, у меня, как на грех, санки вырвались и укатились по насту в сторону. Что делать? Сугробы глубокие, наст не держит, легла на бок – и катышом под гору, думала, голова отвалится. Только поели, где ночевали, горячего – все выкрутило из меня. Назад саночки толкаю, сама на коленках ползу…

После завтрака Серега выведет в поле немецкую лошадь, названную Прохором, и лобогрейка замашет синими граблями, забьет трескотней уши, высушит пылью рот. Долог будет для них с Прохором день. И две-то лошади умаются, а он один таскает такую тягу. За одно лето заметно сдал: бока ввалились, шея вытянулась, и голова казалась несоразмерно большой. Изнуряла Прохора не только работа, настоящее страдание причиняли этому гиганту комары, слепни, строки, мелкие мушки, липнувшие к слезящимся глазам, натертой хрипке, мягким местам под пахами, и не мог ой отмахнуться от них своим остриженным, куцым хвостом: видно, в тех местах, откуда его привезли, не было таких несносных тварей.

А пока тишина, и не хочется уходить из нее, сидел бы ж сидел, слушая рассеянный говор косцов и скворчиное посвистывание натачиваемых кос. И рядом Танька. Пусть не перемолвились ни словом, пусть целый день придется носить в себе нетерпеливое волнение, но будет вечер, и тропа уведет их за ржаное поле, уже уставленное светящимися в темноте суслонами. Скошенные луга, сжатая рожь всегда отзывались в Сереге праздничным чувством убранности.

Дни выстоялись ясные, задумчивые. Солнце ленилось, запаздывало вставать, по утрам иней палил землю, травы делались жестяными, и небо выстудилось, повыцвело. Иногда появлялись в нем ломкие цепочки перелетных птиц, и казалось, им не хотелось опускаться на устало дремавшую землю.

В один из таких дней возвращался Василий Капитонович Коршунов из Ильинского, смягчив душу стаканом водки и пустым разговором в чайной. С кем сидел за одним столом? С Веней сухоруким, с красноносым шелудивым дедком Никанором, с больничным водовозом Савкой. Раньше был разборчивый, не водил такую компанию. Жизнь крепко окоротила его: беда беду кличет. Главное – мельницу потерял, без нее он как тот старик в сказках, лишенный колдовской бороды. И сноха ушла. Сколько домашних дел и забот свалилось сразу на голову Василия Капитоновича, даже корову приходилось доить самому. Срам!

По обе стороны от дороги пустынно щетинилось жнивье. Давно ли здесь стрекотала жнейка, махала крыльями грабель, будто хотела взлететь. Василий Капитонович дивился силе трофейного мерина, но, зная толк в лошадях, предупреждал бригадира, что без овса Прохор не вынесет такой адовой работы.

Охлестывая сапогами стерню, Василий Капитонович повернул напрямик к своему заулку и, подойдя к дому, не поднялся сразу в избу: решил посидеть на бревенчатом взъезде у повети.

Солнце гасло. На загумнах курганами золотились ржаные скирды, еще не обмытые дождем. Глядя на них, на черную картофельную ботву, валявшуюся на грядках, на березовые опушки, обметанные желтизной, он ощутил осень и у себя в душе. Как же так случилось, что все пошло прахом? Остался только дом, а в нем больная жена. Разве он не старался и был плохим хозяином? Ему всегда завидовали.

А нынче что? Рядом, под горой, лежат дрова, и подвезти их не на чем, хоть на горбу таскай. Придешь домой – разговоры у жены все одни и те же – про свои хворости. Только и отрады, если прибежит Шурик.

Ночи стали долгие, не дождешься, когда начнет светать. Раза два покурить встанешь, все тьма за окном. И сны лезут в голову. Сегодня черт-те что приснилось: крыса белая бегала по избе. Василий Капитонович швырял в нее поленом и никак не мог попасть. А после каким-то образом очутилась у него на коленях, и он гладил ее, как кошку. Тьфу! Еще жди какой-нибудь беды. Жена умела растолковывать сны, но он промолчал утром, желая перехитрить судьбу, и весь день было мутно на душе. Однако предчувствие обмануло Василия Капитоновича, ничего недоброго не сулила белая крыса…

Ночью его разбудил стук по оконному наличнику. Василий Капитонович оторопело замер в постели, напрягаясь слухом: так стучал Егор, когда приходил поздно с гуляния. Может быть, почудилось? Стук повторился. Василий Капитонович метнулся к окну и, ничего не разглядев в осенней глухмени, придерживая кальсоны, выбежал босиком на мост. На всякий случай спросил:

– Кто там?

– Батя! – вздрогнул за дверью голос.

Ноги обмякли, ровно бы чужие сделались. Василий Капитонович почему-то испугался, суетливо нащупал лестничную перилку, задвижку. Руки тоже не слушались. Широко распахнув двери, облапил сына, укололся губами в небритую щеку.

– Егор! Сынок! Да как это?

– Сам не думал, что свидимся.

– Мы ведь похоронили тебя. Считай, с того света вернулся.

– Так и есть.

Вошли в избу. Василию Капитоновичу не терпелось взглянуть на сына, впопыхах не мог найти спички, ругался сиплым спросонок голосом.

– Чего ты там? – окликнула Анфиса Григорьевна.

– Чего, чего! Спички! Ланпу надо вздуть: сына встречай!

– Боже милостивый!

– Мама! – Егор приблизился к кровати, поймал трясущиеся материнские руки.

– Егорушка, ненаглядный мой! Да неужели ты? – не верила она.

– Я, мама.

– Это за мое терпение владыко послал такую радость. Уж колький год маюсь, малехонько поправлюсь да опеть слягу.

Анфиса Григорьевна, не дожидаясь огня, ощупала пальцами лицо Егора и сразу поняла зрячим материнским сердцем, как сильно изменился он. И когда Василий Капитонович внес в переднюю лампу, она забыла о своей болезни, встала с постели и подошла к столу, горестно качая головой, роняя скупые слезы:

– Егорушка-а! Бедовый мой!

Егор, нахохлившись, сидел на лавке. Поношенный клетчатый пиджак не нашего покроя, шрам над правой бровью, лихорадочный блеск в глазах испугали родителей. Голова белехонька, будто намыленная, даже на скулах искрилась седина, виски и щеки запали. Черными подковами пропечаталась под глазами усталость. Уходил парнем, вернулся стариком.

– Откуда хоть ты?

– Долго рассказывать. Настя где?

Василий Капитонович озабоченно мял в ладонях спичечный коробок. Этот вопрос застал его словно бы врасплох, он почувствовал неловкость перед сыном. Не удержал невестку, откуда было знать.

– Ушла Настёнка к Ваньке Назарову.

Кадык скакнул по худой Егоровой шее вверх и медленно скатился обратно.

– Давно он вернулся?

– Прошлым летом. В мэтээсэ работает шофером. Настёнка ждала тебя, всего месяца два, как ушла.

– Ждала, да не дождалась, нечего ее загораживать, коли не смогла соблюсти себя, – возразила Анфиса Григорьевна. – Последнее время на меня начала взъедаться. Мы уж с батькой и не останавливали: ступай, куда глаза глядят. И наплевать на нее, сам-от жив вернулся, и ладно.

Василий Капитонович свирепо глянул на жену, дескать, нечего ждать от бабы умных речей.

– Чуток бы пораньше тебе прийти.

– Не своя воля, в плену был.

– Жисть-то крепко помолола тебя в жерновах.

– Чудом живой остался: в скольких лагерях перебывал, в шахте тележки с углем возил. Был бы послабже здоровьем – каюк, слабых немцы убирали. – Кашель встряхнул Егора.

– Письмецо-то нельзя было переслать? – спросила Анфиса Григорьевна.

– Ну какое письмецо, если загнали, куда ворон костей не носил? – ответил за сына Василий Капитонович. – Хватит глаголить, чай, с дороги человек, голоден. Здесь соберем или на кухне?

– Подьте на кухню, я лягу. О-ой! Хошь бы мне-то встать на ноги.

Василий Капитонович достал грузди, холодную баранину, краюху хлеба, поставил на косник[6]6
  Косник – прилавок в углу.


[Закрыть]
бутылку с крепким домашним питьем, напоминавшим по цвету керосин.

– Ладно, сын, как бы дело ни было, со встречей! – сказал он, прихлопывая Егора по плечу. – Да закусывай, тебе после казенных харчей надо поправляться.

– Вы-то тут как жили?

– Тоже нечем похвастать: худое – охапками, хорошее – щепотью. Мельницу нынче весной снесло.

– Совсем?

– А целиком так и угнало до Портомоев. Лопатин отдал мне ее на дрова, лежит на берегу, разобранная по бревнышку, ужо посмотришь.

– Кто еще пришел с фронта?

– Андрей Карпухин да Игнат Огурцов. Считай, вся деревня осталась вдовая, – сообщил Василий Капитонович. – Да-а, поторопилась Настасья, сейчас бы жить да радоваться. Каюсь, старый дурак, надо было ее стреножить как следует. Сынишке твоему, Шурику, четвертый годок.

– Мой?

– А то чей? Днем прибежит сюда, увидишь.

Егор поморщился, как от головной боли, глаза налились тоской, отечность под ними набрякла, и видно было, хотелось ему заплакать, а слезы не шли: перегорело все у него внутри.

– Столько всего вытерпеть – и на тебе! – закашлялся, придавил кулаками край коеника. – Овчарками травили, прикладами колошматили, как собаку…

Василий Капитонович слушал сына, и у самого сжималось сердце от жалости: что сделали, изверги, из здорового парня?! Как вымолоченный сноп, силы – с воробья, много ли выпил – опьянел. Вот какая довелась встреча: то ли радоваться, то ли горевать.

– Ваньке век не прощу! – скрипел зубами Егор.

– Нагадил тебе дружок. Батька такой же подлец был, ударил тогда меня под коленки своим колхозом, думал свалить, а сам вперед в землю пошел. Теперь этот отравляет жисть. – Василий Капитонович угрюмо сверлил глазами переборку.

Шаркая валенками, на кухню вошла Анфиса Григорьевна, присела возле сына.

– Наплюй, расстраиваться-то. Было бы здоровье, все уладится. У тебя внутри нехорошо сипит, надо молочка согреть – оно и смягчит.

– Мама, мне кажется, мы не виделись сто лет. Душой устал. Вот закрою глаза, и страшно делается, будто все еще там.

– Егор пытался подцепить груздь, вилка дробно стучала по краю тарелки. Василий Капитонович уставился неподвижным взглядом на желтый язычок лампового огня, рыхлое, как подтаявший наст, лицо, казалось, выражало бесстрастие. А его не отпускали думы, он еще не знал, что необходимо предпринять, чтобы вернуть семье прежнюю устроенность.

– Ладно, давай спать, утро вечера мудренее, – сказал он, тяжело распрямляясь.

– Егор, ложился бы на батькину кровать, – посоветовала Анфиса Григорьевна.

– Вшей насорю, мне на полу постелите. Баню завтра надо истопить.

– Истопим.

До утра Василий Капитонович бодрствовал в своей комнатке, отгороженной переборкой. Опустив ноги на прохладные половицы, тискал пальцами виски. Разные складывались мысли: то представлялось, как Настя с Шуриком вернутся в дом, то предполагал женить Егора другой раз, невесты найдутся.

Василий Капитонович подходил к окну, посматривал в глухую темноту, словно там, за вспотевшими стеклами, были скрыты все утешения от вопросов, мучивших его.

Егора всю ночь колотил кашель, спал беспокойно, бормотал, скрипел зубами.

– Вижу, всю ночь свет у Коршуновых. Меня самою сумление взяло, как проснулась, побежала к Кузьмовне, та и сообчила.

Захлопнулась дверь за Федулихой, осталась в избе обморочная тишина. Стук ходиков падал пудовой тяжестью. Настя подождала немного, приходя в себя, накинула платок и с какой-то безотчетностью, подчиняясь только чувству, вышла из дому. Она не собиралась оправдываться перед Егором, но хотела тотчас же увидеть его. Деревня затаенно следила за ней, сквозь стекла окон расплывчато проступали лица. Мелкий дождик-ситничек туманил улицу.

Егор встретил на пороге крыльца. Приподнимая плечами наброшенную на плечи фуфайку, он с враждебной неподвижностью сутулился в открытых дверях. Настя едва не вскрикнула: перед ней стоял не тот Егор, каким она хранила его в памяти, а совсем другой, будто подменили. Рядом с ним, искалеченным войной, изможденным, ей стыдно стало за свою здоровую красоту.

– Здравствуй, – тихо вымолвила она.

Не шевельнул стиснутыми, бескровными губами, гневно накалились прожилки в глазах, и шрам на лбу вздулся красным рубцом. Страшная пытка. Лучше бы закричал, изругал, ударил. Он безмолвно закрыл дверь.

Будто придерживая себя, Настя прижала к груди кулаки, больно вдавив ногти в ладони. Не помнила, как шла обратно. Совершенно не раздумывая, не взвешивая, одним сердцем решила уйти из Шумилина, да и не могла она найти другого примирения со своей совестью. Неизбывный грех перед Егором, перед сыном, перед всеми людьми.

Когда одела Шурика и завязала в узел кое-какое барахло, Иван спросил:

– Уходишь?

– В Потрусово. Не могу здесь оставаться, Ваня.

Ему давно пора было на работу, а он сидел как прикованный к лавке. Долго и бережно подбирал в цигарку табак с ладони и вдруг рассыпал его, смял бумажку. Он еще не мог сразу разобраться во всем, осознать происшедшее.

Пусто стало в обжитой уже избе. Пусто стало в груди, словно выпустили из нее весь воздух, тоска сосала сердце. Невыносимо было находиться в этих немых стенах. Позабыв запереть дом, Иван пошел в Ильинское. За гумнами остановился, отыскал глазами на савинской дороге Настю и Шурика и, словно спохватившись, пустился напрямик через поскотину вслед за ними. Наверное, это было нелепо – он сам чувствовал, что разговор будет напрасным; не остановить, не повернуть ее в такой момент, но все прибавлял шаг, почти бежал. Догнал их в поле.

Заметив его, Настя испуганно замерла на месте, прижала к себе Шурика, будто ожидала чего-то ужасного.

– Настя, погоди! Нам надо решить, как же быть дальше? – сдерживая сбившееся дыхание, сказал Иван. – Ты должна ответить определенно: либо Егор, либо я. Тогда вернемся домой.

– Я же сказала, что не могу остаться в Шумилине. Тебе проще, а попробуй встать на мое место? Буду жить у тетки. Подумать только, как все получилось! Господи! – Слезы крупно покатились по ее щекам, закусила губы. – Не дадут нам с тобой житья Коршуновы.

– Не бойся, никому не позволю обидеть тебя. Только останься!

– Нет, нет! Я не хочу, чтобы из-за меня были неприятности, мне бы совсем надо уехать куда-то. Просто не знаю, что ответить тебе сейчас. Не обессудь, Ваня. Прощай!

Иван хотел взять у нее узел и проводить – тоже отказалась. Повела за руку присмиревшего Шурика. Поднялись на верхотинку, свернули к лесу, будто бы потоптались на месте и скрылись в серой измороси.

Неприкаянно одинокой душе в голом осеннем поле, где лишь низко летящие вороны лениво качают мокрыми крыльями. Иван надвинул на лоб кепку. Защипало в носу, болью свело лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю