355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бородкин » Кологривский волок » Текст книги (страница 13)
Кологривский волок
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Кологривский волок"


Автор книги: Юрий Бородкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)

13

Этим летом не подрядился Гриша Горбунов пастухом в Шумилине: ушел в Киево-Печерскую лавру поклониться святым мощам. Коров пасти стали по очереди. Ленька Карпухин не только за себя, но и за других пас, когда попросят, потому что летний день дорог для любой хозяйки…

Разбудил петух – мощно захлопал крыльями, слетая со стропил, загорланил, едва стукнувшись жесткими когтями о елань. Сон прижимал к подушке, будто ватой облепил тело, но Ленька, потерев кулаками глаза, поднялся, осторожно перелез через спящего Серегу и, натыкаясь на косяки, побрел на мост. Мать вышла из избы, положила ему на голову теплую ладонь:

– Сам встал, золотко мое! Ты ужо, как коровы лягут, и вздремни маленько. Завтракать Верунька принесет.

– Каравайца, ладно, мам?

– Ладно.

Разбитые братовы кирзачи были велики и тяжелы, но утром босиком нельзя: огнем палит холодная роса. Надернул Ленька мятую серую кепочку, взял барабан и, подражая Грише, пошел по деревне. Палки ударяли по доске не очень в лад, не получалось той музыки, которая будила шумилинцев в прошлые лета.

Заскрипели дворовые калитки, коровы лениво потянулись к савинскому заулку. Хозяйки ласково покрикивали на них. Ленька повесил барабан на свой тын, открыл ворота.

Вначале коровы идут ходом, бегло сощипывая траву – с утра у них всегда такая алчность – до самой заполицы не остановятся. Ведет стадо Коршунова Пестреня – блудня и пройдоха, так и норовит в клевер улизнуть. Лысена-смиренница плетется позади всех, Ленькиных окриков она не боится: свой, не тронет.

Покручивая, как пропеллером, палкой, Ленька вяло ширкал каблуками по примятой копытами, потемневшей траве, коровьи следы бороздами легли вдоль росной луговины. Туман, как залежавшийся весной снег, хоронился в низинах и над рекой. Стадо утонуло в нем, глухо, будто под водой, ударяло ботало.

Солнце выпросталось из облаков, зажгло дымившуюся едва заметно росу, и сразу же зардела спрятавшаяся в траве земляника. Прохладная, ароматная, она как бы вобрала в себя всю прелесть лета. Славно освежиться с утра такой ягодой!

Перед заполицей стадо остановилось, разбрелось по опушке. Ленька развел тедлинку, равномерно обжег над ней ошкуренную черемуховую палку, будто бы черным лаком покрылась. Теперь можно было украшать ее какой угодно резьбой.

Не привез отец наган с фронта, зато, на зависть всем ребятам, подарил складной ножик, в котором, кроме двух лезвий, были штопор, шило и вилка. А ручка просвечивает насквозь и переливается разноцветно. Такой ножик из рук выпускать не хочется.

Набегавшаяся по перелескам Лапка сидела рядом, сторожко водила ушами. Длинная шерсть на ее животе намокла и слиплась сосульками. На мутовке ближней елки, как на спине, вертелась, притряхивая хвостом, любопытная синичка. Желтая грудка ее казалась розоватой. «Тинь-тинь-тан… тинь-тинь-тан» – росяными капельками падала сверху ее немудреная песенка. Из бабкиной присказки Ленька знал, что она просит: «Скинь кафтан! Скинь кафтан!» Солнце, дескать, обогрело землю, тепло.

Коровы направились вдоль опушки в другой конец поля. Ленька догнал их и повернул обратно к реке. Он все чаще поглядывал в сторону деревни: не мелькнет ли около кузницы Веркино красное платьице. И просмотрел ее, увлекшись резьбой, как выросла перед ним. Бережно несет завязанный в узелок желанный завтрак. Такие узелки всегда таят особый интерес для ребятишек, и еда в них бывает необыкновенно вкусная. Верушка тоже рада, что ее послали в поле.

– Ленька, чего я тебе принесла-а! Язык проглотишь! – сказала она, облизнув губы. – Угадай?

– Ставь сюда – жрать хочется.

– А вот угадай!

– Сейчас получишь!

Сестренка у Леньки как ивовый прутышек, но бойкая, по-мальчишечьи пронырливая. Носик задиристо вздернутый, жиденькая, светлая челочка стекает на лоб, косички торчат в стороны. Села на траву, обхватив гибкими, словно плеточки, руками коленки. Кожа на ногах шелушится, в цыпках. Весь день босиком: то гоняет по пыльной машинной колее обруч от кадки, то носится по лужам после дождя, то торчит на Каменном броде.

В такие минуты Ленька не любит Веркины шуточки, он уже чувствует себя работником в семье, и это дает ему право на превосходство над сестренкой, определяемое не только возрастом. Развязал узелок, ноздри так и зашевелились от искушающего запаха. В плошке румяно дышал еще теплый ячневый караваец, на золотистой корочке его расплавилась густая сметана. Выполнила мать просьбу. Опершись на локти, Ленька лег на траву, принялся орудовать ложкой.

Верке было завидно, но она знала, что пастуха положено кормить наособицу. Покрутилась около теплинки и снова села на бугорок, скосила глаза на плошку.

– Оставь немного каравайчика.

– Дома-то не ела, что ли?

– То дома.

– Жирная какая! Держи. – Ленька подвинул к ней плошку, стащил сапоги и повернулся на спину, испытывая блаженство. – Захвати сапоги-то домой.

Коровы спрятались в густом еловом перелеске, любят они там стоять. Ленька снова привольно растянулся на бугре: день еще долог, успеешь намять ноги. Занятое ней всего было смотреть на облака: непонятно, какая сила держит их там, в вышине? Они неустанно плыли и плыли в голубом теплом небе, не мешая солнышку, и все меняли очертания: то конь, распушив гриву, встанет на дыбы, то белый медведь идет по льдине, а через минуту уже нет медведя – сидит на самом краешке длиннобородый старик и ноги свесил, даже страшно за него. А иногда виделись Леньке дивные снежные чертоги, и он затаив дыхание приближался к ним, забывал, что лежит на своем шумилинском поле. Медлительное движение облаков будто бы увлекало с собой, и сухой, текучий шелест осины, и мерный звон ботала в перелеске уже слабо касались его сознания, как, например, незаметное днем пиликанье кузнечиков.

Крепко укачали, убаюкали Леньку облака. Очнувшись, долго не мог прийти в себя, едва поднял от земли голову – примагнитило, развялило все тело. Сонным, мутным взглядом окинул заполицу: коров не было видно и слышно, вообще слух заложило. Воздух жарко струился над придорожным камнем, будто бы таял он, как сахар. И как только взглянул на него, сразу опомнился – там, за дорогой, клевер!

Коровы разбрелись по всему полю. Кто знает, сколько времени они тут пасутся? Глупые твари, не понимают сытости, жадно хватают зеленый клевер. Может быть, уже объелись? Как угорелый носился Ленька, размахивая палкой и надрываясь криком, – все напрасно, пока загонял одних, другие нагло поворачивали обратно. И не выдержал, разревелся от бессилия, когда потерял в клевере свою резную палку.

Услышав его отчаянный крик, подоспел от кузницы Серега.

– Чего вопишь?

– Па-алку потеря-ал, а они лезут и лезут! Наверно, объелись, вон пуза какие круглые, – хныкал Ленька.

– Шуруй давай! Надо их гнать, чтобы протряслись. Н-но, пошла! Шевелись, комолая!

Вдвоем они гнали стадо бегом. Подхватив попавшийся под руку сосновый сучок, Ленька бежал за коровами с каким-то мстительным чувством за унизительные слезы. Остановились только у реки. Коровы испуганно смотрели на них, прерывисто-протяжно мычали, как бы жалуясь.

– Уснул, что ли? – спросил Серега, немного отдышавшись.

– Маленько.

Ленька виновато швыркнул носом, покручивая пяткой землю. Лицо его опухло от сна и слез, глаза заплыли, и даже веснушки будто бы разбухли.

– А мне папа говорит, беги, видно, одолели нашего пастуха коровы. Теперь они отведали клеверу, будут туда заруливать.

– Это вон Коршунова блудня водит.

– Ты иди сполоснись.

Сбегал Ленька к воде, умылся и попил пригоршнями, полегче стало. Брат ушел в кузницу. Все-таки справедливый он, другой бы надавал тычков.

Сел на бугорок, приуныл. Нахлестанные клевером ноги жгло, трещинами перебило кожу, посильней, чем у Верки. Перед сном ноги затоскуют до слез, бабка помажет их сметаной, чтобы отмякли. Дню, кажется, конца не будет, не дождаться того момента, когда солнце уколется о шпиль ильинской церкви. Утром оно поднимается заметно, а в полдень словно останавливается: так бы и поторопил. И, как всегда, после какой-нибудь неудачи хотелось поскорей стать взрослым – сам себе хозяин. Леньке кажется, что он живет давно-давно, а чтобы вырасти с Серегу, надо прожить еще столько.

Как назло, появились на тропинке Минька Назаров, Толька Комарик и Вовка Тарантин. Вышагивают, будто солдаты, строем, с удилищами на плечах и бодро распевают:

 
Шел отряд по берегу.
Шел издалека.
 

– Айда, Карпуха, на рыбалку!

– Чего лыбитесь? Сами пасти будете, подойдет черед.

– Будем, только не сегодня, а сейчас покупаемся, поудим. Смотри, крючки какие! С такого не сорвется.

– И запасные есть. – Комарик отогнул козырек кепки, где были воткнуты крючки. – Могу дать один, если в ножички сыграем.

– А вот это видел? – Ленька показал ему кукиш и нарочно достал из глубокого кармана складник, стал строгать палку.

– Зажал, да? – обиделся Минька. – Небось мой наган утопил.

– Не твой, а Колькин.

– Потом мой был.

– Был, да сплыл.

– По соплям хочешь? – Минька оглянулся на ребят, ища поддержки.

– Попробуй сунься который!

Ленька, решительно сузив глаза, расставил ноги, замахнулся палкой. Он и в самом деле не испытывал никакого страха перед троими, даже бросился бы в драку с каким-то упоением, и ребята почувствовали это, не осмелились начать первыми.

– Ладно, пошли, чего с ним связываться, пускай ходит за коровьими хвостами.

Побежали с угора, бренча котелками. Издалека Минька погрозил кулаком и крикнул:

– Карпуха, хочешь в уха-а?

И захохотали все, скрылись в ивняке, только кончики удилищ, дразня, припрыгивали над кустами. Завидно стало Леньке: гуляют себе в удовольствие, а тут торчи, как шиш, день-деньской в поле. Песома кралась рядом, кой-где проблескивая сквозь ветлы, манила, но от стада нельзя было отойти. Представлялось, как ребята, закатав штаны, стоят на перекате или, вывалявшись в песке, носятся нагишом по мелкому закрайку.

Ленькина тень поджалась к самым ногам. Скоро ли она вытянется на семь шагов. Он вздохнул, смерив глазами расстояние от неподвижного солнца до горизонта. Можно было позавидовать терпению Гриши Горбунова: сколько лет пас шумилинских коров и на будущее лето небось подрядится. Все еще не вернулся из Киева. Туда и обратно пешком – тысячи километров! Тощий мешок за плечами да падог в руке. Странник.

Ленька не знал, что томительно-длинные пастушьи дни будут когда-то вспоминаться как нечто самое чудесное в жизни, солнечное, невозвратное, и всю жизнь он будет носить в себе сладкий и желанный запах клевера, смешанный с привкусом молока, дорожной пыли и тысячью других полевых запахов, которые возникают вечером, когда шагаешь за покорно бредущим, сытым стадом и легко думаешь о завтрашнем вольном дне.

И когда-то он покается, что торопил солнце.

14

Если бы жива была мать, Настя, не задумываясь, вернулась бы к ней. Без Егора квартиранткой чувствовала себя у Коршуновых, а еще лучше сказать – домработницей. Много ли помощи от хворой свекрови? Печку и то не всегда истопит. Стонет да охает. А во всякое дело сует нос, надоедает своим скрипучим голосом:

– Настеха-а, картошка у нас, поди, неокученная сохнет? Мне бы маленько оклематца да дойти посмотреть, что в огородице. Совсем никуда не годная стала, спиноньку мозжит, ровно бы шильями искололи. О-оэ, прегрешение великое, не могу смерти вымолить!

Сегодня прибежала Настя с поля, усталость валит с ног – весь день то вилы, то носилки в руках – рухнула бы на голую лавку и уснула, а Анфиса Григорьевна клохчет свое:

– Насилу дождалась тебя, моченьки нет. Поставила бы мне банки, все полегчает.

Взорвало Настю, чуть не швырнула подойницу: корова была недоена. Ради чего она несет это наказание? Долго ли мучиться в чужом дому? Молодость пройдет зазря. Пока ждала Егора, пока война шла, мирилась со всем, а теперь-то чего ждать? Все утешение в сынишке. Она чувствовала, как с каждым днем росло в ней навязчивое бабье желание пожить в своей, пусть плохонькой, избенке, согреться семейным теплом.

Молча ставила на дряблую спину свекрови банки, кожа под ними вспучивалась, наливалась свекольной густотой. За спиной слышалось сопение Василия Капитоновича: сидя на пороге, стаскивал резиновые сапоги. Запахло портянками. Невеселая у него сейчас работа – пока теплая вода, мельницу разбирает и вытаскивает на берег, разрешил Лопатин взять на дрова.

– Ой, девка, спину сожжешь! Помалехоньку бумаги-то подпаливай, – простонала Анфиса Григорьевна.

– Ложилась бы в больницу, мамаша, чем охать каждый день, – раздраженно сказала Настя.

– Спасибо за такую заботу, сношенька. Видно, сама думаешь век молодой быть.

– Вы бы про молодость мою лучше не говорили! Что я видела? Какую радость знала? С двадцати лет вдовая…

– Господи! Что с тобой? – Свекровь повернула страдальчески сведенное лицо. – Чем я тебе досадила? Еще по дому делаю, а ну как совсем споткнусь? Батька тоже все молчит, поди, смерти молит. Хошь бы в богадельню отправили. О-ой!

– Хватит скулить! – сурово осадил Василий Капитонович и запыхтел еще сильней. – Послушал бы кто с улицы – страм!

Ушла Настя во двор и, сидя под Пестреней в полутемноте, зашлась слезами. Такая пустота, такая горечь была внутри, что не хотелось возвращаться в избу. И свекровь сделалось жалко: разве виновата она, что болеет? Все было бы по-другому, когда бы вернулся Егор. Полгода замужества остались далеко и вспоминались как чья-то чужая завидная жизнь.

Василий Капитонович встретил Настю на лестнице:

– Присядь.

Вытерла передником глаза, опустилась на ступеньку.

– Слезьми делу не поможешь. Моя дурында тоже там подушку мочит, погодь, успокоится.

– Измоталась я за день-то, вот и сорвалась. Это пройдет.

– Не пройдет. Все вижу и понимаю, тягостно тебе возле нас, стариков. – Василий Капитонович навалился локтями на колени, свесив крест-накрест широкие, как лопаты, ладони. – Берет в жены али так, забавляется?

Настя метнула испуганный взгляд на свекра и, подавленная стыдом, уткнулась в фартук, ее ошеломило спокойствие, с которым он произнес эти страшные слова. Рано или поздно она сама должна была открыться ему, он избавил от этого мучительного признания. Было вдвойне стыдно – головы не поднять – от мысли, что он давно догадывался, знал ее грех, но щадил.

– Папаша, простите меня, виноватая я перед вами! Четыре года ждала Егора, вы ведь знаете…

Василий Капитонович хмурился, перебирал бороду, лицо его в сумерках казалось лунно-бледным.

– Я бы не стал противоречить, если бы не Ваньку, а кого-то другого нашла: Назаровы и без того попортили мне крови.

– Не знаю… уж всякое передумала, наверно, с ума сойду…

– В таком деле не прикажешь, устраивай сбою жисть, как знаешь.

–, Мама, молочка! – высунулся из дверей Шурик.

– Иду, иду.

А сама не могла подняться, ноги занемели. Василий Капитонович взял подойницу и тяжело зашагал по лестнице. Высоко в углу надсадно билась в паутине муха. В узкое окошко на мосту сочилась заря. Какая-то тяга давила на плечи, не хотелось переступать порог избы, закрывала лицо ладонями, и казалась неодолимой безысходность, будто сотни глаз осуждающе смотрели на нее.

* * *

Многие видели, как Иван Назаров отрывал доски, приколоченные к дверям Катерининой избы, но никто не придал этому значения: мало ли что потребовалось, свой, а не чужой дом отколачивает. Только утром прозрели шумилинцы и ахнули от удивления. Новость-то какая! Бабка Федулиха, по соседнему делу, собственными глазами видела Настасью Коршунову, та выплескивала ведро после примывки в избе, словно век тут жила. А чуть обогрело солнышко, выбежал к крыльцу Шурик.

Федулиха не растерялась, ласково поманила его к своему палисаднику, просунула меж тычинок мосластый кулак, повитый черными жилками:

– На-ка, ангел мой, смородинки. Жить здеся будете с мамкой?

– Ага.

– Дядя Ваня дома?

– На лаботе. Он меня на машине плокатит.

– Знамо, – улыбнулась старуха. – Ты, Шурик, приходи ко мне в гости, я коко тебе дам. Мы теперь суседи. Придешь?

– Плиду.

Федулихе уже не стоялось на месте, хлопнула калиткой, понесла по деревне новость. Бабы, собравшись около молоковозной телеги, на все лады тарабарили по этому поводу: ну-ка, с ребенком взял, мало, что ли, девок нынче? После сидели, как обычно перед работой, у звонка, наверно, поджидали Настю. Она не вышла ни ко звонку, ни в поле. Спасибо бригадиру, не стала беспокоить, отнеслась с пониманием.

Настя обтерла окна, выскоблила дресвой подоконники, лавки, стол, половицы – всю грязь вывезла. Изба осветилась чистой сосновой желтизной, сразу выветрился из нее паутинный и волгло-печной запах нежилья. Голые стены. Только кровать с поржавевшими никелированными шарами осталась после Катерины. Именно так, по-новому, и думалось начать круто изменившуюся жизнь, чтоб все – своими руками, чтоб все радовало в доме. Будут и цветы на подоконниках, и занавески, и половики. А молва людская пошумит да утихнет: не от живого мужа ушла. Но почему же совестно перед людьми, не показать глаза на улицу? Какая-то раздвоенность в душе. И сынишка поиграл у крыльца да построчил к дедушке: удерживать его ни к чему, привык к старикам. Он еще не может понять своим маленьким сердцем происшедшей перемены, и все-таки появилась в его голубеньких, теплых глазенках настороженность.

Скрипнула дверь. Вошла мать Ивана, Прасковья Алексеевна.

– Здорово ночевали! Как вы тут? Уж успела обиходить?

– Не в грязи сидеть.

– Я сама люблю, чтоб воздух был в избе, зимние рамы дак постом еще повыдергиваю.

Поставила на стол две кринки молока, спрятала руки в подоле. Взгляд замороженный, губы словно оборкой стянуты в узелок. Наверно, неловко было за вчерашнее – не очень приветливо встретила негаданную сноху.

– Шурка-то где?

– К дедушке убежал.

– К нам, када надо, его приводите, с Зойкой либо с Минькой поиграет. Бог даст, помаленьку обживетесь. Матрас я вам выстирала, ужо набьешь осокой. Белье, посуду, что есть, возьмите.

– Спасибо.

– Чай, не чужие теперь. Сошлись, дак живите, как подобает. И у меня хватило бы всем места: нас вот трое, снох-то, было у баушки Анисьи.

– Мы уж лучше здесь.

– Поживите своим домом. Иван попросит мужиков, крышу над двором поправят. Войны нет, изба большая – рожай да рожай ребят.

Настя стеснительно улыбнулась словам Прасковьи Алексеевны. Она еще не могла освоиться со своим новым положением, и этот разговор казался ей преждевременным.

– Я не смехом говорю. Бывало, в каждой семье ребятишек, как пчел в улье, дом без них, что пустая рига. Нас вот росло восьмеро сестер да братьев, кабы не война, все живы остались бы. Люльку так и не снимали, все висела середь избы. Друг дружку и нянчили, родителям-то неколи было с нами сидеть. Помню, Митенькин черед был лежать в люльке, а нам на улицу хотится. Привязали вожжи, просунули в окошко и зыбаем оттоле, видать, тоже невелик разум был. Подерьгаем, подерьгаем да одеть игрой уймемся. Мать-то взошла в избу, а зыбка прискакивает чуть не до потолка. Митенька сидит на полу и слезу не проронил. Крепкие росли, как оковалки. – Прасковья Алексеевна встала, придерживаясь за столешницу. – Кринки опростаются, дак принеси. Ужо Иван заедет, обедать приходите. Бригадирка тебя не кричала?

– Пусть сегодня без меня посудачат.

– Не расстраивайся, поудивляются да перестанут. На миру от молвы не уберешься, только бы у вас-то все было ладно.

Успокоила сноху, а сама, выйдя на улицу, вздохнула. Не такой представлялась ей женитьба сына, ведь что ни говори, а не по-людски получилось, вроде воровски. Неужели девка никакая не приглянулась? Свадьбу сыграли бы честь честью. Не могла отговорить Ивана, упрямые молодые-то, режут, не мерявши. Нынче мало родителей спрашивают. Вот и боли материно сердце. Хоть бы сенокос закончить – в самое горячее время приспичило. Вчера попеняла, высказала обоим свои сомнения – обиделись, и она покаялась, поняла, что может лишь помешать счастью сына. У самого голова на плечах: годы не маленькие, войну прошел. Более того, утром она почувствовала себя виноватой перед молодыми, потому с материнской заботливостью и поспешила к Насте. Как всякий деревенский человек, она была тех правил, что не стоит выносить сор из избы, и ради благополучия сына готова была стерпеть все.

* * *

Еще одна вещь осталась после Катерины: ходики. Славно постукивают, отпугивают ночную тишину. Окна ничем не занавешены, едва уловимый свет наполняет избу. Осока шебаршит в туго набитом матраце. Для Шурика Иван принес из дому деревянную кроватку – сам когда-то в ней спал.

– Ты на мать не обижайся, она добрая, – сказал Иван.

– Я знаю.

– Надо двор покрыть до осени. Дранки можно нащепать на станке у Карпухиных. Жаль, дней у меня свободных нет.

– Стариков кого-нибудь попросим.

– Придется. Еще поставлю новый тын под окнами – это сделаю после работы, помаленьку. Хочется, чтоб дом был как игрушка. Сейчас по деревне пересуды, а после завидовать нам будут.

Иван гладил матово белевшие в сумерках Настины плечи, мял в ладонях мягкие, как чесаный лен, волосы, зарывался в них лицом. Пахло солнцем и сеном. И ладони ее, гладкие от грабель, пахли сеном. Такая пора в деревне.

Она отзывалась на его ласку, замирала, прислушиваясь к посапыванию Шурика. Как-то свыкнутся они с Иваном? Чужая кровь. Никогда не узнает сынишка настоящей отцовской ласки. Хорошо, что мал, отца совсем не видывал, он-то потянется к Ивану. И согревала себя надеждой, и тревожилась. Кажется, радоваться бы, что стала хозяйкой своего дома, любая беда теперь – на двоих, и мальчишке легче расти возле мужика. Кажется, сбылось простое бабье счастье: мужнина рука под головой, крепкий запах махорки и бензина, от которого изба сразу становится обжитой. Но почему все точат душу сомнения? Будто бы украдено это счастье у других вдовых баб, у истосковавшихся по женихам девок.

Уснул Иван. Ему-то легче, не надо выходить в поле с бабами, уехал на станцию и весь день – в рейсе. Настя осторожно поднялась, убрала с подушки его вялую руку. Он пошевелился, почмокал губами и снова затих. Выпуклый, слегка раздвоенный подбородок, резкие скулы, в глазницах запряталась темнота – лицо выражало каменное спокойствие. Оно показалось чужим и далеким, может быть, потому, что Настя надолго приковалась к нему взглядом. Стало обидно, почему он может спать с младенческой безмятежностью, когда ей смутно, беспокойно? И, позабыв о том, что он смертельно умотался за баранкой, она готова была разбудить его, чтобы избавиться от этой немоты в избе.

Прижалась к подушке. Вспомнила другую ночь, зимнюю, рождественскую. Свадебный поезд, дорога из Потрусова в Шумилине, серебряный звон поддужного колокольчика, оставшийся в ней на всю жизнь. Поют полозья. Дробят в передок снежные комья из-под копыт. Лошади игриво всхрапывают, закидывают головы, белый пар толкается из ноздрей. Стынет отполированное ветром поле, стынет низкая луна над заиндевелым перелеском. Небо звездным пологом качается над головой, стряхивает искристый куржак.

Настя с Егором сидели в тесной кошевке, укрывшись одним тулупом. Его глаза светились морозным блеском, привораживали своей близостью. Они были молоды, и вся жизнь впереди представлялась им такой же дивной, как эта дорога.

На загумнах их встретили ребята с факелами: у кого льняной сноп, у кого облитая керосином ветошь на палке. Им тоже был праздник и забава; закричали, раскручивая снопами перед испуганными лошадьми. За теми факельными огнями осталось Настино девичество…

Смежила глаза и снова очнулась, будто кто в бок толкнул. На цыпочках подошла к Шурику, поправила одеяло и села у окна. Уже рассвет подходил к деревне, кромка неба с утренней стороны начала розовато подтаивать. Ближе придвинулись соседние избы. У крыльца стоял линяло-зеленый, тупорылый «студебеккер», американская машина, занесенная войной в такую даль. Егор тоже мог бы работать шофером. Проклятая война.

Окна впустили ненавязчивый свет зари, он робко затеплился на белом боку печи. Сон совсем отлетел от Насти, хотелось поскорей дождаться дня, чтобы множеством разных дел заслониться от докучливых мыслей. Обвела взглядом избу, прикидывая, что можно успеть до бригадирского звонка. «Надо печку истопить, хватит из дому в дом бегать. Чем накормить-то моих мужиков?» – подумала она.

Двое спали, не ведая о ее заботах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю