355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бородкин » Кологривский волок » Текст книги (страница 33)
Кологривский волок
  • Текст добавлен: 1 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Кологривский волок"


Автор книги: Юрий Бородкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

7

В последнее время Андрей Александрович Карпухин стал побаиваться дневной жары – сердце барахлило. Любил приходить на конюшню пораньше, пока не согнало утреннюю прохладу. Он чинил в каморке хомут, когда издалека еще услыхал ходкий стук колес тарантаса. Вышел за порог, загораживая от низкого солнца ладонью глаза, степенно поджидал председателя. Похоже, что не просто так пожаловал.

Бросив вожжи на передок, Ерофеев подошел своей твердой походкой, крепко тиснул руку:

– Как жив-здоров, Андрей Александрович?

– Помаленьку справляюсь, как говорится, дуплистое дерево скрипит, да стоит. А тебя какая забота пригнала С утра?

Ерофеев с ответом не поспешил, сначала подал раскрытый портсигар и, раскурив папиросу, с паузами между затяжками сказал:

– Лошадей будем переводить в Савино, там все-таки ферма. Сам посуди, какой резон нынче содержать в каждой деревне конюшню? Вот у вас и жителей по пальцам сосчитаешь, и лошадей всего три.

– Нешто можно без лошади в деревне? – недоуменно произнес Андрей Александрович, мучительно морща при этом лоб. – К примеру, дрова или сено подвезти, или случится что посерьезней.

– Есть машины и трактора. У тебя у самого сын тракторист.

– Трактором не везде сподручно. Что-то не возьму в толк, Степан Данилович, от тебя ли слышу такие речи? Ведь, помню, печатали твои статейки про лошадей, когда ты был районным зоотехником, – разочарованно произнес Карпухин. – Призывал сохранять поголовье.

– Верно, призывал, потому что тогда лошадь была основным тяглом, да и сейчас я только хочу, чтобы у нас было вполовину меньше конюшен, а лошади останутся.

– Дело хозяйское, мы – люди маленькие, – скромно пожал плечами Андрей Александрович, но не удержался еще от одного упрека: – Все же ездишь вот в тарайтасе.

– Тоже скоро на машину пересяду: «газик» после директора МТС получим. – Ерофеев удовлетворенно подтолкнул кверху соломенную шляпу, пообтер платком высокий лоб. – Так, значит, я сейчас пришлю Пичугиных ребят, пусть гонят Марту и Карьку в Савино, а Лысанку привяжешь мне к задку тарантаса, я отвезу его по пути на «Заготскот». Очень стар.

– Воля ваша, – неохотно согласился Андрей Александрович.

Некоторое время он подавленно сидел на чурбаке рядом с недошитым хомутом, хватал для успокоения табачный дым. Сознавал – теперь уже отставка полная и окончательная. Привык к своему неприметному делу, к лошадям, согласился бы ухаживать за ними, хоть бы и совсем не писали трудодней.

Лошади, не ведая ни о чем, хрумкали клевер. Он задал им еще по охапке, словно хотел накормить надолго впрок, не доверяя другому конюху. Потом почистил их скребницей; особенно жалел Лысанку, разговаривал с ним на прощание:

– Ну вот, Лысанка, и кончен бал. Больше тебя не побалую. Поведут тебя на «Заготскот», погонят на станцию, туда, отколь не возвернешься – моей вины в том нету. Потрубил на веку: вон какие заплешины от хомута, и седелкой боляток набило. Я вот тоже в сторону. Тыркаюсь на своей деревяшке, одна помеха колхозу. Ты, как поведут с конюшни-то, не оглядывайся, а то зареву. Видно, старею.

Прибежали из Савина рыжие двойнята Пичугины. Андрей Александрович помог им запрячь Марту и Карьку, положил упряжь, какая имелась: укатили, весело покручивая над вихрастыми головами вожжи.

Немного погодя, подъехал и сам Ерофеев. Привязали Лысанку поводком к тарантасу: где же тут оглянешься? Пошел спокойнехонько, потому что преданность людям не допускала в нем никаких подозрений. Жалость стиснула Андрею Александровичу горло, слезливо заморгал, и долго стоял как заговоренный, глядя вслед удаляющейся подводе.

После солнечного света в конюшне ему показалось темно. Потерянно побродил между опустевшими стойлами, чувствуя себя, как птица в разоренном гнезде. Знал он, что больше не ступит сюда ни ногой. Домой идти не хотелось, поковылял к речному утору, где на месте бывшей кузницы взялись иван-чай да малина. Любил это утешное место, словно бы специально вознесенное над рекой: глянешь на чистую излуку Песомы, на ее луговую пойму в кучерявых ракитниках да ольховниках, на уходящие из зрения, стушеванные лесные дали – и утишится всякая боль.

Сейчас Андрей Александрович не признал Песому, как будто какая-то другая река строптиво гнала свои мутные воды; видно было, как плыли бревна, иногда с глухим стуком сталкивались друг с другом. Это на новом лесопункте поставили плотину, накапливают воду, а потом пускают вал и гонят сплав. Замоет илом и песком омута, пропадет рыба. Но в те дни, когда река идет меженью, родниково-светлая, как обычно, она по-прежнему красива, успокаивает и ласкает сердце шумилинского жителя.

Андрей Александрович забывчиво смотрел на неудержимое движение воды, не заметил, как подошел сын, окликнул:

– Папа, ты чего здесь?

– Отдыхаю. У меня теперя все дела переделаны.

– Не пойму?

– А приехал Ерофеев, распорядился угнать лошадей в Савино, дескать, у нас конюшня не нужна.

– Ну и ладно. Чего тебе канителиться с тремя клячами? – не понял его печали сын.

– Был бы на своих двоих, я бы дома не засиделся, да, видно, пришла пора с внуками нянчиться, и то не гожусь, потому что Ванюшку еще из пеленок не вытряхнули, а Павлик – это такой пострел, что в два счета скружит голову, где мне за ним поспеть!

– Отдыхай. Имеешь полное право: пенсионер, инвалид войны.

Отдыхай! Вот это-то и есть самая мука для деревенского человека. День можно перекоротать, на другой – руки сами дела ищут.

– Не то забота, сынок, что много работы, а то забота, как ее нет, – ответил Андрей Александрович.

– При хозяйстве хватит тебе по дому управы, – успокаивал Сергей. – Сейчас наши молодожены приедут – не заскучаешь. Туда не удалось съездить на свадьбу, так здесь повторим.

– Зря все же не взял Ленька библиотекаршу-то, и ухаживал, и переписывались, да, видно, не судьба. Неизвестно какую привезет. Ловко это по нынешним временам получается: я женюсь, такого-то числа расписываемся. Без всякого родительского совета, – посетовал Андрей Александрович.

Под горой взвыл пускач ковшового погрузчика – уже стояли в очередь три самосвала. Все шире и глубже захватывает берег песчаный карьер: мало ли песку требуется строителям дороги. Шоссейка, обогнув Шумилино, перекинулась по мосту через Песому и продвигается теперь в глубь бора. Под натиском бульдозеров раздалась просека Кологривского волока, посреди нее на месте бывших лесных хлябей поднимается надежная насыпь. Раскачали, разбудили вековой бор машинным гулом.

Отец и сын некоторое время задумчиво смотрели на копошившихся внизу около машин людей, как на хозяйничавших пришельцев, которым нет дела до местных жителей.

– Я теперь как вот это побитое дерево. – Андрей Александрович показал на поваленную грозой половину ветлы. – Не зря нас вместе шарахнуло тогда молнией.

– Кто-то уж топором ее потяпал, а все же держится: еще зеленеют некоторые ветки.

Не сдается непоборимая ветла, по-прежнему шумит ее уцелевшая половина, не дрогнет ни перед какой лихой силой, стоит на высоком угоре, как богатырь на заставе; кажется, еще стройней стала, выпрямилась. Весной она покрывается золотистым цветом, и раньше всех на ней гудят пчелы; осенью – дольше других деревьев шелестит своими узкими листьями, споря с первыми заморозками.

– Вот, говоришь, клячи. А трактор-то сломался. – Апдрей Александрович показал на железяку в руках сына.

– Пустяки! К обеду починю.

– Ерофеев говорит, теперь на трактора да машины вся надежа.

– Правильно, – подтвердил Сергей, весело глядя на отца голубовато-серыми, цвета песомской воды, глазами. – Ладно, пап, не тужи, береги здоровье. Надо бежать на работу.

И зашагал по дороге к Савину – большой, сильный, уверенный. Сорок четвертого размера кирзачи. С чувством отцовского восхищения смотрел ему вслед Андрей Александрович. В свое время хотелось, чтобы сын устроился в городе, но нет худа без добра: хоть один около родителей. Живет не хуже других, семья прибывает, как положено. Алексей с Верушкой учеными стали, а родителям от той учености проку мало, потому что дома они бывают лишь гостями, все спешат, все рвутся куда-то: у одного – воинский долг, у другой – институт. Тоже небось скоро выскочит замуж там, в Питере.

И все-таки он был счастлив детьми. С мыслями о предстоящем приезде молодоженов прищуренно смотрел он на реку, на осиянные солнцем лесные увалы, уже присмиревшие, чутко настороженные после летней шальной поры. Неизреченная красота. Еще не родился на этой земле человек, способный выразить словом хотя бы малую часть той благодати, которую шумилинский житель воспринимает как нечто само собой разумеющееся. Разве думаешь о воздухе, которым дышишь?

Душа просилась за речные пределы, в бор, куда убегали Кологривским волоком самосвалы, куда Андрею Александровичу давно был заказан путь. Сидел на срубе колесного станка как стреноженный.

8

Узнав о том, что Колька Сизов обретается в деревне вольным казаком, Ерофеев решил поговорить с ним насчет трудоустройства. Переговоры состоялись в самом случайном месте: на повети, где Колька уминал своей постелью сенной зарод. Тут же на сене к его услугам всегда валялся баян, который удалось взять во временное пользование у завклубом, намекнув ей на любовь.

Колька проснулся около обеда и как раз осваивал клубный баян (не получалось на нем так, как на гармошке), когда по бревенчатому съезду поднялся и остановился в воротах повети сам Ерофеев. Ухмыляется, упер руки в бока, приподняв полы расстегнутого пиджака, дескать, играй-играй, послушаю, каков гармонист.

Колька небрежно отбросил баян на сено, съехал по зароду, как с горки.

– О, начальство пожаловало! А я в одних трусах. – Стал надергивать брюки.

– Решил познакомиться с тобой, Николай, – серьезно ответил Ерофеев. – Слышу, гармонь играет. Развлекаешься, значит?

– Так, от скуки, – невыспанно зевнул Колька.

Сели на порог. Ерофеев изучающе поглядывал на Кольку – загорелый, плотный малый, поднакачал штангой силенку – и думалось ему с обидой о том, что десятки, сотни таких здоровых парней взрастила здешняя земля и большинство из них добывает счастье в иных краях. И сейчас уходят, не потому что житье где-то много лучше, а еще и в силу инерции и укоренившегося понятия, что колхоз – в последнюю очередь.

– Конечно, скучен день до вечера, если делать нечего, – сказал Ерофеев. – Говорят, на целине работал?

– Было такое мероприятие, – нарочито безразлично отвечал Колька.

– Это похвально. Какие дальнейшие планы имеешь?

Что-то не повернулся язык сразу же огорошить председателя сообщением о Братской ГЭС; Колька пустился в неблаговидную дипломатию:

– Как сказать? Мне сейчас на все четыре стороны дорога. Отдохну, подумаю, куда податься.

– В колхоз не намерен?

Колька отвел взгляд от проницательных светло-карих глаз председателя, повыбирал из спутанных волос сенинки.

– Честно признаться, не подумывал. А впрочем, смотря, какие условия.

– Жильем ты обеспечен – один сын у матери, а работу выбирай какую умеешь.

– На стройках Москвы работал, в совхозе тоже вел кладку мастерских и собирал щитовые дома, могу и на тракторе, – похвастал Колька, умолчав о том, что попытка выдать себя за тракториста на целине закончилась бесславно.

– Прекрасно! – одобрил Ерофеев. – Трактористы нам нужны в первую очередь, исправный «Беларусь» стоит на приколе, хоть сейчас садись за руль. Есть желание в строительную бригаду – милости просим.

– А в смысле шансов? – Колька выразительно потер палец о палец. – Я ведь привык работать за деньги.

– Обычный трудодень – порядка пяти рублей деньгами, льняной – двадцать. Механизаторы будут получать не меньше, чем в МТС.

– Однако, не густой приварок, – констатировал бесцеремонный собеседник. – Вот там у нас были заработки-то! Как закроет управляющий отделением, так и оплатят. Зерносовхоз-гигант, деньжищ полно.

«Что же ты, приятель, умотал оттуда? Как говорится, хвалишь заморье, а сидишь дома», – недоверчиво подумал Ерофеев, а вслух сказал:

– Везде хорошо, где нас нет. Златые горы я тебе не сулю, но по труду и честь. В общем, заходи в контору, там продолжим разговор.

– Насчет «Беларуси», пожалуй, подходяще, только я на гусеничном работал, – не сморгнув глазом, прихлестнул Колька. – Не уеду, так зайду.

Ерофеев ушел, предполагая, что склонил Кольку в свою пользу. Тому и в самом деле показалось соблазнительным предложение председателя, и не столь уж его пугал колхоз, но неугомонное сердце все настойчивей просилось в дорогу. Надоело бегать в Ильинское к Файке Масловой, надоело мучить баян и пить водку, когда у всех страдная пора.

И вот в одно прекрасное утро Колька уже сидел посреди избы на чемодане, а мать – на скамейке. Уж поднялись, когда она засуетилась, вспомнив еще о чем-то. Порылась в комоде и достала пятьсот рублей, поданные сыном в день приезда.

– Не-не! – замахал руками Колька.

– Возьми, батюшка, тебе нужнее в дальней-то дороге, да прибудешь на новое место.

– Ну ладно, – согласился он, изображая мучительную гримасу, – потом пришлю. Обязательно верну.

Мать знала, что обещания эти пустые, что сама она будет отправлять и посылки, и сбереженные с грехом пополам деньжонки.

Вышли за гумна, к остановке. Долго поджидали автобус, сидя в прохладной тесовой будке. И в эти прощальные минуты беспокойная сердцем мать давала Кольке наказы:

– В дороге-то, смотри, ради бога, не пей, а то ведь сильно скандальный бываешь, попадешь в какую-нибудь переделку.

– Ну что ты! В дороге – ни грамма! – сговорчиво вторил Колька, но заранее знал, что едва ли не полпути проведет в вагоне-ресторане.

– Хорошо встречать, а провожать – одна надсада. Лучше бы ты оставался дома, мне бы поохотней было, особенно зимой: уж тянется она, тянется, сколько дров прижгешь. Надо бы нам с тобой сходить хоть разок в лес, поделать.

– Да, это как-то у меня выпало из головы, – досадливо щелкнул себя по лбу Колька. – Ты попроси Серегу Карпухина, он на тракторе хлыстами дернет, у крыльца распилишь.

– Опять придется с Лимпиадой Морошкиной пополам заготовлять.

В эту минуту, глядя на маленькое, вроде бы усохшее лицо матери, повязанное новым баским платком с жестко торчавшими в стороны, необмятыми концами, Колька мысленно казнил себя за беспечно проведенные гулевые деньки. В нем даже возгорелось запоздалое желание отложить отъезд, сейчас же взять пилу и топор, но желание это осталось втуне, как многие другие благие порывы.

От нечего делать он достал перочинный ножик, принялся вырезать им на скамейке. Мать оговорила его:

– Пошто лавочку-то портишь?

– Роспись свою оставляю на память. Вон, видала, сколько их на стенах!

Белые, строганные с внутренней стороны доски были избезображены надписями карандашом и чернилами: когда только успели? Колька решил превзойти всех, вырезал глубоко, крупно, так что рубанком не возьмешь: «Н. В. Сизов был здесь 2 сентября 1958 года», как бы с намеком на историчность своего краткого появления в родной деревне.

– Давай попрощаемся, пока не подошел, – сказала мать, заслышав приближающийся от Чижовского оврага автобус.

Колька взял ее за плечи, погладил, как ребенка, по новому платку, дескать, не расстраивайся, так надо. Лицо ее жалостливо исказилось, губы задергались. Продолжала впопыхах напутствовать:

– Пиши, как доедешь, как устроишься, ведь только писем и жду.

– Тотчас напишу, – охотно обещал он.

– На дорогу-то я положила пирожки, бутылку молока и курицу: поменьше заглядывай по разным буфетам.

Кольку тяготит такая чрезмерная, как ему кажется, заботливость, он терпеливо сносит ее, не желая огорчать мать.

– Да женись поскорей, батюшка. Хоть к одному месту, може, пристанешь, внуков привезешь – повеселей мне будет, – просит она и добавляет, словно измучившись, благословляя своего непутевого сына: – Ну, поезжай с богом!

Автобус пшикнул дверями, проглотил сына и покатился дальше. Тетя Шура долго махала ему вслед сухонькой ладошкой. Маленькая, придавленная горечью разлуки, она неподвижно-сиротливо стояла на бровке шоссе и после того, как автобус скрылся за угором.

9

Умер Егор Коршунов. Это известие не было неожиданностью для деревни, ведь болезнь совсем съела его – тень, а не человек. Последнее время уж не видели его и на реке с удочкой, только на крыльцо выбирался: надсадно кашлял, сипел словно бы продырявленными легкими, схватывая свежий воздух. Недуг Егора был мучителен и для него, и для домочадцев, видевших, как он день ото дня тает. Смерти он не боялся, даже сознавал ее избавительный смысл, но никогда не верил в россказни о какой-то иной, потусторонней жизни и, как никто другой, понимал, что если и есть рай, так это здесь, на земле, для здоровых людей, конечно. Таких, как Иван Назаров с Настей. Пусть живут, зависти в нем не было, только казалась большой несправедливостью эта разность судеб.

Он стал совсем неразговорчив, замкнулся, чувствуя себя изгоем в деревне, и его старались не беспокоить, понимая, что всей радости осталось человеку – наглядеться напоследок на родимые шумилинские березы. Он примечал, как они неподвижно-торжественны в ясные дни бабьего лета, как подбирается к ним снизу желтизна, прислушивался к их трепету, словно бы каким-то провидением познал высшую мудрость жизни.

Любил, глядя на оживленную шоссейку, по которой пробегали машины, поджидать из школы дочку Оленьку: в первый класс пошла. Подружек ей нет, самостоятельно ездит на автобусе в Ильинское. Щемливое чувство испытывал, завидев вдалеке ее голубенький плащик. Тоненькая, голенастая, с двумя пучочками волос, торчавшими, как рожки, она обрадованно бежала к нему, точно после долгой разлуки, глазенки ее сверкали мытыми вишенками. Не ведала ангельская душа, что через несколько дней опустеет крылечко и сама она осиротело присмиреет без отцовской ласки.

Буквально за день до смерти Егор, предчувствуя конец, призвал к себе сына: не завещать что-то, а глянуть на него последний раз. Этот в десятом классе, ростом не уступит отцу, волосы еще больше потемнели и нависают упругим чубом на левую бровь, как когда-то у Егора, руки длинные, ладонистые – тоже Коршуновские. Лежа на постели, Егор смотрел на него и во всем, даже в манерах, узнавал себя. Сын сидел рядом на табуретке, никто не мешал им разговаривать.

– Видишь, каков я стал. Теперь уже не подняться, – посетовал Егор. – Потому и позвал тебя, ты взрослый и все поймешь по-мужски.

– Врача бы надо привезти, – серьезно сведя брови, предложил Шурка.

– Зачем? Не помогут мне, дорогой мой, теперь никакие академики. Посмотрю на тебя – мне и полегчает. Спасибо, что пришел.

Никогда Егор не поддавался чувствительности, суровым был человеком, безжалостным к самому себе, а в этот момент ослабло сердце. Его черные, болезненно горевшие глаза увлажнились: с неутолимой тоской смотрел на сына. В последний раз. Сызмальства, еще нерожденного, потерял его, казалось, не грех жены был тому виной, а чья-то злая воля разъединила родную кровь.

Шурка с состраданием смотрел на заострившееся лицо отца, серое от недельной щетины, на его исхудавшие руки, вытянутые поверх одеяла. Он сознавал бесполезность утешающих слов, да и не знал их. Любил ли он отца? Лучше сказать – жалел, а привязанности ни к нему, ни к отчиму не испытал, так и остался где-то между ними. Правда, чувство родства иногда тянуло в Шумилино, к отцу и дедушке.

– Закончишь школу, наверно, здесь не останешься? – спросил Егор.

– В город уеду, – определенно, как давно решенное, ответил сын.

– Правильно, – одобрил Егор, довольный тем, что Шурка, наконец, начнет самостоятельную жизнь, уйдет из-под опеки Ивана. Прокашлялся и продолжал: – Я вот что хочу сказать тебе, сынок. В случае чего ты не тужи: хоть и не родной, а батька у тебя есть. Я не мог простить Ивану, а ты прости, потому что матери ты не судья. Понимаешь?

Помолчал, устав даже говорить. Дыхание было сиплое, срывчивое.

– Сходи в пятистенок, возьми ружье и припас там всякий собери в рюкзак, он на стенке висит с патронташем. Больше подарить тебе нечего.

– Спасибо, пап.

Шурка принес ружье. Держал его как-то неуверенно, наверное, стеснялся принимать подарок в такую минуту. Егор потрогал ослабевшей рукой гладкие стволы, похвалил:

– Тулка – на все сто, нынче таких не делают. Ни мне, ни дедушке она уже не потребуется, а тебе в самую пору будет. Жаль, на охоту мы с тобой ни разу не сходили! На глухарей бы за клюквенное болото, там хорошие места… Помоги-ка мне сесть.

Шурка осторожно взял отца под руки, приподнял, подивившись ветошной легкости его тела. Егор достал с подоконника папиросы – даже теперь не мог ограничить себя. Сидел нахохлившись, пристально вглядывался в лицо сына, словно хотел запомнить каждую его черточку. Скоро утомился, попросил:

– Ты ступай, я погляжу в окошко, как пойдешь.

– Все-таки пришлю врача, – пообещал Шурка.

– Ни к чему. Худую траву с поля вон, – жестокий в собственном приговоре повторил Егор. – Ну прощай, сынок!

Кадык скакнул по его худой шее. Шурка поцеловал отца в колкую щеку, пообещал прийти и, накинув на плечо ремень ружья, шагнул за порог. Он почувствовал спиной взгляд отца и почему-то боялся оглянуться, спеша поскорей миновать улицу. А Егор, сжимая занемевшей рукой спинку кровати, тянулся к окну, но глаза застило, и никак он не мог сморгнуть эту горячую пелену…

Хоронили его пасмурным осенним днем. Когда повезли на кладбище, дул сильный встречный ветер: старики приметили это, уверяли, что в деревне будет еще покойник. На поминках гадали о том, чей же теперь черед?

Галина с Оленькой перешли в родительский дом: благо жили через дорогу. Она первой заметила, что после похорон Егора Василий Капитонович тронулся умом, стала побаиваться его. Остался старик один как перст в своей пятистенной хоромине: поневоле полезут в голову всякие блаженные мысли. И как раз настала осень – бесконечные аспидные ночи, когда волком хочется выть от тоски.

Часто шумилинские видели, как Василий Капитонович стал ходить непонятно за чем в лес: без корзины, без топора. Спрашивали нарочно:

– Ты куда, Василий Капитонович?

– Куда надо.

– Дак вроде и по ягоды и по грибы уже поздно?

– Владыко велит, – был краткий и неоспоримый ответ, и старик сосредоточенно шагал дальше, точно по серьезному заданию.

Видимо, повинуясь подсказке того же владыки, овладевшего его душой, Василий Капитонович иногда кричал на всю деревню рт своего крыльца, призывая сноху:

– Галенька-а, куда ты подевалась? Иди в благодатный дом!

Были причуды и неизвестные односельчанам, тайные. Например, он тщательно запирался – проверял двери, дворовую калитку, ворота повети – и, прислушиваясь к каждому шороху, отодвигал глухой приступок, встроенный в запечье, чтобы достать церковное серебро. Раскладывал на полу иконные оклады, крест и чашу, зачарованно разглядывал их, мучаясь своим пожизненным вопросом: что делать с этим неправедным добром? А разрешился он совсем непредвиденно.

Как-то увидел Василий Капитонович в окно милиционера Павла Сыроегина, привязывавшего поводок лошади к тыну. Екнуло сердце – дознался! И когда участковый Сыроегин, по-прежнему жердястый, только наживший на своей немаетной службе редкую сединку в висках да красный нос, переступил порог, Василий Капитонович бухнулся ему в журавлиные ноги;

– Не взыщи, Павел Иванович! Грех великий попутал! Давно хотел признаться тебе: не мое это добро, как на духу говорю, не мое!

– А чье же? – на всякий случай спросил Сыроегин, делая вид, что ему кое-что известно. На самом же деле он заехал просто так, как бывало, когда еще на Настю глаз закидывал. Не знал он и про то, что у старика вышло повреждение ума.

– Глушков навалил мне его перед отправкой на выселку: сохрани, говорит. Он, Кузьма-то, был церковным старостой, он и воспользовался. Его грех! – Василий Капитонович трясущимися руками отодвинул неподатливый приступок, выложил все на стол. – Забери ради Христа! Ослобони душу!

– Занятно, – сказал Сыроегин, проведя длинным пальцем по запылившемуся серебру. Довольный неожиданным покаянием старика, распахнул свою планшетку, приготовившись писать: – Позови-ка кого-нибудь в понятые.

Василий Капитонович еще больше струхнул, стал снова умолять:

– Павел Иванович, батюшка, только до суда не доводи! Богом прошу!

– Не беспокойся, до суда не дойдет. Может быть, эти вещи в музей передадут, да еще спасибо тебе скажут, – не то всерьез, не то шутя толковал участковый, подкручивая прокуренные усы.

– Вот-вот! Столько лет сохранял без всякой корысти, – обрадовался Василий Капитонович. – Ты запиши про добровольное признание.

– Все запишу. Зови кого-нибудь, потому что надо составлять по всей форме акт. Уж не обессудь, Капитонович, такой порядок.

Через полчаса Сыроегин приторачивал к седлу мешок, возбудивший любопытство деревни. Когда он тронул поводья, конь испуганно прянул от жестяного шороха окладов и пустился частой рысью, не зная, как стряхнуть непонятную ношу…

Василий Капитонович облегченно вздохнул, избыв, как ему казалось, великий грех, за который был много наказан. Столько лет не мог найти примирения со своей совестью! Но в его болезненном мозгу укоренился другой страх: все мнилось, что не сегодня завтра приедут брать его под арест. Завидев случайно проезжавшего деревней Сыроегина, или председателя, или иное начальство, он запирался на все запоры и призывал на помощь владыку. Случалось, стращал через окно:

– Не подходи, антихрист! Не смей! А то спалю избу!

И люди, видя его мучнистое от волнения лицо и заполошные глаза, старались обходить стороной его дом, опасаясь, как бы и вправду не пустил он красного петуха по деревне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю