Текст книги "Кологривский волок"
Автор книги: Юрий Бородкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
Давно не было такого оживления в Шумилине. Около Евсеночкиной клети собралась вся деревня: выдавали зерно на трудодни, не какие-нибудь фуражные остатки, а чистую рожь. Ребятишки возбужденно сновали среди взрослых. Бабы, поджидая очереди, переминались с пустыми мешками под мышками, толковали про Настю. Евстолья Куликова, как всегда, присочиняла невесть от кого услышанные подробности:
– Егор-то ей прямо в лицо плюнул. Иди, говорит, туда, отколь пришла. И правильно сделал.
– А мальчишонку-то не повидал? Тот, поди, и не знает, что батька вернулся.
– Иван тоже не дурак, взял да и выпроводил.
– Сама она ушла.
– Полно-ка!
– Все-таки жалко Настёнку. Кабы знала, что Егор живой, другое дело.
– Больно-то руки расшинеривать на мужиков тоже нечего! Так ей и надо! – с беспощадностью судила Евстолья.
Подъехал Лопатин, весело поздоровался, приглаживая жесткие усы:
– С праздником, товарищи!
– Спасибо, Степан Никанорович.
– Практически, заработали.
Заработали они, конечно, больше, не по триста граммов на трудодень, но и это казалось много по сравнению с прошлыми годами, когда, случалось, и совсем ничего не выдавали.
Вчера до полуночи решали на правлении, по скольку оплачивать трудодень, и он колебался больше других: знал, что госпоставки еще не выполнены, что обвинят его в иждивенческих настроениях, в непонимании главной линии, а сейчас сомнения отпали. Люди ждали победу и вместе с ней другую жизнь и должны почувствовать какой-то сдвиг.
– Качнем председателя! – визгливо выкрикнула Олимпиада Морошкина.
– Качнем!
Бабы, весело гомоня, подхватили Лопатина. Напрасно сопротивлялся – оторвали от земли. Подлетая кверху, он растерянно улыбался, придерживал рукой кепку.
– Ты не шапку держи, а галифе! – советовали старики.
– За воздух хватайся!
– Чего-то толпой стал наш председатель, бабам поддался, будто мячик подбрасывают.
Никита Соборнов привычно двигал скрюченным пальцем груз по рейке весов, насупив косматые брови, помечал в тетрадке, кому сколько отпущено. Серега с Игнатом Огурцовым выставляли насыпанные мешки на переклетье. Карпухиным навешали мешок под завязку, и еще не вошло.
– Постой, убавлю, а то тяжело, – сказала мать.
– Не надо, донесу, – махнул рукой Серега. – Своя ноша не тянет.
Когда мешок подкинули ему на спину, он крякнул и невольно присел под его тяжестью. В этом году выработал трудодней чуть меньше, чем мать. Она заботливо поспешала сзади, поддерживала мешок за уголки, точно боялась, что он вот-вот разорвется и зерно посыплется на пожухлую от инеев отаву.
– Видишь, сколько мы заработали нынче! Бывало, получишь узелок каких-нибудь загребков – куриц не накормить. Ты передохни у огорода, а то надсадишься, – беспокоилась она.
– Донесу.
Серега упрямо давил траву сапогами, чувствуя в себе избыток сил. До дому было уже недалеко, отец поджидал около тына и, как только подошли, бережно приняв с плеча мешок. Его поставили посреди избы, и каждый брал в ладонь холодноватое, веское зерно. Серега пробовал жевать, во рту сделалось сладко. Стоя перед мешком, бабка перекрестилась на передний угол.
– Завтра хлеб испеку, – пообещала мать. – Сейчас отсыплю немного посушить на противень.
– Мама, большой, круглый испеки! – попросили ребята, радуясь своему домашнему хлебу.
Вечером не только у Карпухиных крутили жернова: почти в каждом доме они есть. И запахло от размолотой ржи августовским зноем, солнцем, ядреным овинным дымом, будто бы лето продлило свой срок.
В эти самые дни, когда по деревне запоздалым громом перекатывался рокот жерновов, прислали из района ревизора для проверки дел в «Красном восходе». Въедливый оказался мужик, дотошный. Не только разбазаривание хлеба поставили в вину Лопатину, припомнили, что без ветеринарного заключения он распорядился зарезать Майку, что сгорел скотный двор и по халатности со стороны правления колхоз лишился мельницы.
После отъезда ревизора Лопатину стало как-то не по себе в правленской избе, дотоле казавшейся уютно-привычной, как свой дом. Будто бы отбывал пустой номер два года, занимал чужое место за председательским столом. Правда, он мало и сидел-то за ним: не то время, чтобы руководить из конторы, всегда находился на виду у колхозников. Невелик колхоз – три бригады, а забот по горло, людей не хватает, да еще требуют в лес, на сплав, на дорожное строительство. Попросишь трактор в МТС – за него надо платить тем же хлебом.
Дождь-косохлест щупал окна, шуршал по простенкам. Печи еще не топили, зябко было в правлении, только едкий табачный дым облачками плавал под низким потолком. Сунув руки в карманы брезентового плаща, Лопатин прошелся по истоптанным половицам, присел на табуретку возле стола счетовода, словно бы уже не был здесь хозяином.
Тихон Фомич пытливо воззрился на него поверх очков. Вроде бы неприметный в колхозе человек, а, поди ж ты, сидит и сидит в конторе. Председателю сыплют выговор за выговором, у иного отберут партбилет, другой угодит под суд, А Тихон Фомич, упрятав ноги в высокие, без отворотов валенки, непоколебимо сидит за столом, щелкает счетами, делая свое бессловесное дело. Вот он положил йа амбарную книгу младенчески маленькие руки, ежит плечи, морщит лимонно-желтый лоб, как преждевременно состарившийся мальчик. Кажется, дыхни посильней, скатится со стула, но никакая сила не выкурит его отсюда, забился, как колос в волос.
– Нарушений ревизия у меня не нашла, все тютелька в тютельку. – Тихон Фомич прижал ладонями книгу. – То, что государству всего пятьсот тридцать пудов сдадено, а мы хлеб роздали, не моя вина. Закон ты знаешь: на авансирование можно пустить не больше пятнадцати процентов от сданного государству. Мы порядком переборщили.
– Ответственности я не боюсь, Тихон Фомич, – сказал Лопатин. – У меня подушка под головой не вертится: не для себя, для людей добро сделал.
– Про зимний падеж ягнят, должно быть, кто-то ему дохнул, спрашивает: «Что это у вас овцы-то вроде не романовки, а степной породы – по одному-два ягненка дали приплоду?» Сам усмехается. Я тоже смехом отвечаю, мол, баран-гонок у нас такой малоплодный, а коли всерьез, и раньше были годы, когда редкая овца тройню принесет. Пожал плечами; не поверил, конечно, но допытываться не стал, потому что документы соответствуют.
– Тут, каюсь, моя вина.
– Не кайся, с плеч скатилось – оно и легче, вот если бы дознались, тогда другой оборот. Дела твои, Степан Никанорович, – табак. Могут того… колупнуть, – счетовод поддел воздух большим пальцем. – Под суд, может, и не отдадут, потому как ребят у тебя много, а вообче, кто знат? И то сказать, по нонешним временам ты дольше других держался.
– Ты говоришь так, будто меня фактически сняли с председателей.
– По мне, что ни поп, то и батька, – признался осмелевший Пичугин, заматывая на очки нитку, привязанную вместо дужек. – Поторопился ты, Степан Никанорович, с хлебным трудоднем: всех не обогреешь.
– Что бы ты сказал, если бы послать тебя на зиму в лес? – спросил в упор Лопатин.
– По возрасту и по состоянию здоровья не подхожу.
– А вдовые бабенки, у которых детишки остаются голодными, подходят?
– Знаю, слыхал. Ты районному начальству попробуй это втолковать.
– Попробую.
Тихон Фомич только усмехнулся такой наивности. Он привык к смене председателей и никогда не ошибался в своих прогнозах.
Деревня погрузилась в аспидную темноту. Желтый свет лампы в правленском окне, от которого уходил Лопатин, казался случайным, заблудившимся. Дождик холодил лицо, тукал по брезенту, под ногами хлюпала грязь. От этой неуютности в природе, от неприятностей, которые его ожидали впереди, было скверное до тошноты настроение.
Поскоблил подошвами о железку, вбитую в крыльцо, тяжело ступая, будто нес ношу, поднялся по лестнице. Ребята спали: двое старших на полатях, двое младших на кровати. Жена подала ужин. Нехотя поковырял вилкой перетомившуюся в печке картошку. И почему-то сейчас, при жидком свете лампы, потянуло к фотографиям, облепившим передние простенки, в трудные моменты человек всегда оглядывается на свое прошлое.
Сохранилась одна отцовская, питерская. Сидит он на фигурном венском стуле, широко расставив колени, с боков стоят братья с застывшими, напряженными лицами. Все в хромовых сапогах, костюмах-тройках, у отца волосы гладко примазаны на пробор, на дядьках – картузы с лаковыми козырьками, из карманов цепки болтаются для форсу – часов ни у одного не бывало.
Вот и сам он тоже в Питере, совсем юноша, на трубном заводе работал сезон. Жизнь часто уводила его из деревни в большие и малые города, и потому снимков накопилось порядочно. Он отыскал себя среди участников уездного комсомольского слета, затерли ребята повыше ростом. Многие из этих желторотых ребят в длинных, подпоясанных косоворотках стали большими людьми.
Долго разглядывал снимок, наклеенный на толстый, покоробившийся картон. Тут были все здешние мужики и парни со своими десятниками и прорабами, стояли плотной толпой на фоне строящегося Балахнинского бумкомбината. Многих уж нет в живых. Знатные были плотники.
Дальше шли снимки, можно сказать, свежие, довоенные, и один, принесенный с финской войны. Одним словом, в этой настенной хронике была скупо обозначена его биография. Лопатин пожалел только, что ни разу не пришлось сфотографироваться всей семьей, с детьми, и вдруг горестно почувствовал, что жизнь его подошла к какой-то черте, будто ему уже вынесли приговор.
Дождь утихал. Ветер метался впотьмах по деревенской улице, скребся о стены, пытаясь пробраться к избяному теплу.
18Первое время Василий Капитонович ни на шаг не отпускал из виду сына, выйдет Егор по надобности на поветь, и то настораживался: не натворил бы беды, мало ли чего взбредет в голову – веревку на балку и… Видно ведь, как нервы-то измочалились, временами тихая задумчивость находит на него, лицо становится иконно-безучастным, глубоко в глазах прячется какой-то тайный огонь, сжигает его изнутри. Торопился домой, надеялся, а тут еще удар подкосил…
После обеда Егор ушел в пятистенок, слышно было, как он что-то шебаршил за стеной; Василий Капитонович подождал несколько минут, не утерпел, заглянул в дверь: Егор стоял против окна, просматривая на свет стволы централки.
– Ты чего? – само собой вырвалось у Василия Капитоновича.
– Хочу в лес сходить. Ружье хорошо сохранилось, я уж думал, ты продал его.
– Было распоряжение в начале войны: всем сдать ружья под расписку в милицию, нынче, правда, вернули. А я не сдавал, дома-то сохраннее.
– Павел Евсеночкин охотится? – спрашивал Егор, поставив ружье на лавку и обтирая его тряпкой.
– Охотится. Какой ляд ему сделалось? Зимой на лыжах пойдет стегать, молодому не угнаться, – отвечал Василий Капитонович, а думал о том, как некстати попало ружье в руки сыну, надо было спрятать, сказать, что продал, или на ту же милицию свалить – отобрали, да теперь поздно рассуждать. – Може, вместе пройдемся, на мельницу заглянем? – предложил он.
– Как хочешь, – согласился Егор, хотя такое намерение отца удивило его, потому что раньше он считал охоту бездельем.
Они сразу же направились по мельничной дороге в лес даже не сворачивали.
Немного посидели в избушке (будто на поминках), на столе и лавках – вершок пыли, пахнет волглой печиной и вроде бы мышами. Егору захотелось на свежий воздух, перешли по лавам через Песому и углубились в бор.
– Говорил я Лопатину, давай вернем мельницу на место, отказался – лошадей пожалел, – рассказывал Коршунов-старший. – Не пришлось бы крутить в каждой избе жернова, не было бы этого шуму-грохоту по деревне, авось и до района не донеслось бы. Ревизия приезжала из Абросимова, слышь, турнут Лопатина с председателей: хлеб выдал не по закону.
– Одного турнут, другого поставят.
– Я вот что, сынок, думаю, – начал Василий Капитонович, придерживая сына за плечо, – не сходить ли мне в Потрусово?
– Зачем?
– С Настасьей поговорить, все уладил бы. Так-то оно ведь лучше будет…
– Не о чем с ней говорить! – отрезал Егор, и в глазах его появился сухой блеск, пугавший отца своим отчаянием. – Наши с ней стежки навсегда разбежались.
Василий Капитонович не стал убеждать его, может быть, погодя поймет, что родительское слово зря не молвится. То бы подумал, мать с постели не встает, у самого здоровье потеряно, хворости начнут одолевать – никак нельзя без жены. А Шурик? Что ни говори, своя кровь.
Впереди снова засветился березняк. Егор совсем забыл про охоту, шагал просто так, без всякой цели; паутина липла к лицу, он даже не загораживался от нее. Со стороны дороги доносились какие-то глухие удары; постояли, прислушиваясь, и повернули прямо на них, взбивая сапогами опавший лист.
* * *
Мать давно просила привезти жердей, они были заготовлены в чащовике за рекой. Под вечер Иван выкроил время, чтобы съездить за ними, «студебеккер» легко прошел Каменным бродом, пропечатал первый машинный след в бору: дорога в начале волока довольно сухая, песчаная.
Он быстро нагрузил машину и присел на поваленное дерево покурить. После гулких ударов жердей по кузову стало выморочно-тихо, только слышалось, как шарит клювом по сосновой коре пронырливый поползень. Серое небо низко провисло над просекой, придавило лес. Гнетущее ощущение одиночества не отпускало Ивана все эти дни, не знал, чем избавиться от него: пока сидишь за рулем – еще ничего, а кончил работу, и домой не хочется идти.
Чу! Голоса рядом, наверно, охотники, кажется, стреляли. Кто-то продирается через еловую чащобу. К машине вышел Василий Коршунов в широком сером плаще, за ним – Егор, на плече – ружье, за ремнем рябчик болтается. В другой обстановке не вдруг узнал бы его: бывало, верхнюю пуговицу фуфайки застегивал натуго, а сейчас ворот обвис, шея длинная, кадыкастая; темно-синюю кепку свою довоенную снял, чтобы стряхнуть иголки и паутину, в белых волосах – ковыльная легкость, поредели.
Поздоровались с Иваном нехотя, рук не подали, в глазах у обоих – непримиримое отчуждение. Разве такой могла быть эта встреча?
– Рано похоронил ты меня, Иван, – сказал Егор дрогнувшим голосом.
– Не я один. Отец твой первый не верил, что ты вернешься: не даст соврать.
– Ты на отца не кивай, со своей совестью расчет держи, – наступал Василий Капитонович. – Девок, что ли, тебе не было?
Иван почувствовал, что дело может принять крутой оборот, поднялся на ноги, готовый ко всему; Коршуновы угрожающе дышали ему в лицо, и в нем вдруг пропало чувство некоторой вины перед Егором, которое он испытывал до сих пор. На какое-то мгновение застлало горячим туманом глаза, гул мотора, работавшего на холостых оборотах, будто бы толкался в груди.
– Счастье твое, что судьба уравняла нас: ушла в Потрусово Настя, а то бы приговорил я тебя из обоих стволов. – Егор сжал ладонью цевье ложи. – Мне терять нечего.
Этого-то и боялся Василий Капитонович, потому и присматривал за сыном. А того хуже, боялся, что Егор себе пустит пулю в лоб. Надо было припугнуть Ивана, как-то приневолить убраться из деревни, тогда проще вернуть спокойствие семье.
– Я еще раз говорю, Егор, мне нечего оправдываться перед тобой, – твердо сказал Иван. – Нервы решили мне пощекотать? На испуг не возьмете, между прочим, я не в плену сидел, а воевал.
– Про плен лучше помолчи! Задушу! – Егор ухватился свободной рукой за ворот Ивановой гимнастерки, напрягся так, что побагровевший шрам, казалось, вот-вот лопнет.
Иван сжал костистое запястье его руки, отвел в сторону и Василия Капитоновича, вклинившегося между ними, отстранил.
– Слаб ты, Егор, зря ерепенишься, а ты, Василий Капитонович, не тех лет, чтобы с тобой драку затевать.
Свистящий кашель затряс Егора, лицо покоробилось, кровью плюнул на притоптанную траву.
– Мы с тобой еще поговорим! Встретимся!.. Пошли, батя.
– Ступай, догоню.
Василий Капитонович настойчиво постучал скрюченным пальцем по капоту, пригрозил, злобно сверкая глазами из-под козырька картуза:
– Мой совет тебе, парень, уезжай подобру-поздорову из деревни, пока до греха не дошло.
– Забываешься, Василий Капитонович, миновало то время, когда такие, как ты, действовали из-за угла, – вспомнив отца, напрямик ответил Иван.
Видно было, как неожиданность этих слов встряхнула Коршунова, глаза начали настороженно расширяться, скулы закаменели, а палец, барабанивший по капоту, безвольно пополз вниз. Но он тотчас сумел взять себя в руки, процедил сквозь зубы:
– Намекаешь? А хошь, за облыжные наговоры я на тебя в суд передам?
– Не передашь, – уверенно сказал Иван, включая скорость. – Ну-ка, посторонись!
– Сукин сын!
Василия Капитоновича будто бы отмахнуло в сторону выхлопными газами: снова грозил вслед пальцем, беззвучно мял губами проклятия. Отстал и Егор, по-стариковски ссутулившийся, сосредоточенный в себе, даже глаз не поднял.
Должно быть, бабье лето припасло один денек специально для Серегиных проводов в армию. С утра туман белым половодьем поднялся из Песомы, затопил деревню, так что из окон видны были только соседние дома, но долго не удержался, тронулся еще выше, растаял, оставив на крышах и изгородях седой росяной налет. Под ясным, но скупым на тепло солнцем смирно пригрелась земля, ко всему готовая, все сделавшая, что можно было успеть за короткое северное лето. Даже вороны, беспокойно летавшие в ненастье над гумнами, примолкли, чинно рассевшись по коньку на избе Павла Евсеночкина.
Повестка из военкомата не была неожиданностью и никого не испугала: на службу призывали, не на войну. Накануне протопили баню. Мать до свету испекла пирог-подорожник, теперь он лежал в котомке вместе с ложкой, кружкой и полотенцем. Отец тоже все утро стучал своей деревяшкой, побрился, надел, как в праздник, белую рубашку. Лицо его казалось слегка взволнованным. Подал Сереге насыпанный по завязку кисет:
– Мало ли куда повезут, на всю дорогу хватит. В чужой стороне нет милее, как покурить домашнего табаку. После мы тебе посылку соберем.
– И носки с варежками вязаные пошлем, – добавила мать. – А то эту одежу все равно отберут.
Верушка лезла на руки, как маленькая, любопытно задрав носик, спрашивала:
– Ты солдатом будешь?
– Солдатом, Верушка.
– Таким, как папа? И ружье тебе дадут?
– Не ружье, а винтовку, – поправил Ленька. Он поскучнел, уже сейчас поняв, что без брата ему придется покрепче впрягаться в разные дела.
– Границу будешь от немцев охранять?
– Ладно, дочка, погоди задавать вопросы, он в письме нам про все напишет. – Отец звякнул своей стопкой о Серегину. – На посошок, как заведено! Счастливой тебе дороги и службы.
– Смотри, береги себя, – прижимая к глазам фартук, наказывала мать. – Одного дождались, другого провожаем.
Бабка все держала сухонькую ладошку ковшичком около уха, пытаясь расслышать, о чем говорят, но это не помогло, потому что в глазах ее не улавливалось никакой реакции. Со свойственным ей тактом она редко встревала в разговор.
Провожать Серегу пришла почти вся деревня, не было только Назаровых да Коршуновых. Мужики подходили к отолу, наспех выпивали. Две гармошки заливались наперебой. Кольку Сизова останавливали, чтобы не мешал Игнату. Он не унимался, еще приплясывал и выкрикивал, отчаянно мотая головой:
Погуляйте, допризывники,
Последние деньки.
Машина к Галичу подходит —
Голубые огоньки.
Уже закинув на плечи котомку, Серега тоже дробанул напоследок. Старый пиджак был тесноват ему, а кепка, наоборот, со стриженой головы соскальзывала.
Отец взял под руку Игната, и вслед за гармошкой потянулись на улицу родня и провожающие. Танька шла чуточку впереди, стеснялась подходить к Сереге. Она поступила работать на почту и заметно остепенилась в это лето, носила теперь ладный жакет синего сукна и хромовые сапожки. Письма будут приходить прямо ей в руки, минуя почтальона.
Возле кузницы старики и старухи остановились. У бабки Аграфены паралично затряслась губа, слезы набухли в размытых глазах.
– Прощай, Сережа. Храни тя господь! Не дождаться мне. Ведомо, када воротишься, буду в Ильинском вместе с дедушкой. Ты приди туда к нам.
И от этой бабкиной покорности, от неожиданной ее просьбы Сереге вдруг перехватило горло. Отец тоже не пошел дальше, крепко обнял и, сурово нахмурившись, подтолкнул в плечо:
– Ступай.
И другие старухи всплакнули, привыкнув за войну прощаться со своими деревенскими навсегда. Закутанные в черные полушалки, все они казались одинаково скорбными, похожими на бабку Аграфену. Навалившись на падог, стоял как изваяние Никита Соборнов. Руки словно срослись с узловатой можжухой. Еле приметный ветерок шевелил его паутинно-белую бороду. И подумалось Сереге о том, что, пока он служит, многих шумилинцев позовет земля, а могучий старик Соборнов останется, потому что в нем вековая сила.
Игнат с Колькой заиграли «походную», чтобы перебить жалостливых старух, гаркнули в два голоса:
Во солдатушки, робятушки,
Дорога широка.
Погуляйте, девки-матушки,
Годов до сорока.
На верхотинке у росстани снова затеяли пляску. Колька устал таскать хромку, сел на камень. Все старался подыграть Игнату, сбивался: где поспеть за его быстрыми пальцами! У того гармонь действительно поет в руках, мехи ходят волнами, пересыпаются крошевом цветов.
Пора идти. Обнял сестренку и братишку, успокоил мать. С Танькой попрощался, как со всеми, только подольше держал руку. После покаялся, надо было поцеловать принародно: чего теперь таиться? Зашагал, оглядываясь и помахивая кепкой, и ему махали. Танька забралась на камень, белый платок ее трепетал высоко над головами.
От леса Серега еще раз окинул взглядом клеверище, уставленное бурыми скирдами, макушки шумилинских берез, торчавшие из-за взгорка, пойму Песомы, обласканные солнцем увалы, крапленные ржавыми пятнами осинников. Все это он принимал в себя как последнее причастие к отцовской земле, с которой впервые расставался надолго.