Текст книги "Ключи от дворца"
Автор книги: Юрий Черный-Диденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
– Да уж добавили бы! – с ожесточением разделывая крепкими зубами мосол, согласился Злобин. Исчерна-смуглый, угреватый, он крутнул пожелтевшими белками глаз в сторону Грудинина. – Верно говоришь, Василий, для того мы здесь и стали… Дождемся!
С мнением Грудинина обычно во взводе считались. Ивановский текстильщик, он несколько лет проработал на большой мануфактуре гравером. Именно Грудинин, если к нему обращались, мог найти в своей объемистой вещевой сумке газету со стихами любимого всем фронтом поэта; мог вырезать на крышке плексигласового портсигара такой затейливый рисунок, что хоть посылай в музей, и смастерить такую зажигалку, на которой остановит любопытный, изумленный взгляд и сам генерал; мог вставить при чтении очередной сводки такое меткое замечание, что к нему прислушается и командир.
– Ясное дело, дождемся. Я про это Нечипуренко и говорю, – вновь вернулся к своей мысли Вернигора. – Ему еще богато зароблять придется, чтобы домой не в задних повернуться!
– Не больше, чем тебе!.. Я кое-что заработал еще и в прошлом году.
– Да то, що ты тогда заробыв, – то в лесу осталось, – недвусмысленно намекнул Вернигора на то, что Нечипуренко во время окружения вынужден был зарыть документы.
– Я как-нибудь еще тогда старшиной батареи был.
– Э-э! – Вернигора выразительно посмотрел на солдатские погоны товарища и махнул рукой.
– Вот тебе и э-э… Подожди, копии документов давно запрошены.
Может быть, и еще бы продолжалось это незлое препирательство, но его прервал раздавшийся с левого крыла окопа громкий зов:
– Скворцов!
– Я! – откликнулся Андрей Аркадьевич.
К сидевшим торопливо подошел Петр Шкодин, тоже боец первого взвода, но выполнявший в эти дни обязанности связного у командира роты.
– Скворцов, молнией к комбату!
– Да какой же он тебе Скворцов? – изумился Вернигора, глянув на мальчишеское, покрасневшее от быстрой ходьбы лицо Пети.
– А кто же он мне?
– Папаша, Андрей Аркадьевич, вот кто, а ты – Скворцов… да еще – молнией!..
– Это уж, извините, товарищ гвардии сержант, действую и обращаюсь точно по уставу.
Не только эта, с пылкой строптивостью произнесенная реплика, а и весь вид Пети как бы говорил: нет, меня с толку никому не сбить, и не пытайтесь, свое дело знаю. Что из того, что мне всего восемнадцать лет! А у кого другого так начищена и так горит пряжка ремня, как у меня? У кого еще так точно, по-уставному, подшит отутюженный, сверкающий белизной подворотничок? На ком еще так ловко заправлена и так молодецки сидит шинель, хотя и выдал ее старшина – ну и несочувственный человек! – из числа обмундирования, бывшего в употреблении?
– Ну, смотрите, яке ж маленьке, а петушится, – с прежним изумлением проговорил Вернигора.
Шкодин метнул на него потемневший, гневный взгляд и вновь повторил еще официальнее:
– Гвардии красноармеец Скворцов, вас ждет командир батальона.
– Да иду, иду, Петро.
Поднялся, окончив есть, и Болтушкин, за ним остальные. Кто-то, или Скворцов, или Нечипуренко – оба они были одинаково высокого роста, – потягиваясь, чтобы размяться, очевидно, приподнял голову над бруствером окопа. Взвизгнули пули, одна, другая, третья… послышалась короткая пулеметная очередь, и мелкие комья мерзлой земли взметнулись над бруствером.
– Ишь, сволочи, так и норовят какую-нибудь пакость сделать, – выругался Скворцов.
– Да это ж они похоронный салют по своей шестой армии отдают.
– Ага, смотри, чтоб тебе цим салютом голову не зацепило… а то как раз на жнива попадешь, – проговорил Вернигора в ответ на эту чрезмерно восхищенную реплику Нечипуренко и вразвалку направился к своей нише.
Вслед за разрозненными ружейными выстрелами послышался глуховатый орудийный залп, и снаряды, словно мощным компрессором нагнетая и уплотняя воздух, зашумели над головами и разорвались чуть позади окопов.
Гитлеровцы после многодневного бездеятельного перерыва сегодня решили вновь попытаться сбить клин, которым участок батальона выдвигался на плацдарме. Второй залп, третий…
Вырвавшись из сотни стволов, сталь и тротил забуйствовали на прибрежной полосе, сметая проволочные заграждения, вызывая при близких разрывах ощущение тошноты и удушья. Каждый снаряд бил по земле, будто по живому, и она, зыбкая, еще не успевшая промерзнуть, откликалась взъяренным, глубинным гулом.
Понимая, что вот-вот гитлеровцы поднимутся в атаку, и Скворцов, вызванный к комбату, и Исхаков, собравшийся в обогревалку, и Шкодин теперь остались в окопах. В трех шагах от Исхакова втиснулся в нишу Злобин. Он что-то крикнул Исхакову, но разорвавшийся неподалеку снаряд заглушил восклицание, и лишь по движению губ Злобина, по его усмешке красноармеец догадался: вот, мол, теперь обогреешься!
Гитлеровцы выскочили из своих окопов, подбадривая себя покрикиванием, бесприцельными выстрелами на ходу. На флангах заговорили вражеские пулеметы. Их густые очереди мешали красноармейцам поднять голову над бруствером и вести огонь. Но за три месяца пребывания на плацдарме все они уже обжили свои места, приноровились к каждой не заметенной снегом былинке, к каждой кочке и камешку впереди себя. Вернигора, что ни вечер выползавший из окопа, чтобы расчистить от наметов снега свой сектор обстрела и поправить рогульки для ночной стрельбы, всматривался в подбегавших гитлеровцев, нетерпеливо ожидал команды открыть огонь. Грудинин тонкими почерневшими пальцами перебирал в нише выложенные из подсумков патроны, словно искал среди них самые ему нужные, неотразимые. Скворцов то с силой двигал плечами, то по-стариковски согревал дыханием озябшие руки, чтобы было ловчее работать затвором.
Большинству красноармейцев первого взвода уже не раз приходилось встречать атаки немцев. Не раз уже они испытывали острое, леденящее чувство смертельной опасности. Не раз приходилось вступать в единоборство с врагом, в единоборство, в котором побеждала бо́льшая воля, бо́льшая ненависть, бо́льшая любовь. Но странное дело, хотя сейчас так же, как и в прошлом, каждый из тысячи пролетавших осколков и каждая даже шальная пуля могла в любую минуту оборвать жизнь, ощущение опасности было не таким тягостным, словно бы уменьшилось. Казалось, что на стороне сидевших в окопах, помимо полковой и дивизионной артиллерии, помимо притаившихся в оврагах минометных батарей стояла еще неизмеримо более грозная сила. И пусть она была незримой, отдаленной сотнями километров степей и дорог, все равно эта сила – сила сталинградских армий, в гигантском междуречье громивших гитлеровцев, – создавала перевес, превосходство и здесь. Это знали сидевшие в окопах. А знал ли это враг?
Снаряды уже рвались позади, в глубине обороны полка. Атака подкатывалась к окопам…
Болтушкин приподнял голову над бруствером. Он уже ясно различал ощеренный в исступленном крике рот рослого фашиста, который вырвался из цепи вперед. На бегу он поводил автоматом из стороны в сторону, из стороны в сторону метались его руки, и оттого казалось, что автоматчик и сам не знает, куда именно, к какому краю окопов он бежит.
– Огонь! – передавая команду командира роты, со злым придыханием крикнул Вернигора, стоявший слева от Болтушкина.
Помкомвзвода с силой гаркнул это слово, чтобы его услышали и справа, прицелился в рослого немца, нажал спусковой крючок. Автоматчик продолжал петлять по снегу. Упал он, лишь на какую-то долю секунды опережая тот миг, когда Болтушкин выстрелил вторично. «Гад, два патрона выманил», – разъяренно выругался про себя Александр Павлович. Винтовочный огонь стремительно учащался, сливался то в залпы, то в длительно рвущийся, катившийся лентой звук.
Цепь атакующих неумолимо редела, но те, кто остались, все еще бежали вперед, словно страшась повернуть обратно на путь, усеянный трупами.
Но когда перед подбегавшими, взвихрив снег и землю, всклубились разрывы гранат, когда сбоку по цепи ударил кинжальный огонь пулеметов, фашисты поняли, что, хотя до окопов и осталось несколько десятков метров, сил для ближнего боя у них уже нет. Они дрогнули, начали откатываться назад.
– А ну, на обратную дорожку им! – крикнул Скворцов.
Разгоряченный, он почти половиной туловища перевалился через бруствер и будто вколачивал пулю за пулей в хмурую зимнюю дымку, в которой перебегали, падали и вновь поднимались серо-зеленые шинели.
Но и Андрей Аркадьевич не поспевал за Шкодиным. Петя, недавно переведенный в стрелковую роту из транспортной, впервые участвовал в бою. И сейчас словно старался наверстать ранее упущенное. Он поспешно перезаряжал винтовку, давно опорожнил подсумок и теперь выхватывал обоймы из кучи патронов, которые просыпались из опрокинутого чьей-то ногой ящика…
По лицу Грудинина текла кровь от ссадины на лбу, нанесенной мелким осколком. Он то и дело быстро комьями снега убирал кровь, чтобы она не застилала глаза, вскидывал винтовку, стрелял, что-то приговаривая.
– Эх, людей маловато! – расслышал Болтушкин.
– Да, что жаль, то жаль… Маловато!.. – невольно повторил и помкомвзвода, понимая, как хорошо было бы сейчас подняться в контратаку и на плечах убегавших фашистов ворваться в их окопы.
2
Четвертый день от села к селу шагала маршевая рота. Двигались грейдерными дорогами, а чаще проселочными, так как они сокращали путь, да и не приходилось ежечасно сворачивать за кювет, уступая дорогу автоколоннам, танкам, конным обозам.
По мере приближения к линии фронта все труднее становилось выбирать места для больших привалов, для ночевок. Населенные пункты оказывались переполненными армейскими тылами и подходившими свежими подразделениями.
Для молоденького лейтенанта, который вел роту, недавнего выпускника военного училища, то было первое самостоятельное задание, и он искренне волновался и переживал все: то, что в нарушение порядка не мог сегодня утром обеспечить роту кипятком, то, что люди не обсушились как следует, и даже то, что с неба пластами – словно его оттуда выгребали лопатами – валил мокрый снег. Стараясь не обнаруживать перед ротой своего волнения, он то и дело вынимал из полевой сумки карту и рассматривал ее. Но карта, уступленная ему уже в дороге одним покладистым интендантом, была крупного масштаба, совсем не такая, с какой лейтенант привык иметь дело в училище. Мелкие населенные пункты не показаны, многие топографические знаки на ней уже не соответствовали действительности. Там где обозначался густой смешанный лес, оказывались горелые пни, там, где должен быть мост, надо льдом торчали лишь гнилые сваи – и от всего этого лейтенант расстраивался и волновался еще более.
А между тем все в маршевой роте шло своим чередом. Когда на одном из привалов понадобилось обогреться, сержант Кирьянов мгновенно – словно они для него и были припрятаны – отыскал под снегом несколько бревен, положил три из них веером на пару других; с помощью бересты ловко развел пламя под сходящимися концами бревен, и люди вдосталь насладились теплом у костра, сразу приободрились. Когда один из красноармейцев, прыгая через кювет, оступился и слегка подвихнул ногу, медсестра, сопровождавшая роту, пустила в ход содержимое своей санитарной сумки. Умело орудуя сильными, ловкими пальцами, она вправила вывих, поставила на сустав холодный компресс, и красноармеец смог продолжать путь.
Маршевым ротам свойственна особая неоднородность состава. Здесь труднее уловить те общие признаки, которые роднят и сплачивают, допустим, личный состав уже повоевавшей батареи или саперного подразделения, или батальона связи. Неоднородность состава была и в данном случае. Наряду с красноармейцем Букаевым, который в боях за оборону Сталинграда уже заслужил орден Красной Звезды, в колонне шагал Чертенков, паренек из Улан-Удэ, чья военная биография исчерпывалась кратковременным пребыванием в запасном полку. Наряду со старшиной Зиминым, который уже трижды был ранен и на этот раз тоже возвращался на фронт из госпиталя, в колонне шел красноармеец Павлов, таких же средних лет, но до сих пор имевший отсрочку от призыва, как специалист по дорожному строительству. Наряду с сержантом Седых, молчаливым, хмурым сибиряком, легко и весело отмахивал километр за километром разбитной смазливый ярославец Торопов.
И, однако, при всей этой неоднородности было одно общее качество, вернее, одно общее чувство, что роднило всех шагавших в колонне. Питалось это светлое чувство теми новостями, которыми в эти дни полнились фронтовые дороги и о которых с веселой, простодушной словоохотливостью мог рассказать вам любой регулировщик, да и любой встречный. Там, в сталинградских степях, вершилось справедливое возмездие над врагом. И удовлетворенное сознание этого возмездия несказанно ободряло всех.
В большое село Покровское маршевая рота пришла вечером. От Покровского оставалась примерно одна треть пути до пункта назначения, где пополнение должно было влиться в состав дивизии, занимавшей плацдарм на правом берегу Дона. Посмотрев при свете фонарика на карту, лейтенант определил, что следующий населенный пункт был расположен километрах в двадцати и, следовательно, лучше всего было ночевать здесь, в Покровском. Лейтенант оставил роту на площади у сельсовета, а сам пошел к коменданту, чтобы договориться о размещении людей. В комнате перед столом, где сидел комендант, сгрудилось немало офицеров, и до лейтенанта, который из-за столпившихся не мог даже и разглядеть коменданта, доносился лишь его сиплый, раздраженный голос.
– Поймите, товарищ майор, ничего больше я вам предложить не могу. Покровское переполнено войсками окончательно. Размещайте часть в Бокушево.
– ПАХ потому и называется ПАХом, что это полевая, а не городская хлебопекарня. И фабричных зданий для вас здесь, извините, не соорудили. Располагайтесь, где и как хотите.
– А вы чего теряете время, товарищ лейтенант? Если вас не устраивает этот дом, скажите, я его сейчас же отдам другому.
Чей-то голос, показавшийся лейтенанту удивительно знакомым, стал возражать, но тщетно: видимо, с размещением людей дело обстояло действительно сложно.
Озабоченно представляя себе, как откажет комендант и ему, командир маршевой роты стоял, дожидаясь своей очереди.
Вдруг кто-то тихонько потянул его за рукав. Оглянулся – Торопов.
– Товарищ лейтенант, – шептал он, – идемте, все уже в порядке.
Лейтенант, еще ничего не понимая, но уже испытывая чувство облегчения, вышел из комнаты. Оказалось, что Торопов, который на стоянках быстрее других вступал в общение с местным населением – точнее, с его женской частью, – узнал от двух проходивших молодок, что в полукилометре отсюда, за балкой, куда тянулось Покровское, есть Дарьин угол, а в нем с десяток хат, пока свободных от солдатского постоя.
– Строиться! – повеселевшим голосом скомандовал лейтенант.
Дарьин угол действительно оказался счастливой находкой. Дома были добротные, пятистенные, выстроенные хотя и много лет назад, но надолго. Над трубами дымились приветливые дымки. За многими окнами, как они ни были замаскированы, угадывался свет и тепло. Отыскивая у одной калитки запор, лейтенант зажег фонарик и прочел на поржавевшей жестяной табличке надпись: «Во дворе злая собака». Но тут же послышался такой безобидный заливистый лай щенка, что стало ясно – надпись относится никак не к этому щенку, а к его давним-предавним предкам.
Разместились легко и быстро. Зимин, Букаев, Торопов и Чертенков постучались в двери небольшого дома, стоявшего напротив колодезного сруба. Им отворила женщина лет шестидесяти, у которой на лице, уже покрывшемся старческими морщинками, при виде солдат попеременно и противоречиво отразились и растерянность и вместе с тем радостное оживление.
– Не ждала, бабушка? Можно войти гостям? – спросил Зимин.
– Ой, сынки ж мои, ой, сыночки! – запричитала женщина все с тем же противоречивым выражением и озабоченности и радости.
– На одну ночь, бабушка, завтра утречком в путь, – проговорил Торопов, первый бочком проходя в дом, так как хозяйка все еще стояла в сенях, держала руку на крючке, и было непонятно, то ли она собирается все-таки пустить солдат, то ли нет.
– Нам здесь задерживаться никак нельзя, уважаемая мамаша, – пробасил Букаев, которому из-за его тучности пришлось уже протискиваться в полуоткрытую дверь.
– Ой, детки мои, да в какую же хату вы попали… Неужели и впрямь не знаете? Кто над вами посмеялся, когда сюда направлял?
– А что такое? Хата как хата, – недоумевая, сказал Зимин и обвел взглядом первую, чисто подметенную комнату, еще пышущую теплом русскую печь, затейливые занавесочки на окнах, половички от двери до двери.
– И не говорите. Уже от моей хаты и все родичи отказались. Приехала невестка из-под Харькова, эвакуировалась, бедолага, оттуда с детьми, и то вторую неделю у чужих людей живет, а у меня – пустка…
– Да что такое, мамаша?
– Страшно и сказать…
– Ну уж не пугай нас, солдат, экая пуганая мамаша! – произнес Зимин. – Говорите, в чем дело?
– Да у меня ж бомба… – не проговорила, а словно бы выдохнула женщина, кивком головы указывая на другую горницу.
– Что за черт?.. Какая бомба?
– Известно какая… гитлеровская.
– Откуда она сюда попала?
– Бомбили нас неделю назад, и вот упала, проклятая, прямо в дом и не разорвалась.
Хозяйка проговорила это так, точно именно то, что бомба не разорвалась, ее более всего и огорчало. Усмехнувшись, Торопов в меру решительно и в меру осторожно шагнул к двери и присветил лампой. Через его плечо заглянули в горницу и остальные. В самом деле, меж двумя неубранными кроватями лежала целехонькая пятидесятикилограммовая бомба с неоторвавшимися даже крылышками стабилизаторов. Вверху на потолке темнело отверстие, закрытое со стороны чердака листом фанеры.
– А почему же ты не сказала о ней никому? Председателю сельсовета… коменданту?..
– Как же, говорила. Приходил один военный, повертелся около нее, что-то вывинтил да и ушел, только и всего… Обещал приехать, забрать, да, видать, других хлопот хватает…
Торопов теперь уже совсем решительно подошел к бомбе, наклонился, присмотрелся. Так и есть. Взрыватель удален. Бомба безопасна.
– Я ему, скажу правду, и сметанки, и курочку, и поллитровку предлагала… Избавь, прошу, меня, от нее, злодейки, а он только смеется: успокойтесь, говорит, мамаша, до самой смерти ничего не будет. А как тут успокоиться, когда ложишься спать и думаешь: проснешься ли? Внучка прибегает проведать, а я ее и на порог не пускаю.
Торопов, который сам и уговорил Зимина направиться в этот именно дом, потому что заметил в его дворе что-то вроде коровника и свиного хлева, теперь, услышав из уст хозяйки подтверждение своих догадок, и вовсе повеселел. Однако открыто обнаруживать эту свою веселость не стал.
– Что ж, хозяюшка, – деловито сказал он, – как тебя зовут-то?
– Дарья… Дарья Филипповна.
– Так это не твоего ли имени угол?
– Люди так прозвали… Я ведь первая с мужем здесь отстроилась. Еще лет сорок назад. Мне тут криничка очень понравилась. Вот и пошло с тех пор… Дарьин угол, Дарьин угол.
– Так вот, Дарья Филипповна, благодари бога, что мы к тебе на постой попали. Сейчас всю твою заботу снимем с плеч, будто ее и вовек не бывало.
– Хотя бы так, сыночек, я уж и не знаю, что бы для вас сделала, милые мои.
– Ничего нам, Дарья Филипповна, не надо. Солдат в походе находится полностью на выданном ему казенном сухом пайке, – с подчеркнутым и оттого неискренним великодушием отмахнулся Торопов от щедрот хозяйки; он шепнул что-то Чертенкову, прошел в горницу.
Через минуту дверь распахнулась.
– Не оступись, тише, – взволнованно покрикивал Торопов на Чертенкова, пронося бомбу к дверям, – заходи задом в сени. Куда ты? Стой. Прешь, как паровоз. Самому жизнь не дорога, так других пожалей. А еще говоришь, носильщиком работал. Экий увалень!
– Ой, боже ж мой, – мелко закрестилась Дарья Филипповна, укрываясь за печь и уже ругая себя, что обратилась с такой просьбой. Ну, лежала бомба и пусть бы себе лежала, пока не кончится война и не вернется сын. А он в механике понимает, придумал бы что-нибудь.
Могучие плечи Чертенкова мелко тряслись от с трудом сдерживаемого смеха, и напрасно пытался он подобно Торопову придать своему широкому доброму лицу встревоженное выражение, оно от этого становилось только комичным.
– Куда же, детки, вы ее вынесли? – спросила Дарья Филипповна, когда Торопов и Чертенков вернулись в дом.
– Около сарайчика положили.
– Ой, да в сарайчике у меня козочка… Вы бы лучше дальше… за погреб…
– Пожалуйста, нам ничего не стоит. Скажите только, утром хоть и за огород отнесем, – перемигнулся Торопов с Чертенковым.
– Эй, Торопов! – многозначительно произнес Зимин. Он осуждающе глянул на расходившегося ярославца, и тот понял значение этого взгляда, присмирел, умолк.
Через полчаса ужинали. Сияющая счастьем Дарья Филипповна подкладывала на тарелки то свежеиспеченные оладки, то сало, то пелюстку, ничем не заменимую закуску к выпивке. Зимин собирался после ужина писать письмо и потому пить не стал. Чертенков признался, что он вообще не пьет. В затее с бомбой он принял участие почти бескорыстное, и теперь за столом нет-нет да и прорывался у него смех, и солдат отворачивался тогда в сторону. Охотно выпили по сто граммов Букаев, Торопов и, пожалуй, всех охотней сама Дарья Филипповна, которая словно бы помолодела после того, как развеялись ее страхи.
– Товарищ старшина, здесь, в Покровском, сегодня кино будет, передвижка приехала, – обратился Торопов к Зимину после ужина. – Недалеко отсюда, в медсанбате. Разрешите?
Зимин посмотрел на часы. Только восемь. Отпустить, что ли?
– Мы с Чертенковым и Дарью Филипповну захватим. Пойдем, Дарья Филипповна? – предложил Торопов хозяйке, желая чем-нибудь более существенным отплатить ей за отличнейший ужин.
– А что там показывают?
– «Капитанскую дочку». Об Емельяне Пугачеве и прочем. Слышала о таком?
– Как же не слышать? У нас и хутор рядом Пугачевским называется. Говорят, Емельян в нем останавливался.
– Ну вот и пойдем.
– А пустят?
– С нами пустят.
Букаев и Зимин остались одни. Букаев после ужина направился в горницу и долго беспокойно ворочался там на кровати, пока наконец не послышался оттуда его храп. Некуда пока писать письма Букаеву, неоткуда и ждать. Пусть хоть во сне приснится родной Ворошиловград, да приснится не таким, каков он сейчас, при фашистах, а прежним: Ленинская и Пушкинская улицы с шумным, веселым людом; засаженные деревьями и цветами террасы центральной площади с памятником борцам за свободу, зеленеющий садами Каменный брод, тоже террасообразно поднимающийся к аэродрому, красавец паровозостроительный с высокими корпусами цехов, где еще в юности слушал Букаев выступления Климента Ефремовича, звавшего на борьбу за народное счастье…
Оставшись один, Зимин подвинул ближе к себе лампу, вынул из трофейной сумки бумагу для письма. Всего неделю назад он писал из Мичуринска, где в прифронтовом госпитале лечился после ранения. Ранение было легкое, не сравнить с двумя прежними, когда осколки задели голову, перебили ключицу. На этот раз пуля прошила насквозь мякоть икры на правой ноге, и после короткого срока лечения Зимин вновь был на ходу. Об этом и предстояло сообщить семье в Усовку.
«Здравствуйте, Клавдя, любимые детки, весь наш родной коллектив!..»
Все свои письма с фронта Сергей Григорьевич неизменно начинал этим обращением, ибо почти зримо представлял себе, как, увидав почтальона, прошедшего к его дому, потянутся к нему по заснеженным и таким красивым в эту декабрьскую пору улицам Усовки односельчане. Кому из колхозников не захочется узнать, что пишет с фронта их председатель? Сводка сводкой, а ведь полезно глянуть на войну и глазами своего, близкого человека, того, с которым приходилось иной раз и поспорить из-за непонравившегося наряда на работу, и дружелюбно за полночь потолковать о жизни, лежа бок о бок где-либо на глухариной тяге, под мирным звездным небом.
Зная, что письмо будет перечитываться несколько раз, Зимин с силой – даже побелели суставы пальцев – нажимал на карандаш, словно навечно вдавливал в бумагу каждую букву.
Обратная сторона восьмушки бумаги обычно посвящалась семейным делам. Зимин прислушался к тому, как простуженно скрипит под холодным, порывистым ветром незахлопнутая калитка, и вспомнил о том, что вот уже идет вторая военная зима и детишки, наверное, пообносились да и повырастали за эти годы. Догадалась ли Клавдя распорядиться тем отрезом, которым премировали его когда-то в Горьком на областном слете? Из этого сукна, пожалуй, вышли бы пальтишки и Юрику – ведь он уже в третьем классе – и Боре. Ну, а самой Клавде его полушубок гож будет еще не одну зиму – справил перед самой войной, еще новенький. Эх, Клавдя, Клавдя!.. Зимин вписывал имя жены почти в каждую строчку – и там, где следовало, и там, где это совсем не требовалось, – и оттого теплело на сердце. Повторяя это имя множество раз, он словно бы досказывал ей все то, чего не доскажешь никакими другими словами…
В сенях запела дверь, кто-то притопнул ногами, сбрасывая снег. Вошла Дарья Филипповна. «Неужели кончилась картина? – изумился Зимин. – Да нет же, не прошло и часа».
– Почему так рано, Дарья Филипповна?
– А ну ее, страшно и смотреть. Из пищалей палят, из пушек палят. И ядра летают и стрелы. Аж дух заняло, так переволновалась.
– Вот тебе и раз, – не выдержал и захохотал Зимин. – А как же ты, мамаша, с бомбой ночевала? Эта ж бомбочка не чета давним, образца тысяча девятьсот сорок второго года. Забыла, что ли?
– Так то ж в своей хате!..
Дарья Филипповна, что-то ворча, полезла на печь. Вскоре пришли Торопов и Чертенков. Торопов был недоволен, раздражен. И в кино-то отправился в надежде, что уговорит пойти туда и медсестру, а она не захотела, отказалась. Что теперь делать? Только спать. А Зимин писал письмо в Усовку, пока не затрещал и не заискрил фитиль лампы.